Don't leave the house

NC-17
Завершён
33
автор
Размер:
183 страницы, 62 745 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
33 Нравится 25 Отзывы 5 В сборник

Глава 3. «Mister Sandman»

Настройки

Mister Sandman, bring me a dream

Make him the cutest that I've ever seen

Give him two lips like roses and clover

Then tell him that his lonesome nights are over.

(с) "Mister Sandman" Chordettes

Уилл не открывает глаза — потому что у него их нет. Или они не принадлежат ему. Он чувствует тело, но оно чужое: слишком большое, слишком тяжелое, напряжённое, как сжатая пружина. Мышцы дергаются под кожей, которой он не узнаёт. Внутри — не пустота, нет. Там ярость. Голод. Тупой, всепоглощающий, как зуд под черепом, который невозможно почесать. Мир окрашен в грязно-серый. Без оттенков. Без тепла. Даже лица — будто высеченные из пепла. Он понимает, что не может пошевелиться. Не может вдохнуть по собственной воле. Воздух врывается в грудь рывками, с хрипом, и только спустя секунду до него доходит: этот звук — его. Рёв. Низкий, звериный, разрывающий горло. Уилл в ужасе осознаёт: он не слышит его ушами — он чувствует его изнутри, как вибрацию костей. Перед ним — люди. Знакомые силуэты. Боль узнавания накрывает резко, почти физически. Дастин. Его волосы под бейсболкой торчат во все стороны, как всегда. Он жестикулирует слишком активно, даже сейчас. Стив — рядом, напряжённый, с руками на бёдрах, будто пытается выглядеть увереннее, чем есть на самом деле. Стив… Дастин… Он пытается закричать. Сказать, что это он. Что он здесь. Что ему больно. Но наружу вырывается только ещё один рёв. А за ним электрический разряд в районе шеи, заставляющий унять попытки. Дастин делает шаг ближе. — Эй, Уилл, — говорит он громко, отчётливо, будто разговаривает с глухим. — Здоров. Надеюсь, демофон работает как надо и ты нас хорошо слышишь. Уилл цепляется за слова, как за спасательный круг. Он говорит со мной. Он думает, что говорит со мной. Стив закатывает глаза, но не отходит ни на шаг. — Чувак, ты назвал это демофоном? — Ну всё логично! — тут же вспыхивает Дастин. — Демогоргон, телефон — получается демофон. — Ещё запатентуй своё название. — Вот и запатентую! Где-то сбоку, чуть дальше, звучит голос Нэнси — уставший, натянутый, но живой. — А можете уже перейти к делу? Уилл хочет смеяться. И плакать. Эти голоса — якоря. Единственное, что удерживает его от того, чтобы раствориться в этом теле окончательно. — Да, да, — спохватывается Дастин. — О деле. В общем… Мы не можем говорить всё как есть. Связь односторонняя. И нет гарантий, что нас слышишь ты, а не Векна. При имени Векны внутри что-то откликается. Не страх — удовольствие. Тело, в котором он заперт, узнаёт это имя. Уилла мутит от самого себя. — Мы смогли уладить вопросы с военными, — продолжает Дастин. — Было, конечно, сложно. Но Хоппер нашел к ним подход. Тем более после эпидемии из-за открытого разлома. Кое-какие люди наконец поверили, что Дина ни при чём, и что во всём виноваты Истязатель Разума и Векна. Теперь у нас есть свои парни с пушками. Ну… почти. — Нас вроде перестали жрать, — вставляет Стив сухо. — И, видимо, твой план работает, — кивает Дастин. — Демогоргоны начали слабеть. И Бездна не рухнула с небес. — Из-под ног, — автоматически поправляет Стив. — Какая разница! — отмахивается Дастин. — Изнанка всё равно заполняет наш мир. Учёные изучают дневники доктора Бреннера и пока пришли к выводу, что я прав — ту штуку взрывать нельзя. Уилл чувствует, как внутри него что-то дёргается, будто пытается согласиться. Или возразить. Он не понимает, где заканчивается он и начинается то, что держит его в клетке. — Мы ищем выход, — продолжает Дастин уже тише. — И как только найдём, я дам вам с Диной знать через демофон. — Боже, прекратите его так называть, — стонет Стив. — Надеюсь, у вас там всё хорошо, — говорит Дастин, и в голосе впервые появляется неуверенность. — Ну… насколько это возможно в компании психомонстра. — Прекрати уже объединять слова, — бурчит Стив, но его плечи напряжены, взгляд не отрывается от существа, в котором заперт Уилл. В поле зрения появляется Лукас. Он выглядит старше. Жёстче. Его глаза серьёзные, почти взрослые. — Слушай, Уилл, — говорит он прямо, без шуток. — Есть ещё важная информация. Сердце — если это можно назвать сердцем — замирает. — Холли недавно пришла в себя, — продолжает Лукас. — Да, детвора жива, но чувствует себя все еще погано. Короче она рассказала Майку то же, что рассказывала Макс. Она видела воспоминания Векны. Внутри Уилла что-то сжимается. Тело реагирует резкой вспышкой злости, когти — он чувствует когти — впиваются в пол. — Она говорит, что одно из воспоминаний для Векны — запретная зона, — продолжает Лукас. — Он не мог туда зайти. Пока всё не стало совсем плохо. Запретная зона. Это слово отдаётся гулом. Как закрытая дверь в голове, по которой долго и яростно бьют изнутри. — Холли очень настаивает, что это важно, — продолжает Лукас. — Она говорила про пещеру. Про яму. И про мальчика. Мальчик. Уилл понимает это раньше, чем страх. Раньше, чем боль. Это он. И в тот же миг что-то внутри него — не его — скалится. Джойс появляется в поле зрения осторожно, будто боится спугнуть нечто хрупкое — абсурдное чувство рядом с тем телом, в котором заперт Уилл. Она делает шаг вперёд. Её рука поднимается — медленно, дрожа, — словно она тянется к мальчику, которого укачивала по ночам, когда тот боялся грозы. Её глаза полны слёз. Они блестят в сером мире почти невыносимо ярко. Мама. Внутри Уилла всё рвётся к ней. Он отчаянно хочет сказать, что он здесь. Что он слышит. Что он всё ещё её сын. Что с ним всё в порядке — или хотя бы будет. Он пытается наклониться. Пытается сделать хоть что-то человеческое. Но тело не слушается. Стив резко делает шаг вперёд и перехватывает Джойс за запястье. — Джойс, — говорит он напряжённо, сквозь зубы. — Не подходи ближе. Пожалуйста. Это… это всё ещё опасно. Он может… — он замолкает, не договаривая. — Тебе могут откусить руку. Джойс вздрагивает, но не отдёргивает руку сразу. Она смотрит на существо перед собой — долго, внимательно, будто пытается увидеть сквозь серую оболочку. — Уилл, — говорит она тихо, но твёрдо. — Мой смелый, прекрасный мальчик. Эти слова режут сильнее любого крика. — Я просто хочу, чтобы ты знал, — продолжает она, и слёзы всё-таки срываются, скатываются по щекам. — Как я тобой горжусь. Вами обоими. Мы обязательно вызволим вас. Обязательно. Продержитесь ещё немного. Слышишь меня? Ещё чуть-чуть. Скоро всё закончится. Я стараюсь. Я правда стараюсь. Его горло — чужое, огромное — дёргается. Из него вырывается глухой звук, не похожий на речь, но Джойс будто слышит в нём ответ. Она прижимает ладонь к груди, как будто удерживает там его имя. Дастин снова лезет в фокус, будто специально разряжая воздух. Он поднимает руку и показывает фак — резко, демонстративно, с отчаянной бравадой. — Вот тебе, Векна, — заявляет он, — а не Апокалипсис. Стив фыркает, Нэнси за спиной тяжело выдыхает, Лукас хмурится, но не останавливает его. А внутри Уилла что-то — маленькое, упрямое — цепляется за этот жест, как за якорь. И вдруг всё обрывается. Будто кто-то дёргает рубильник. Серый мир гаснет. Уилл резко втягивает воздух и просыпается. Он лежит в мягкой постели. Настоящей. Его собственной. Простыни тёплые, подушка пахнет порошком и чем-то ещё — знакомым, успокаивающим. Сердце колотится так, будто хочет вырваться из груди, но тело его. Руки — его. Пальцы дрожат, но слушаются. В комнате играет музыка. Ненавязчивая, старая — молящая послать сладчайший из снов. Он не тянется выключить её. Пусть играет. Пусть доказывает, что он здесь, а не там. Он садится, проводит ладонями по лицу, по волосам, убеждаясь в реальности ощущений. Веки жжёт, но слёзы не идут. Кошмар отступает не сразу — он оседает где-то на краю сознания, как тень. Я должен это зарисовать. Мысль возникает автоматически, спасительно. Уилл выбирается из кровати, всё ещё немного шатаясь, и идёт к столу. Он ищет чистый холст, перебирает стопку рисунков — аккуратно, почти с благоговением. Пейзажи. Абстрактные формы. Чудовища. Лица. Он замирает. Портреты Генри. Несколько. Разные. Нарисованные в разное время — он видит это сразу: по штрихам, по уверенности линии, по тому, как меняется выражение лица. Где-то Генри сосредоточен, где-то улыбается едва заметно, где-то его взгляд тяжёлый, почти хищный. Уилл не помнит момента, когда решил рисовать его. Это происходило само. Как дыхание. Он смотрит на рисунки, и кошмар будто отступает ещё дальше. Серый мир тускнеет, растворяется. В груди становится тише. Ровнее. В этот момент снизу, с первого этажа, доносится голос Генри — спокойный, уверенный, слишком реальный, чтобы быть частью сна. — Уильям, — зовёт он. — Если ты сейчас не спустишься, ты проспишь завтрак. Уилл вздрагивает. Прижимает рисунки к груди на секунду дольше, чем нужно, затем аккуратно откладывает их обратно. Он делает глубокий вдох. И отвечает — уже вслух, своим голосом: — Иду.

***

Сеанс начинается неправильно — Уилл чувствует это ещё до того, как успевает сесть в кресло. Генри сегодня почти не смотрит на него. Его движения резкие, отточенные до холодной механичности, как у человека, который всю дорогу сюда прокручивал в голове раздражающий разговор и так и не нашёл в нём правильных слов. Коричневый костюм сидит безупречно, как всегда, но в этой безупречности нет привычной мягкой элегантности — оно кажется доспехом. Очки поблёскивают в свете лампы, скрывая взгляд, и Уиллу отчего-то становится не по себе, словно его сейчас будут не лечить, а вскрывать. — Садись, — говорит Генри. Не приглашает. Приказывает. Уилл послушно опускается в кресло, ощущая, как кожа под ладонями холодная, как у медицинского стола. Он старается дышать ровно, но напряжение в теле не отпускает. Когда Генри подходит сзади, Уилл вздрагивает — прикосновение к плечу короткое, жёсткое, будто проверка, на месте ли он. — Закрой глаза, — голос Генри звучит глухо. Грубо. — И не сопротивляйся. Сегодня это особенно важно. Пальцы ложатся на виски. Они холоднее, чем обычно. От прикосновения по голове проходит электрический разряд, и Уилл почти физически чувствует, как его воля начинает размягчаться, расползаться, уступая место чужому голосу. — Дыши, — говорит Генри. — С каждым выдохом ты уходишь глубже. Ты больше не здесь. Ты там, где боли не спрятаться. Кабинет исчезает. Уилл оказывается во дворе школы в Калифорнии — залитой солнцем, ослепительно яркой, слишком живой для того, что в ней происходит. Он стоит в стороне, как тень, как наблюдатель, привязанный к собственному телу, но лишённый права действовать. Он видит Джейн. Она стоит неловко, ссутулив плечи, в слишком большой куртке, словно пытается спрятаться в ней целиком. Слова летят в неё со всех сторон — смех, выкрики, чужие голоса, острые, как камни. Та девчонка, их королева, толкает её, и Джейн падает на асфальт, больно, неуклюже, выставив ладони, которые сдирает до крови. Её дружок пинает сумку Джейн, откуда вываливаются школьные предметы. Уилл делает шаг вперёд — и не может пойти дальше. Его будто держит что-то невидимое. Страх. Привычка. Покой, к которому он так жадно прижимался здесь, в этом месте, где насмехались не над ним. — Почему ты не вмешиваешься? — голос Генри раздаётся сбоку, за левым плечом, хотя вокруг только школьный двор. — Ты ведь всё видишь. Ты понимаешь, что ей больно. Уилл открывает рот, но слов нет. — Может быть, — продолжает Генри, спокойно, почти рассудительно, — потому что в глубине души ты злился на неё. Потому что Майк смотрел на неё так, как никогда не смотрел на тебя. И ты хотел, чтобы ей тоже было больно. Хотел, чтобы она спустилась на землю. Картинка дёргается, ускоряется. Уилл видит фантома — себя, как он подходит к Джейн позже, когда всё уже закончилось, как неловко кладёт руку ей на плечо, как говорит что-то утешительное, слишком позднее, слишком бесползное. — Ты привык к боли, — говорит Генри. — Ты решил, что и она справится. Она же сильная, правда? Сильные не нуждаются в защите. Джейн всё ещё лежит на земле. Глаза полны слёз, лицо красное, растерянное. Обидчики расходятся, довольные, сытые её унижением, как хищники, которым больше нечего здесь делать. Уилл глотает слёзы. Его грудь сжимается, как в тисках, но он молчит. Он не может спорить. Он может только смотреть. — Вот что бывает, — произносит Генри, и в его голосе звучит холодное удовлетворение, — когда думаешь, что сильнее всех. На каждого хищника найдётся зверь покрупнее. И Джейн этого не учла. — Нет, — хрипло говорит Уилл, и это слово даётся ему с трудом. — Именно поэтому… именно поэтому я должен к ней вернуться. Картинка замирает. — Она слишком долго была одна, — продолжает он, голос дрожит, но не ломается. — Я слишком долго думал, что ей не нужна помощь. Но помощь нужна всем. Даже сильным. Солнце над школьным двором меркнет. И Уилл чувствует — ещё до того, как Генри отвечает, — что эти слова ему не понравились. Это почти незаметно — лишь микроскопическая пауза между вдохом и словом. Но Уилл, находясь в трансе, чувствует её кожей, как резкое похолодание воздуха перед грозой. — Ты снова ищешь оправдания, — голос Генри звучит ниже, суше. Он больше не обволакивает, не поддерживает — он давит. — Запоздало хочешь превратить себя в спасителя, потому что так проще. Потому что так ты не обязан смотреть на то, что ты сделал. Калифорнийская школа не исчезает. Она становится резче. Ярче. Солнечный двор режет глаза, смех звучит громче, злее. Уилл видит себя — идущего в стороне, с опущенными плечами, с руками, сжатыми в кулаки в карманах куртки. Он знает этот жест. Он так делает, когда хочет исчезнуть. — Ты называешь это беспомощностью, — продолжает Генри. — Но беспомощность — это тоже выбор. Ты выбираешь не вмешиваться. Ты выбираешь тишину. Потому что тишина — это безопасность. Уилл чувствует, как в груди поднимается протест. Слабый, хрупкий, но настоящий. — Я… — его голос в трансе звучит глухо, будто из-под воды. — Я боялся сделать хуже. — Кому? — мгновенно отзывается Генри. — Ей? Или себе? Слова впиваются, как крючки. Картинка меняется: Уилл видит, взгляды девочек, которые смеются с ним на уроках, задевают его локтем, смотрят с интересом, который должен был бы греть — но не греет. Одна из девочек — с яркой помадой и слишком громким смехом — кладёт руку ему на колено во время урока. Он чувствует не интерес, а отвращение, желание отстраниться, но улыбается из вежливости. Потому что так нужно. Потому что это — норма. Потому что так на него смотрят не как на зомбёнка, не как на странного. — Тебя принимали, — почти ласково говорит Генри, и от этого становится ещё страшнее. — Не те, кого ты хотел. Но принимали. Ты получил передышку. И ты не хотел её терять. Сцена с Джейн снова всплывает перед глазами: на этот раз она на льду, с разбитыми коленями, а вокруг неё на коньках кружат стервятниками одноклассники. Уилл чувствует, как слёзы текут по его щекам — в реальности, в кресле. Он качает головой. — Это… это неправда, — шепчет он. — Я люблю её. Она моя семья. — Любовь не отменяет эгоизма, — резко отвечает Генри. — Иногда они идут рука об руку. — Поэтому… — Уилл задыхается, но не останавливается. — Поэтому я должен вернуться к ней. Она не должна быть одна. Я ошибался. Я думал, что она справится. Но… — его голос срывается. — Помощь нужна всем. Даже сильным. Уилл чувствует, как нечто острое, будто когти, лежащие на висках Уилла, сжимаются чуть сильнее, чем нужно. — Нет. — Голос Генри снова звучит отовсюду. — Ты снова уходишь в сторону. Снова бежишь к прошлому, потому что там понятнее. Потому что там ты знаешь, кем быть. Лёд начинает расплываться, словно плёнку тянут назад. — Ты не обязан никого спасать, Уилл. Это не твоя роль. Ты снова пытаешься заслужить право на существование, прячась за заботой о других. Это удобная ложь. — Это не ложь, — упрямо отвечает Уилл. Его голос дрожит, но в нём появляется что-то новое. Тонкая, но твёрдая нить. — Я хочу быть рядом. Не потому что должен. А потому что хочу. Потому что так делают люди, которые любят. Генри молчит. Молчание давит сильнее любых слов. — Любовь, — наконец произносит он, почти насмешливо. — Очень удобное слово. Им можно оправдать всё что угодно. Даже предательство самого себя. Он делает глубокий вдох, словно собираясь вернуть контроль над сеансом. — Давай вернёмся, — говорит он уже более ровно. — Глубже. Туда, где ты впервые понял, что быть незаметным — безопасно. Но Уилл не проваливается сразу. На секунду — крошечную, но важную — он удерживается на поверхности, с образом Джейн в голове. Не сильной. Не легендарной. Просто девочкой, которой было больно. И эта мысль не даёт ему утонуть так легко, как раньше. Уилл всё-таки соскальзывает. Не резко — медленно, вязко, словно тёплая смола тянет его вниз, и сопротивление лишь усиливает ощущение удушья. Кабинет Генри появляется и снова растворяется, кресло исчезает, остаётся только голос — теперь он не вокруг, а внутри, будто встроен в саму структуру мыслей Уилла. — Посмотри, — говорит Генри мягче, почти заботливо. — Не убегай. Ты всегда убегаешь в правильные слова, Уилл. А я прошу тебя посмотреть. Он оказывается в другом месте. Это снова дом. Не калифорнийский, не дом Байерсов — что-то среднее, склеенное из воспоминаний, где стены слишком узкие, потолок давит, а воздух пахнет пылью и старой краской. Он идёт по коридору и понимает, что идёт босиком, что пол холодный, живой, будто под кожей у него бьётся пульс. В зеркале — он сам. Младше. Худее. Глаза слишком большие для лица. — Вот он, — говорит Генри с тихим удовлетворением. — Тот, кто научился быть удобным. Незаметным. Тот, кого любят, пока он не мешает. Отражение Уилла улыбается. Вежливо. Той самой улыбкой, которую он носит годами, как броню. — Я не мешаю, — говорит отражение его же голосом. — Я просто есть. Уилл хочет разбить зеркало. Кричать. Сказать, что это неправда. Но вместо этого чувствует стыд. Генри появляется рядом — теперь видимый. Он стоит слишком близко, но Уилл не отстраняется. Он никогда не отстраняется. — Ты называешь это любовью, — продолжает Генри, глядя в зеркало вместе с ним. — А я называю это страхом быть ненужным. Ты боишься, что если перестанешь быть полезным, тебя оставят. Как отец. Как друзья. Как Майк. Имя звучит, как удар под дых. Зеркало трескается, и сквозь трещины, окровавленные, будто стекло могло быть живым, проступает другое изображение: Майк, отвернувшийся, спина напряжена, плечи упрямо подняты. — Я не хочу его, — резко говорит Уилл. Слишком резко. — Я просто хочу, чтобы он был счастлив. — Какая благородная формулировка, — усмехается Генри, раздраженный, в одном слове от крика. — А знаешь, что в ней самое удобное? Она не требует от тебя ничего. Ни риска. Ни честности. Пол под ногами дрожит. Дом будто вздыхает. — Ты снова хочешь уйти, — Генри наклоняется к нему, и Уилл чувствует его дыхание у уха. — К Джейн. К семье. К роли младшего брата, который жертвует собой. Это безопасно. Это привычно. Уилл сжимает кулаки. — Она ждёт меня, — говорит он. — Я чувствую это. — Чувства — ненадёжный инструмент, — шипит Генри, и будто пытаясь собственными пальцами вложить эти мысли в его разум, давит теперь и здесь на правый висок, будто лезвием ножа. — Они делают тебя слабым. Управляемым. Таким, каким ты был всегда. Внезапно он берёт Уилла за подбородок и поворачивает его лицо к себе. Пальцы холодные, уверенные. — Посмотри на меня, — приказывает он. И Уилл смотрит. На мгновение — всего на мгновение — очки Генри отражают не комнату, а что-то иное: бесконечную тьму, медленно пульсирующую, как живой организм. Глаза за стеклом темнеют, становятся глубже, старше, голоднее. Уилл замирает. Не дышит. Как давно он не дышит? — Ты должен открыть дверь, Уильям. Но не для того, чтобы найти Джейн. А чтобы вернуть себе свободу. Стать свободным. Собой. Уилл чувствует, как что-то внутри него откликается. Предательски. Жадно. — Хватит, — говорит он, впервые по-настоящему. — Достаточно. Мир вокруг начинает сжиматься, будто дом пытается сомкнуть стены. Генри смотрит на него долго. Оценивающе. Со злостью. Мир вокруг трещит по швам, распадается. Щёлчок. Дыши. Резкий вдох. Уилл дёргается в кресле, словно его выдернули на поверхность. Он задыхается, грудь ходит ходуном. Кабинет возвращается: книжные полки, тусклый свет, запах чая и пыли. Генри стоит рядом, нервный, заправляет волос назад, весь взмокший, непривычно дезориентированный. Есть вопрос, который Уилл хотел задать еще в начале сеанса, но не решился из-за раздраженности Генри. Момент сейчас самый неподходящий, но в другой раз он может и не решится. — Генри, зачем ты оставляешь те записки в коробке из-под хлопьев? Это стало своего рода ритуалом — моментом, который тянет его каждый день. Этот момент — как утренний кофе или чистка зубов. Он важен. И Уилл, как и всегда, нашел очередную записку, но в это раз она полностью выбила его из колеи. «Если тебе так нравится есть мои хлопья, Генри, будь так любезен купить крылышки Eggo». Он нашел её в момент, когда Генри уже не было на кухне. И внутри него, будто что-то раскололось, пошатнулось, заставив усомниться во всем: в себе, Генри, этот доме, каждом дне, который он успел полюбить всем сердцем. Если Генри пытался таким образом проверить его психическое состояние, связь с реальностью, он не хотел быть частью этой игры слишком долго. А потому написал на листке, честно, без шуток, без поддавков: «Это ошибка. Я не Генри. Я — Уилл Байерс, а Генри Крил мой психотерапевт, и я нахожусь в его доме». Он положил записку обратно в коробку, оставив её там, где он её всегда находил — в углу, между пластиковыми стаканчиками и набором чаев. — Что ты сейчас сказал? Из голоса Генри пропадает вся доброта — она тает, будто лед, ядовитый и гниющий. Уилл сцепляет пальцы в замок, пытается снова создать дом внутри дома, когда Генри оборачивается и смотрит на него сверху вниз. — Я нахожу записки в коробке с хлопьями. Каждый день. Они… Они были пустяшными. Я думал, что их пишешь ты. Но сегодня в ней упоминалось твое имя так, будто они писались для тебя. Может, я конечно очень глубоко сплю, и не слышу, как ты кого-то приводишь в дом. Наверное, у тебя есть девушка. Конечно же, у тебя есть девушка. Ты же не можешь всю жизнь возиться только с такими как я. Поток слов льется без остановки. Уилл бы и не вспомнил, когда в последний раз говорил так много и горячо, не в силах остановиться. Взгляд Генри становится холодным, застывшим. Он не сразу отвечает, но напряжение в воздухе становится ощутимым. — Где эта коробка из-под хлопьев? От того, каким тоном Генри задает этот вопрос, у Уилла в горле встает ком, готовый в любой момент образоваться в слезы на глазах. И Уилл отвечает очень тихо: «На кухне, в шкафчике с чаями». Генри вылетает из кабинета, и Уилл немного погодя идет следом, находит его на кухне, рыскающим по всем шкафам. Та самая коробка хлопьев лежит на полу, пустая, явно без записки. Это не похоже на обычную реакцию Генри. Это что-то другое, что-то не так. Он переворачивает кухню верх-дном, проверяет все углы, и Уилл не до конца уверен, что именно ищет Генри. — Где они? — Его голос звучит гораздо более жёстко. — Ты уверен, что это не просто твои фантазии, Уилл? Уилл чувствует, как его желудок сжимается от тревоги. Его ладони потеют, а слова звучат туманно, когда он отвечает. — Я… я не понимаю, Генри. Она были там! Я вчера буквально отвечал. Или сегодня. — Уилл хватается за голову, ему не хорошо, он не помнит, какой сегодня день. Какой по счету день в доме. От начала Рождества Христово? От начала Великого Землетрясения в Хоукинсе? Генри, закрывает глаза, хватается за спинку стула, делает глубокий вдох, и его взгляд становится менее жёстким, но напряжение всё равно остаётся в его манере. — Что в них было написано? — Да ничего такого, просто предупреждения не есть «мои хлопья». И пара шуток вокруг этого. — Ты прав, Уилл, просто шутка, — повторяет Генри привычным мягким тоном. — Не думай, об этом хорошо? Это просто шутка. Маленькая игра, которая помогала тебе не чувствовать себя так, как ты себя чувствуешь на самом деле. Но это не имеет значения. Это всего лишь глупая шутка. Она больше не повторится. Уилл хочет верить Генри, но ощущает странное беспокойство в груди, как будто что-то здесь не так. Он не может объяснить, что именно, но что-то… что-то не сходится. Как если бы его накачали тяжелыми транквилизаторами, не дающими сложить мысли в стройный ряд. И хоть слова Генри звучат убедительно и авторитетно, Уилл не может избавиться от чувства, что что-то подспудно прячется в этом доме, что-то, о чём он не знает, что его снова и снова обманывает. Но Генри прав, он должен верить в это. Иначе всё разрушится.

***

Уилл спускается вниз, к ужину, и дом встречает его непривычным светом: на кухне горят все лампы сразу, тёплые, мягкие, будто нарочно пытающиеся вытеснить тени из углов. Стол накрыт — не просто к ужину, а почти церемонно. Белая скатерть без единой складки, свечи в тонких подсвечниках, аккуратно расставленные фарофорывые тарелки. Даже воздух пахнет иначе — запечённым мясом, специями и чем-то сладким, ванильным. Уилл останавливается на последней ступеньке. Генри стоит у стола, педантично раскладывая столовые приборы, и выглядит неожиданно расслабленным — без пиджака, в бежевой рубашке с закатанными рукавами. В этом образе он кажется почти домашним, если бы не идеально прямая осанка и взгляд, который всегда будто знает чуть больше, чем следует. — Зачем это? Зачем такие хлопоты, Генри? Ты не должен… — День рождения — не тот случай, когда «не должен», — прерывает он спокойно. — Людям свойственны ритуал, разве не так? Уилл подходит ближе, ощущая странное, тёплое давление в груди. Он не помнит, какой сегодня день, но как только Генри произносит эти слова, не остается сомнений: сегодня — его день рождения. — Ты… ты помнишь, — говорит он, скорее утверждая, чем спрашивая. — Конечно, — Генри смотрит на него поверх очков. Делает паузу, слишком выверенную. — И, к слову, не только твой. Уилл растеряно выгибает бровь. — Мой тоже, — улыбается Генри, не сводя чуть прищуренных глаз, наполненных светом океана. — Мы родились в один день. Эта фраза повисает между ними. Уиллу требуется несколько секунд, чтобы осмыслить её полностью. А потом внутри что-то щёлкает — тонко, почти болезненно. Как если бы этот символизм в числах мог что-то действительно значить. Уилл тут же смущается собственной наивности, и Генри смеётся так, будто слышит его мысли. — Люди любят искать знаки. Особенно когда им хочется верить, что они здесь не случайно. Он смотрит на Уилла внимательно, оценивающе, и от этого взгляда у того снова бегут мурашки по позвоночнику. Уилл дотрагивается до шеи, передергивается и садится за стол, будто исполняет команду, когда слышит: «Садись». Они ужинают вместе, — свечи отбрасывают живые тени, приборы тихо звенят, а за окнами темно так, будто мира снаружи больше не существует. Уилл ловит себя на мысли, что никогда не отмечал день рождения так спокойно. Без суеты, без обязательных улыбок, без ожиданий. На краю стола стоит коробка, обернутая в черную бумагу и перевязанная красной лентой. Он замечает её не сразу, как будто она появилась из пустоты, как будто он смог увидеть её только потому, что следом Генри кончиками пальцев подтолкнул её к Уиллу и произнес незатейливое: «Это тебе». Уилл замирает. — Генри, я… — он берёт коробку осторожно, будто она может рассыпаться в прах. — У меня нет для тебя ничего. Это признание даётся тяжело. В груди снова неприятно тянет — чувство вины, слишком знакомое, слишком старое. Как будто он обязан был знать такой простой факт — что дни рождения у них в один день. Но Генри отмахивается. —Не переживай о вещах. Твоя компания — лучший подарок, который я могу получить сегодня. От этих слов у Уилла краснеют уши. Невольно он вспоминает. Когда впервые сделал Дине подарок на День Рождения, она недоуменно, как он сейчас, уставилась на коробку в его руках, упакованную в глупых розовых постельных тонах, и спросила зачем это. Он растерялся: объяснять очевидные вещи, которые были так просты, как факт, что солнце встает за востоке, а заходит на западе, были порой сложнее, чем объяснение алгебраического уравнения, которые доводили её до истерик. «Люди так показывают свое внимание, расположение. Любовь. Дарят подарки на праздники. А День Рождения — один из них. Это ведь праздник, что ты появилась на свет». «Это не мой день рождения, эту дату поставили просто так, когда сделали мне документы как дочери Хоппа». «Да, но… — он тогда почти сдался, но нашел лазейку, пока вглядывался в её неприступные карие глаза. — «Ладно, тогда как насчет того, чтобы самой выбрать дату?» «Это глупо». «Не глупее, чем праздновать в день, который выбрала канцелярская крыса, печатавшая твой паспорт». «А когда твой день рождения?» «Какое это имеет отношение?» «Просто давай мой день рождение будет в твой день рождение, так вроде проще?» Уилл тогда вымученно улыбнулся. Конечно, как же могло быть иначе. Он бы отдал ей даже свой день, если бы она попросила, а она попросила, и он не смог отказать. Уилл открывает коробку. Внутри — альбом для рисования. Плотная бумага, дорогая, профессиональная, и набор карандашей и угля, аккуратно уложенных рядом. На внутренней стороне обложки — тонкая, почти незаметная надпись: «Не бойся оставить свой след». Уилл сглатывает. Хотя стоило бы выдавить из себя слова благодарности. — Ты слишком часто боишься испортить чистый лист, — говорит Генри, тщательно пережевывая мясо. — А он для того и существует, чтобы его заполняли. Уилл не успевает ответить, Генри тут же продолжает, промокая губы салфеткой: — Хочешь можем устроить киносеанс. Что-нибудь старое. Чёрно-белое. Там люди умеют молчать красиво. Уилл улыбается — искренне, по-настоящему. — Да, была бы неплохо. Но может, что-нибудь повеселее? Подинамичнее?

***

В гостиной темно так, что границы предметов растворяются, остаётся лишь мягкое прямоугольное мерцание экрана и редкие отблески света, скользящие по стенам, по книжным полкам, по стеклу старых рам. Телевизор негромко гудит, проглатывая тишину, и вступительная музыка Star Wars разливается по комнате чем-то почти торжественным, слишком большим для этого дома, слишком громким для их молчаливого соседства. Уилл сидит на диване рядом с Генри, так близко, что чувствует тепло его бедра даже сквозь ткань. Диван широкий, но они всё равно оказываются слишком рядом — будто пространство само решило сжаться, подталкивая их друг к другу. Уилл сначала держится напряжённо, спина прямая, плечи собранные, но постепенно, кадр за кадром, дыхание выравнивается, тело расслабляется, и он позволяет себе чуть сместиться, почти незаметно, так, чтобы их плечи соприкоснулись. Миска с поп-корном стоит на коленях у Генри — общая, как нечто само собой разумеющееся. Уилл запускает в неё руку и каждый раз замирает, когда его пальцы случайно касаются пальцев Генри. Эти прикосновения короткие, мимолётные, но от них по телу разливается электрическое тепло, и сердце начинает биться быстрее, будто он делает что-то запретное, что-то, на что не имеет права, но не может остановиться. — Ты смотрел их раньше? — тихо спрашивает Генри, не отрывая взгляда от экрана, где среди тел повстанцев появляется Дарт Вейдер. Его голос в темноте звучит иначе — ниже, глубже. — Конечно, — отвечает Уилл так же негромко. — Эту часть еще когда был ребенком. Я был под таким впечатлениям после кинотеатра, что не смог уснуть ночью. Но с возрастом начинаешь воспринимать все по-другому. — Все всегда говорят о героях, — продолжает Генри спустя несколько минут, когда принцессу Лею уводят в конвое. — О правильных поступках, о выборе света. Но на самом деле самые интересные здесь — они. — Злодеи? — осторожно уточняет Уилл. — Зло — слишком простое слово, — ухмыляется Генри. — Антагонисты прекрасны тем, что не боятся идти против правил. Они видят, что система гнилая, и не пытаются её чинить. Они её ломают. Пока протагонисты, цепляясь за привычное, пытаются всеми силами сохранить упадок. Уилл поворачивает голову и смотрит на Генри. В свете экрана его профиль кажется резче, почти хищным: линия скулы, тень от оправы очков, спокойное, сосредоточенное выражение лица. — Но они причиняют боль, — говорит Уилл тихо. — Разрушают жизни. Генри усмехается, почти ласково. — Любое разрушение — это боль. Но без него ничего нового не появится. Чтобы построить что-то иное, нужно разрушить старое. Хаос — не враг. Он инструмент. Люди просто боятся признать это. Уилл снова тянется к поп-корну и на этот раз не отдёргивает руку, когда их пальцы соприкасаются. Он чувствует, как Генри чуть задерживает движение большим пальцем, и от этого внутри всё сжимается. — А если старое кому-то дорого? — спрашивает он. Генри медленно поворачивается к нему. — Тогда этот кто-то должен решить, — говорит он, глядя прямо на Уилла, — что для него важнее: цепляться за прошлое или позволить миру измениться. Их взгляды встречаются. Экран на мгновение вспыхивает ярким светом, выхватывая их лица из темноты, и Уилл вдруг остро осознаёт, насколько близко он сидит, как легко было бы наклониться ещё чуть-чуть, как просто — коснуться. Он сглатывает и снова смотрит на экран, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Генри, не глядя, кладёт руку на край дивана за его спиной — жест почти невинный, почти случайный, но пространство между ними от этого исчезает окончательно. Уилл позволяет себе чуть отклониться назад, так, что его плечо почти упирается в грудь Генри, и ловит себя на мысли, что впервые за долгое время ему не хочется никуда бежать. Фильм продолжается. А вместе с ним — что-то внутри Уилла медленно, опасно смещается, словно старые правила, которые он всегда считал незыблемыми, начинают трескаться под тихий, уверенный шёпот хаоса. Экран продолжает мерцать — световые мечи, далёкие планеты, голоса, — но всё это вдруг теряет вес, становится фоном, шумом, декорацией, потому что рядом с ним сидит Генри, настоящий, тёплый, слишком близкий, и Уилл ловит себя на том, что изучает его так же, как когда-то изучал картины в музеях: медленно, благоговейно, боясь упустить деталь. Как свет скользит по его скулам. Как очки чуть сползают на переносицу. Как расслабленно он держит плечи, когда думает, что на него не смотрят. Уилл чувствует, как внутри нарастает нечто невыносимое — давление, потребность, желание быть замеченным не как пациент, не как мальчик с травмой, а как человек, который имеет право хотеть. Он двигается почти незаметно. Сначала — ближе. Потом ещё. Его плечо касается Генри сильнее, чем раньше. Их колени соприкасаются. Уилл ощущает это прикосновение как ожог. Он тянется. Сначала осторожно, будто проверяя реальность, наклоняется и целует Генри в щёку — неловко, сбиваясь, попадая чуть ниже, чем собирался, туда, где кожа теплее, чувствительнее. Сердце в этот момент бьётся так громко, что кажется — его слышно. Он не отстраняется сразу. Наоборот — его рука сама находит опору на бедре Генри. Крепком, твёрдом. Живом. Жар собственной ладони пугает его самого. Генри медленно поворачивает голову. Он ничего не говорит. Просто смотрит. И в этом взгляде — слишком много всего: интерес, холод, расчёт, тень чего-то тёмного и довольного. Уилл воспринимает это как разрешение. Как знак. Как подтверждение того, что он не сошёл с ума, что все эти прикосновения, паузы, взгляды что-то значили. Он наклоняется снова. И именно в этот момент Генри мягко, но решительно отстраняется. Не резко. Не грубо. Хуже — спокойно. — Остановись, Уильям, — говорит он ровно. Слово падает между ними, как гильотина. — Это нарушение профессиональной этики, — продолжает Генри, уже отодвигаясь чуть дальше. — Ты мой пациент. Уилл замирает. Мир словно делает резкий вдох и больше не выдыхает. — Я… — он теряется, слова путаются. — Но ты… ты же… Он не заканчивает фразу. Потому что не знает, как её закончить так, чтобы не прозвучать жалко. Или глупо. Или унизительно. Генри лишь пожимает плечами. — Ты неправильно интерпретировал ситуацию, — говорит он спокойно, как будто обсуждает сюжет фильма. — Такое случается. Особенно когда человек эмоционально уязвим. Эмоционально уязвим. Эти слова режут глубже, чем прямой отказ. Уилл медленно отодвигается, словно собирая себя по кусочкам. Между ними снова появляется пространство — холодное, пустое. Ему больше не хочется ни попкорна, ни фильма, ни света экрана, который вдруг кажется слишком ярким, слишком чужим. Генри, словно ничего не произошло, тянется к миске. — Вообще, — говорит он, жуя, — арка Вейдера здесь очень показательная. Он искренне верит, что контролирует тьму, хотя на самом деле она давно контролирует его. Уилл смотрит на экран, но не видит ничего. Ему кажется, что он рассыпается — не драматично, не со звуком, а тихо, на мельчайшие частицы, которые невозможно собрать обратно. Он сидит рядом, кивает в нужных местах, дышит, как положено, и изо всех сил удерживает слёзы там, где им положено быть — внутри. Потому что если он заплачет сейчас, это будет ещё одно доказательство того, что Генри прав. А это — последнее, что Уилл может себе позволить.
33 Нравится 25 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (2)