Don't leave the house

NC-17
Завершён
33
автор
Размер:
183 страницы, 62 745 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Часть I. «Одиннадцать». Глава 1 «Hello darkness, my old friend»

Настройки

Hello darkness, my old friend

I've come to talk with you again

Because a vision softly creeping

Left its seeds while I was sleeping

(с) "The Sound of Silence" Simon & Garfunkel

Пустота не имеет ни цвета, ни формы, ни направления, и именно поэтому она пугает сильнее любого кошмара, в котором можно разглядеть очертания чудовищ: Одиннадцать стоит в ней босыми ногами, чувствуя, как под кожей бьётся сердце — слишком быстро, слишком громко, словно оно пытается вырваться из груди и убежать первым. И воздух здесь густой, вязкий, как вода, в которой невозможно ни вдохнуть, ни закричать, а страх липнет к ней изнутри, холодный и настойчивый, пока со всех сторон одновременно, без источника и без расстояния, не раздаётся голос Уилла, многократно отражённый эхом, надломленный, срывающийся, такой отчаянно живой, что от него хочется плакать: «Чтобы он ни говорил и ни делал, ты должна помнить, что я твой брат, что мы семья, я люблю тебя…» Голос дрожит, захлёбывается, но не замолкает, будто боится, что если остановится хоть на секунду, то исчезнет навсегда. «Дождись, когда я дам тебе сигнал. Дождись, когда я приду за тобой. В каком бы образе он не предстал перед тобой, какие пытки не пришлось вынести, ты ни за что не должна выходить из дома. Запомни, Дина. Ты не должна покидать дом». Слово дом разносится по пустоте, ударяется о невидимые стены и возвращается к ней искажённым, тяжёлым, и в этот момент Джейн резко просыпается, хватая ртом воздух так, словно действительно тонула. Она лежит в постели, утонувшая в мягкости. Подушки пахнут чистым хлопком и лёгкой ноткой лаванды, над ней нависает высокий потолок с тонкой лепниной, по которой утренний свет медленно скользит, будто осторожно рисуя очертания комнаты, а рядом из включенного плеера разносятся строчки "Hello darkness, my old friend". Здесь красиво — не современно, не кричаще, с той старомодной элегантностью, которая заставляет чувствовать себя частью чужой, давно сложившейся жизни: тёмное дерево мебели, резная спинка кровати, тяжелые шторы винного цвета, слегка раздвинутые, чтобы впустить серо-золотой свет, ковёр с выцветшим узором, который, кажется, помнит больше шагов, чем способен сосчитать. Сердце всё ещё колотится, но страх постепенно отступает, растворяясь в тишине дома, и Джейн садится, проводя ладонями по лицу, будто стирая остатки сна, который уже начинает казаться бессвязным, лишённым смысла — просто очередной кошмар, очередной отголосок травмы, как сказал бы Генри. Выверенным жестом она выключает плеер, оборвавшийся на фразе "In restless dreams I walked alone", сладко потягивается, ощущая, как тело откликается приятной тягучей усталостью, и встаёт, ступая по прохладному полу, направляясь к большому платяному шкафу, чьи дверцы открываются с мягким, приглушённым скрипом, обнажая аккуратно развешанные наряды: платья, блузы, юбки, свитера — слишком много для человека, который, по собственным ощущениям, ещё недавно не имел почти ничего. Джейн задерживается, разглядывая ткани и цвета, выбирая не столько одежду, сколько настроение на день, и в итоге останавливается на простом светлом платье и мягком кардигане, решив, что сегодня ей хочется выглядеть спокойно. Перед зеркалом она медленно расчёсывает волосы, наблюдая, как они послушно ложатся на плечи, и слегка подкрашивает губы, не ради красоты, а потому что слышит в голове голос Генри — его ровный, уверенный тон: «Маленькие ритуалы создают ощущение контроля, Джейн. А контроль создаёт настроение». Она криво улыбается своему отражению и позволяет себе поверить. Лестница встречает её тихим эхом шагов, перила тёплые на ощупь, словно дом действительно живой, и, проходя мимо старинных настенных часов с потемневшим циферблатом, указывающим почти одиннадцать утра, и мерно покачивающимся маятником, Джейн на мгновение останавливается, вслушиваясь в их тиканье — ровное, убаюкивающее, слишком уверенное в том, что время здесь идёт правильно. На кухне тепло и пахнет чем-то сладким, маслянистым, и у плиты хлопочет Генри Крилл — её психотерапевт, её временный спасательный круг, человек, который позволил ей остаться в этом доме, когда после череды трагических событий мир за его стенами стал для неё слишком пустым и опасным. Он, как всегда, одет безупречно: коричневый костюм сидит идеально, бежевая рубашка застёгнута аккуратно, очки поблёскивают в утреннем свете, и Джейн снова ловит себя на том, что его манерность кажется ей почти комичной — он выглядит так, словно собирается читать лекцию или принимать пациентов, а не переворачивать блинчики на сковороде. — Доброе утро, Джейн, — говорит он, не оборачиваясь, с той спокойной, выверенной интонацией, которая всегда звучит так, будто он знает о ней чуть больше, чем говорит вслух. Джейн садится за стол, подтягивая к себе стул и чувствуя, как тёплое дерево столешницы отзывается под ладонями успокаивающей, почти домашней тяжестью. Когда Генри ставит перед ней тарелку с аккуратно сложенными блинчиками, от которых поднимается пар и сладкий запах топлёного масла, она морщит нос и, подняв на него взгляд, произносит с нарочито непринуждённой интонацией: — Знаешь, я бы сейчас гораздо больше обрадовалась жареным крылышкам. С хрустящей корочкой, на старом масле. Генри замирает на секунду, держа в руке лопатку, и затем медленно поворачивается к ней, приподнимая бровь с тем самым выражением мягкого, почти шутливого упрёка, за которым всегда прячется что-то ещё, менее очевидное. — Очень тонкий способ благодарности за то, что я провёл всё утро у плиты, стараясь сделать тебе приятное, — говорит он спокойно, но в голосе проскальзывает тонкая, едва уловимая ирония. Он подходит ближе и, наклоняясь, будто бы между делом кладёт руку ей на плечо — прикосновение лёгкое, почти невинное, но от него по спине Джейн пробегает волна мурашек, резких и холодных, словно её коснулись чем-то слишком знакомым и одновременно пугающе чужим; она непроизвольно вздрагивает, плечи чуть напрягаются, и ей приходится сделать усилие, чтобы не отстраниться. Взгляд Генри задерживается на её лице дольше, чем необходимо, изучающий, внимательный, и от этого взгляда внутри что-то сжимается, хотя разум тут же спешит объяснить это обычной неловкостью. — Если тебе так хочется вредной пищи, — продолжает он тем же ровным тоном, убирая руку, не торосясь, чтобы она каждой косточкой ощутила лезвие его пальцев, — ты вполне можешь выйти из дома, дойти до ближайшего супермаркета и купить всё необходимое. Тем более, — он кивает в сторону окна, за которым солнечный свет заливает сад, — погода сегодня просто чудесная. Идеальная для прогулки. Джейн скептически хмыкает, поддевая вилкой край блинчика. — Не настолько уж она чудесная, — возражает она, пожимая плечами. — Даже слишком тёплая. Для долгих прогулок. Генри улыбается уголком губ, садясь напротив, и на мгновение его взгляд снова скользит по ней — оценивающе, слишком внимательного, словно он примеряет на неё нечто невидимое, проверяя, как это будет смотреться. Они приступают к трапезе, и на несколько минут кухню наполняют лишь тихие звуки приборов и размеренное тиканье часов в соседней комнате, но мысли Джейн ускользают далеко от стола. Она знает — и это знание вызывает в ней странную смесь раздражения и облегчения, — что, в сущности, была бы рада выйти из дома, вдохнуть свежий воздух, почувствовать себя хоть немного нормальной, но не может. Не по-настоящему. Стоит ей лишь представить, как она подходит к входной двери с витражной розой, чьи цветные лепестки ловят солнечные лучи и отбрасывают на пол призрачные блики, как страх внутри обретает почти физический облик: всё цепенеет, горло сжимается, дыхание перехватывает, словно кто-то невидимый сдавливает ей грудь изнутри. Она вспоминает, как уже стояла там однажды, тянула руку к холодной металлической ручке и замирала, не в силах коснуться её, потому что за порогом начиналось нечто слишком большое, слишком опасное, неоформленное. Здесь же, в доме Генри, ей хорошо. Безопасно. Спокойно. Дом словно дышит вместе с ней, источая тихую, уверенную благожелательность, и каждая его стена, каждая ступенька будто шепчет, что ей некуда спешить и нечего бояться — по крайней мере, пока она остаётся внутри. Генри первым нарушает тишину, аккуратно промокая губы салфеткой и откидываясь на спинку стула с той выверенной неторопливостью, которая всегда выдаёт в нём человека, привыкшего говорить долго и так, чтобы его слушали. — Я хочу, чтобы ты знала, Джейн, — начинает он мягко, почти заботливо, — у тебя нет никаких обязательств съезжать отсюда. Ни сейчас, ни через месяц, ни через год. Ты можешь оставаться в этом доме столько, сколько тебе потребуется. Здесь безопасно. Здесь ты можешь восстановиться. Она поднимает на него взгляд поверх тарелки, прищуривается. — Ты говоришь это каждое утро, — сухо замечает она. — Словно боишься, что я внезапно сбегу, пока ты переворачиваешь блинчики. Уголок его губ дёргается — не совсем улыбка, скорее тень её. — Повторение, — спокойно отвечает он, — один из способов закрепления чувства стабильности. Для людей с травматическим опытом это особенно важно. — Для людей или для меня? — Джейн наклоняет голову набок, и в её голосе появляется колкость. — Потому что иногда мне кажется, что ты читаешь мне инструкцию по эксплуатации. Генри смотрит на неё поверх очков, внимательно, почти с любопытством, будто именно такого ответа и ожидал. — Ты защищаешься, — говорит он без упрёка. — Сарказм — удобный щит. Он позволяет не говорить о настоящем страхе. — Или, — она кладёт вилку на стол с чуть более громким звуком, чем нужно, — позволяет не слушать, как меня снова и снова пытаются «починить». Генри слегка склоняет голову. — Я не пытаюсь тебя чинить. Я пытаюсь помочь тебе вернуться к жизни. — А вдруг мне не хочется? — резко спрашивает Джейн. — Вдруг жизнь за дверью — это именно то, от чего меня стошнит на первой же минуте? Генри некоторое время молчит, позволяя её словам повиснуть в воздухе, а затем отвечает тише, доверительнее: — Когда-то я тоже так думал. — Его пальцы медленно сцепляются в замок на столе. — Мы с тобой росли в одном приюте, Джейн. Ты, возможно, не помнишь, но я — да. Одни и те же коридоры, одни и те же холодные стены, одинаковое чувство, что мир за порогом — враг. И лишь человек, называвший себя нашим «папой» — верный друг. Но это оказалось первой ложью. Первой ступенькой предательства. Она замирает. — Ты уже говорил это. — Потому что это важно, — мягко настаивает он. — В каком-то смысле ты мне почти как сестра. И именно поэтому я не могу позволить тебе навсегда спрятаться здесь. — Забавно, — фыркает Джейн. — Обычно братья не подталкивают сестёр к паническим атакам. Его взгляд темнеет, но голос остаётся ровным. — Страх не исчезает, если от него бегут. Он лишь крепнет. Ты не обязана выходить сегодня. Или завтра. Но однажды тебе придётся сделать этот шаг. И лучше, если к этому моменту ты будешь готова. — А если я не буду? — бросает она. Генри слегка улыбается — той самой улыбкой, которая всегда кажется Джейн слишком спокойной, слишком уверенной. Слишком идеальной для настоящего человека. Скорее для образа с открытки. — Тогда мы будем работать дальше. Столько, сколько потребуется. От этого «мы» внутри неё снова что-то сжимается, и она отводит взгляд, чувствуя, как дом вокруг будто тихо смыкается, принимая её сторону, обещая защиту — и Джейн не уверена, от чего именно.

***

Кабинет Генри находится в глубине дома, в той его части, где шаги звучат глуше, а воздух кажется плотнее, и Джейн каждый раз ловит себя на ощущении, что, переступая порог, она попадает не просто в комнату, а в состояние. Внутренний карман пиджака, нашпигованный иголками. Свет приглушён — тяжёлые шторы пропускают лишь узкие полосы дневного сияния, рассечённые пылью, книжные шкафы тянутся вдоль стен, заставленные томами с потёртыми корешками, а в центре стоит кресло — глубокое, обволакивающее, с подлокотниками, обитыми мягкой тёмной тканью, в которое можно провалиться и исчезнуть. Джейн ложится в него по его просьбе, позволяя телу устроиться так, как ему удобно, чувствуя, как спина и шея постепенно расслабляются, и Генри, убедившись, что она устроилась, отходит. Она не видит его, лишь слышит, как тихо скрипит пол под его шагами, как он занимает место где-то позади, вне её поля зрения, но слишком близко, чтобы забыть о его присутствии. — Закрой глаза, — говорит он спокойно, и его голос звучит низко, ровно, без нажима, — и просто дыши. Не глубже и не медленнее, чем обычно. Позволь дыханию быть таким, какое оно есть. Она повинуется, и темнота под веками становится гуще, теплее, словно мир сжимается до размеров её собственного тела. — Почувствуй, как кресло удерживает тебя. Как дом удерживает тебя. Ты здесь. Ты в безопасности. Слова ложатся на неё тяжёлыми, успокаивающими слоями, и Джейн замечает, как мысли начинают течь медленнее, растягиваться, теряя острые углы. — Сейчас, — мягко говорит Генри, — я попрошу тебя вспомнить. Не бороться с воспоминанием, не оценивать его, не отрицать, а просто войти в него. Как в комнату, где давно не была. Ты готова? Она сглатывает, но кивает, хотя он этого не видит. — Это для твоего блага, Джейн, — добавляет Генри почти шёпотом. — Чтобы отпустить прошлое, его нужно прожить до конца. Его голос становится единственной нитью, за которую она держится, пока ощущение тела начинает растворяться, а граница между здесь и там — между кабинетом и чем-то другим — истончается до прозрачности. Сначала приходит звук: далёкий гул, музыка, смех, перекрывающий сам себя, потом запах — сладкий, приторный, знакомый до боли, и внезапно она больше не чувствует под собой кресла. Она стоит посреди торгового центра. Яркий свет бьёт в глаза, отражаясь от стеклянных витрин, повсюду движутся люди, разноцветные пакеты, музыка из магазинов смешивается в хаотичную какофонию, и рядом с ней — они. Майк, с растрёпанными волосами и привычно сосредоточенным выражением лица, Дастин, размахивающий руками и что-то восторженно рассказывающий, Макс, улыбающаяся краем губ, Лукас, закатывающий глаза, но всё равно слушающий, и Уилл — чуть в стороне, но рядом, живой, настоящий. Всё слишком яркое, слишком правильное, и Джейн чувствует, как внутри поднимается тёплая, болезненная радость, от которой щемит грудь. Майк берёт её за руку — прикосновение реальное, тёплое, и она смеётся, не задумываясь, просто потому что здесь смеются все, потому что на мгновение мир кажется простым и безопасным. Они заходят в магазин, примеряют нелепые вещи, Дастин отпускает очередную шутку, Макс толкает его плечом, и время течёт странно, будто растягивается, позволяя ей утонуть в этом ощущении нормальности. А потом раздаётся резкий, пронзительный звук. Пожарная сигнализация врезается в пространство, разрывая смех, музыку, разговоры, и всё вокруг замирает на долю секунды, прежде чем взорваться хаосом. Красные огни начинают мигать, люди оборачиваются, кто-то кричит, кто-то смеётся нервно, решив, что это ложная тревога, и Джейн чувствует, как что-то внутри неё холодеет, сжимается в тугой узел. — Джейн, — голос Генри звучит откуда-то издалека и одновременно слишком близко, — что ты чувствуешь сейчас? Она пытается ответить, но звук сирены давит, заполняет голову, и воспоминание начинает трескаться по швам, обещая вот-вот перейти во что-то другое, более тёмное, более настоящее. Сигнализация захлёбывается сама в себе, её вой становится неровным, рваным, и очень быстро к нему примешиваются крики — острые, панические, человеческие, — а затем воздух темнеет, густеет, наполняется дымом, который царапает горло и глаза. Торговый центр, ещё минуту назад сиявший стеклом и неоном, превращается в лабиринт из теней и огня. Люди бегут, спотыкаются, хватают друг друга за руки, витрины лопаются с сухим треском, и Джейн чувствует, как ладонь Майка выскальзывает из её пальцев, как её отталкивает чьё-то плечо, как Дастин кричит что-то неразборчивое, а Уилл зовёт её по имени — испуганно, слишком высоко. Она знает. Знает, что будет дальше, и это знание придавливает её сильнее дыма. — Хоп… — слово срывается с губ само, прежде чем она успевает его остановить. Хоппер появляется из клубов дыма, закопчённый, сосредоточенный, в форме, будто вырванной из другого мира, и он кричит, размахивая руками, указывая путь, вытаскивая людей, подталкивая их к выходу, и на секунду их взгляды встречаются — его тяжёлый, полный тревоги и решимости, и её, расширенный от ужаса. Он что-то говорит ей, но звук тонет в гуле, и она делает шаг вперёд, потом ещё один, чувствуя, как внутри поднимается знакомое, опасное напряжение, как будто она может, как будто должна… Дым раздвигается, и за ним, в искажённом мареве жара, ей чудится движение — слишком большое, слишком неправильное, — очертание паукообразной тени, раскинувшейся под потолком, и вместо визга сигнализации в её ушах раздаётся глухой, утробный рёв, от которого кровь стынет в жилах. — Нет, — выдыхает она, и это слово звучит как мольба. Она пытается рвануться туда, к этой тени, к огню, к Хопперу, остановить, она знает, что может. Может остановить огонь, пожирающий человека, ставшего ей настоящим отцом. Она так ни разу и не назвала его папой, из-за того какое тяжелое прошлое заключало в себе это слово. Но чьи-то руки хватают её за плечи, за талию, тянут назад, тащат, и она вырывается, кричит, захлёбываясь слезами, пока свет не становится резким, холодным, пока дым не сменяется воздухом, а оглушающий гул — тишиной. Она приходит в себя резко, словно выныривает из-под воды, всхлипывая, дыша слишком часто, слишком поверхностно, и понимает, что больше не стоит посреди огня. Её тело сотрясает дрожь, а вокруг — кабинет, полумрак и чужие руки, обнимающие её со спины. Генри. Он держит её крепко, но осторожно, его грудь прижата к её спине, ладони сцеплены у неё на животе, и он покачивает её едва заметно, как ребёнка. — Всё хорошо, — шепчет он у самого её уха, голос мягкий, тягучий, — ты здесь. Ты в безопасности. Дыши со мной, Джейн. — Там был… — она захлёбывается словами, слёзы катятся по щекам, — там был монстр. В огне. Я видела его. Я… Я знаю его. Уверена, что знаю. — Нет, — тихо, но уверенно отвечает Генри. — Ты видела свою травму. Ты дала ей форму, потому что так проще вынести боль. Мозг любит символы, особенно когда реальность слишком жестока. Она судорожно качает головой. — Я могла помочь ему. Я должна была. Я могла спасти Хоппера. — Все так думают, — его голос остаётся ровным, почти наставническим. — Абсолютно все. Макс тоже думала, что могла спасти своего сводного брата. Она корила себя, возвращалась к этому снова и снова. Ты знаешь, к чему это привело. Имя Макс режет тупым ножом. Вспышка изображения — Макс, парализованная в больничной койке — сжимает внутренности, и Джейн дёргается, пытаясь высвободиться, но в ответ объятия сжимаются крепче, уже не утешающе, а удерживающе, словно ловушка, из которой не вырваться без борьбы. Генри склоняется ближе, его губы почти касаются её уха. — И всё же, — шепчет он, — разве ты не была рада хоть на мгновение, что больше никто не вмешивался в твою жизнь? Что никто не стоял между тобой и Майком. Никаких правил. Никаких «дверь открыта на десять сантиметров». Его голос всё так же мягок, обволакивающ, но когда Джейн, всхлипывая, поднимает взгляд и встречается с его глазами в отражении тёмного стекла книжного шкафа, ей на долю секунды кажется, что в них вспыхивает нечто хищное, слишком внимательное, слишком довольное, а улыбка на его губах — слишком широкая, слишком неправильная. — Ты не плохая, что думаешь об этом, — продолжает он, словно читая её мысли. — Ты просто человек. Все вы, люди, одинаковы. А я здесь, чтобы помочь тебе принять это. Мгновение — и ощущение уходит, взгляд снова становится спокойным, заботливым, и Джейн позволяет себе поверить, что ей просто показалось, что это лишь отголосок кошмара, который всё ещё не отпустил её до конца. Джейн всё ещё дрожит, её дыхание рвётся короткими, неровными толчками, и каждое новое усилие вдохнуть кажется ей отдельным подвигом, требующим сосредоточенности, будто воздух — нечто, что нужно заслужить. Генри ослабляет хватку лишь настолько, чтобы это выглядело как жест доверия, но его руки по-прежнему остаются на ней, тёплые, тяжёлые, напоминанием о том, что он здесь и никуда не делся. — Скажи мне, Джейн, — продолжает он мягко, — что ты чувствовала в тот момент, когда увидела его? Она морщит лоб, пытаясь собрать расползающиеся ощущения в слова. — Я… я хотела добраться до него. До Хоппера. Даже если бы это убило меня. — Она горько усмехается сквозь слёзы. — Наверное, это глупо. — Это закономерно, — спокойно поправляет Генри. — Ты привыкла брать на себя ответственность за чужие жизни. Но ты была ребёнком. И даже сейчас ты не обязана быть героем. Он медленно обходит кресло, оказываясь в её поле зрения, и присаживается напротив, опускаясь на корточки, чтобы их глаза были на одном уровне, словно это имеет принципиальное значение. — Но все всегда ждут, что я им буду, — резко бросает она, и в голосе прорывается злость, усталость, — что я должна быть сильной, правильной, спасать, жертвовать. А если я просто хочу, чтобы меня оставили в покое? Генри медленно кивает, словно именно к этому разговору и вёл её всё время. — Тогда ты имеешь на это полное право. И именно поэтому ты здесь. В этом доме. — Он делает паузу, давая словам осесть. — Здесь от тебя ничего не требуют. — Кроме того, чтобы я «выздоравливала», — хмыкая, замечает она. — Кроме того, чтобы ты была честна с собой, — возражает Генри. — Ты ведь чувствуешь, что снаружи тебе хуже. Страшнее. Опаснее. Джейн опускает взгляд, сжимая пальцы на коленях. — Да. — А здесь? — его голос становится почти шёпотом. — Здесь… — Джейн замолкает, прислушиваясь к себе, к дому, к тишине за стенами кабинета. — Здесь спокойно. Улыбка Генри становится мягче, почти удовлетворённой. — Вот видишь. Дом — это не стены. Это состояние. И пока тебе нужно это состояние, ты имеешь право в нём оставаться. Генри встаёт, протягивает ей кружку, и его пальцы на мгновение касаются её ладони — снова слишком осознанно, слишком точно. — Ты хорошо справилась сегодня, Джейн. Очень хорошо. Травяной чай тёплый, терпкий, с горьковатой ноткой, остающейся на языке, и Джейн держит чашку обеими руками, позволяя теплу медленно растекаться по ладоням, по запястьям, вверх по рукам, словно это может дотянуться и до того напряжения, которое всё ещё прячется где-то под рёбрами. Генри где-то в коридоре, говорит, что отлучится за продуктами на ужин, а пока ей стоит принять ванну, чтобы помочь телу завершить стрессовую ситуацию. — Ты уверен, что оставлять меня одну — хорошая идея? — слабо усмехается Джейн, чуть повышая голос. — Абсолютно, — отвечает он без колебаний. — Ты справишься. К тому же дом никуда не денется. Последние слова звучат со злостной усмешкой. Джейн слышит, как из ванной доносится шум воды; он наполняет её сам, аккуратно, будто совершает не бытовое действие, а ритуал, бросает в воду ароматизированную соль, от которой поднимается лёгкий пар с запахом хвои и чего-то металлического. Джейн стоит на пороге и замирает, когда Генри, выходя из ванной, касается её подбородка. — Отдыхай. Я скоро. Спустя минуту дверь внизу захлопывается с глухим, окончательным звуком, и тишина, оставшаяся после него, кажется слишком объёмной, слишком внимательной. Джейн поднимается и идёт по коридору, и с каждым шагом у неё крепнет странное ощущение, будто дом сместился. Не физически — стены всё там же, двери всё те же, — но что-то в расстояниях, в пропорциях, в самом воздухе кажется чуть неправильным, словно она идёт по месту, которое только притворяется знакомым. Она проходит мимо огромных старинных часов, и маятник на мгновение будто замирает, прежде чем снова начать свой размеренный ход, и от этого по спине пробегает холодок, но Джейн списывает это на усталость и толкает дверь ванной. Тёплый пар окутывает её сразу, зеркала запотели, свет мягкий, рассеянный, и когда она погружается в воду, та принимает её тело с нежностью, обволакивая, поддерживая, укачивая. Мышцы постепенно расслабляются, дыхание выравнивается, и Джейн позволяет себе закрыть глаза, позволить мыслям распасться на отдельные образы. Замкнутое пространство. Маска. Удушающее поглощение водой. И там, за небольшим непробиваемым окном, будто в космической ракете из детских книжек — монстры люди в белых халатах, переговариваются, оценивают, обсуждают, ничего не чувствуют, и среди них тот, кто называл себя папой, но был близок к палачу. — Нет… — шепчет Джейн, но звук тонет в вакууме подводной маски. Рывок. Она резко выныривает, захлёбываясь воздухом, сердце колотится так, будто хочет проломить грудную клетку, и первое, что она видит, — вода, окрасившаяся в густой, тревожный красный цвет. И кровь эта идет от её тела. Ни царапин, ни порезов, ни ран. Кровь будто сочится из каждой поры, заполняя ванну до краев. Джейн пытается остановить её, скребет ладонями, будто жесткой мочалкой предплечья, локти, коленки, шею, но потоки только усиливаются. Паника вспыхивает мгновенно, и Джейн выскакивает из ванны, едва не поскользнувшись, хватается за полотенце, оборачивая его вокруг себя дрожащими руками. Она оборачивается — и замирает. Вода снова прозрачная. Спокойная. Невинная. Дрожащей рукой протирает запотевшее зеркало — на влажных открытых участках тела ни следа крови, ни намёка на только что увиденный ужас. Джейн прижимает полотенце к груди, прислушиваясь к дому, к его тишине, и впервые за день эта тишина не кажется ей утешающей. Она выходит из ванной медленно, всё ещё прислушиваясь к собственному телу, будто проверяя, на месте ли оно, и надевает халат, завязывая пояс чуть крепче, чем нужно, словно это может удержать внутри неё остатки спокойствия. Где-то в глубине коридора ей чудятся голоса — два мужских, приглушённых, наложенных друг на друга, как плохо настроенные радиочастоты; слова не различимы, лишь интонации, и от этого становится только тревожнее, потому что один из голосов принадлежит Генри, а второй звучит знакомо, близко, и это несоответствие царапает сознание. Она замирает, прислоняясь к стене, задерживает дыхание, пытаясь уловить хоть что-то определённое, но звуки тают, растворяются, словно их никогда и не было. — Генри? — зовёт она, и её голос в ответе дому кажется слишком тонким, слишком одиноким. Тишина не отвечает. Она медленно спускается вниз, держась за перила, и когда оказывается у входной двери с витражной розой, снова чувствует знакомое напряжение, поднимающееся изнутри, сжимающее грудь. Джейн протягивает руку, останавливаясь в нескольких сантиметрах от ручки, и в этот момент её словно накрывает волна — не паники даже, а чего-то более глубокого, первобытного: ощущение, что за этой дверью нет ничего, кроме угрозы, пустоты, неправильности. Пальцы дрожат, и она резко отдёргивает руку, делая шаг назад. — Глупо, — шепчет она сама себе, сердясь за слабость. Чтобы отвлечься, Джейн идёт на кухню, к шкафчику, где Генри хранит сухие завтраки, и тянется за коробкой своих любимых хлопьев со вкусом ванили — тех самых, которые ей пришлось почти вымолить у него под предлогом «вредных радостей, неодобренных врачом». Коробка оказывается легче, чем должна быть. Она заглядывает внутрь и хмурится: хлопьев явно меньше половины. — Ты серьёзно? — бормочет Джейн, чувствуя, как раздражение неожиданно вытесняет тревогу. Это кажется мелочью, но именно такие мелочи злят сильнее всего — потому что она просила, потому что это было её, потому что у неё не так много вещей, которые можно назвать по-настоящему своими. Джейн резко высыпает хлопья в миску, заливает молоком, и, порывшись в ящике, находит ручку. Не раздумывая долго, она вырывает кусок бумаги из блокнота и выводит неровными, чуть сердитыми буквами: «Запрещаю трогать мои хлопья. Совсем. Это не обсуждается». Она засовывает записку прямо в коробку, захлопывает ту чуть громче, чем нужно, и ставит обратно, испытывая странное, детское удовлетворение от этого жеста, как будто тем самым обозначила границу, пусть и такую смешную. С миской в руках Джейн прислоняется к столешнице и вдруг снова ловит себя на ощущении, что дом смотрит на неё — молча, внимательно, — и ей очень хочется, чтобы Генри поскорее вернулся и подтвердил, что всё это лишь игра воображения, а не нечто большее.
Примечания: