You look like an angel
Walk like an angel
Talk like an angel
But I got wise
You're the devil in disguise
© «Devil in Disguise» Elvis Presley
Уилл просыпается от музыки. Плеер тихо шипит, прокручивая одну и ту же кассету по кругу — знакомую до боли, с чуть растянутыми, будто уставшими нотами, разоблочающими Дьявола в ангельском обличии. Он лежит, уставившись в потолок, и не сразу понимает, где находится. Тело кажется чужим, тяжёлым, как после долгой болезни. В груди — пустота, а поверх неё липкий стыд, который возвращается мгновенно, стоит только вспомнить вчерашний вечер. Диван. Темнота. Отстранённый голос Генри. Уилл резко садится, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. Он не выключает музыку. Не сейчас. Тишина была бы слишком громкой. Сегодня он не спустится к завтраку. Он подождёт, пока Генри уйдёт — на работу, по делам, куда угодно, лишь бы не видеть его, не ловить этот спокойный, изучающий взгляд, будто ничего не произошло. Уиллу кажется, что если он встретится с ним сейчас, то просто рассыплется окончательно. Он медленно встаёт и подходит к мольберту. Его самая масштабная работа. Та, к которой он возвращается снова и снова, словно к исповеди, которую невозможно закончить. Падший ангел. Люцифер. Тело, вывернутое в движении падения, крылья — сломанные, но всё ещё величественные, молнии разрывают небо вокруг, а свет — холодный, жестокий — выхватывает лицо. Лицо, которое Уилл знает слишком хорошо. Он не рисовал Генри специально. Он никогда не признавался себе в этом напрямую. Но линии ложились сами. Высокие скулы. Прямой нос. Взгляд — гордый, яростный, не раскаивающийся. Лицо того, кто не просит прощения и не жалеет о падении. Уилл берёт кисть. Рука дрожит. Он добавляет тень под глазами. Чуть усиливает контраст. Делает выражение более жёстким. Более… настоящим. В этот момент дверь тихо открывается. — Уилл. Голос Генри ровный, профессиональный. Слишком собранный для утра. — Пора готовиться к сеансу, — говорит он, входя в комнату. — Ты уже должен был спуститься. Уилл вздрагивает, но не оборачивается. — Я… — Он сглатывает. — Мне плохо. Я сегодня не смогу. Пауза. Он слышит шаги за спиной — неторопливые, уверенные. Генри подходит ближе, останавливается почти вплотную. Воздух между ними становится плотным, тяжёлым. — Что-то случилось? — Мне просто нехорошо, — отвечает Уилл тише. — Я хочу отдохнуть. Генри не спорит. Вместо этого он поднимает руку. Ладонь ложится Уиллу на лоб — со спины, неожиданно, почти интимно. Касание холодное, слишком холодное, будто его кожа никогда не согревается. Контраст с жаром, который мгновенно вспыхивает у Уилла под кожей, почти невыносим. Ему кажется, что он сейчас сгорит. — Температуры нет, — констатирует Генри. Его пальцы задерживаются на секунду дольше, чем нужно. — Ты тёплый. Как обычно. Уилл закрывает глаза, сжимая кисть так сильно, что белеют пальцы. Он чувствует это прикосновение всем телом — в плечах, в спине, в животе. Оно не утешающее. Не заботливое. Тело группируется инстинктивно, напрягается, ожидает чего-то — удара, боли, вспышки. Но Генри медленно убирает руку, и Уилл открывает глаза. Опускает взгляд на портрет и запоздало осознает, что Генри молчит, потому что смотрит туда же — на падшего ангел, со знакомыми чертами. И Уиллу не стереть этот момент ни ластиком, ни краской. теперь ему не отвертеться. — Почему ты изобразил меня именно так? — спрашивает Генри хриплым, чуть дрожащим голосом, который Уилл раньше никогда не слышал. Он звучит чуждо, словно в нём есть трещина, которую невозможно залатать. — Я… сложно объяснить, — Уилл с трудом подбирает слова, и в каждом из них слышится страх, почти паника. — Я… Я чувствую тебя… Не как человека. Божественное… нечто, что не ужилось на небесах. И всё же здесь… Здесь будто тоже ты будто нереальный, слишком идеальный. Будто ты сошел со страниц легенд. Или кошмаров из детских сказок, где злые ведьмы претворяются невинными старушками. Генри молчит. Тишина в комнате давит плотнее любых стен. Уилл боится пошевелиться, боится, что дыхание нарушит тонкий баланс между ними. Он чувствует, как Генри стоит слишком близко, как его дыхание касается затылка. Уилл медленно оборачивается, и его сердце ударяет гулко о ребра, когда видит слезу. Лёгкую, блестящую каплю, стекающую по щеке Генри. — Значит таким ты меня видишь? — хрипло, почти риторически, спрашивает Генри. Его глаза не отрываются от картины, но взгляд, казалось бы, смотрит в пустоту или сквозь, как если картина была лишь стекло. Снова тишина. Длинная, тяжелая, почти физическая. Уилл не знает, дышит ли он сам. Он всё время забывает дышать в этом месте. Всё смешалось в нём: страх, удивление, желание спрятаться и остаться. Генри стирает уязвимую эмоцию с лица, будто это была лишь тень, медленно надевает очки, словно огораживаясь, выстраивая невидимую стену. — Я тоже когда-то любил рисовать, — говорит он ровно, будто не было тех слез минуты назад, и его слова вновь наполнены отстраненными холодом. — Здорово, что между нами столько общего, — Уилл улыбается вымученно, и слова его вымученные, когда он делает робкую попытку сделать шаг вперед, не в прямом смысле: — Может, нарисуешь меня? Как-нибудь? Генри смотрит на него лишь мгновение, а затем отрезает, коротко и ясно: — Нет. Уилл отворачивается, ощущая, как пустота разворачивается воронкой в груди. Горло сжимается. Рука, держащая кисть, дрожит. Он не хочет смотреть на картину — на портрет Генри — и вместе с тем не может отвести взгляд. Он боится остаться один на один с собственным восприятием человека, которого никогда не сможет достичь, с идеалом, которого не существует, и с самим собой — маленьким, растерянным, одновременно пленником и создателем этой иллюзии. И вдруг — руки Генри на его плечах. Твёрдые, холодные, но одновременно странно живые. Он разминает их медленно, намеренно, пальцы впиваются в мышцы так, что Уилл ощущает лёгкую боль, смешанную с необъяснимым возбуждением. Голос Генри звучит прямо у уха, мягко, но так близко, что тепло дыхания опаляет кожу: — Ты рисуешь меня, чтобы было легче представлять меня, когда ты ласкаешь себя? Уилл замирает. Сердце в груди бьётся дико, дыхание замирает. Он не знает, что сказать. Слова застревают где-то в горле. Генри обнимает его со спины, прижимается крепко, обхватывая плечи так, будто Уилл может раствориться в этом прикосновении. Голос тихий, почти шёпот: — Я угадал. Уилл пытается вырваться, отстраниться, шагнуть вперед, но невидимая сила удерживает его, сковывает тело. Генри водит руками по его, плечам, рукам, спускаются по груди к поясу спальных штанов, и Уилл перестает дышать. — Ты представлял в своих фантазиях своего похитителя? Чтобы он, плохой человек, сделал с тобой то, на что намекали все вокруг? Ладонь, не сжимая, проходится по его паху, вдоль набухшего, окаменевшего члена. Единственное, на что Уиллу хватает сил, это схватиться за мольберт, все остальное тело парализует, пока рука Генри заползает под резинку и сталкивается с влажной чувствительной головкой. Вопросы льются мягко, но тяжёлым грузом: — Мечтал ли, чтобы тебя снова забрали, потому что кому-то там, по ту сторону, ты был нужен? — Вот почему ты не хочешь покидать этот дом, да? Здесь ты чувствуешь себя действительно дома? По-настоящему. То, как ледяные пальцы смыкаются вокруг его члена, в грубом, порывистом движении, заставляет Уиллу дрожать и стискивать зубы. Слова, облечённые в прикосновения, проникают в каждую клетку. Сердце словно рвётся наружу, дыхание короткое, руки не слушаются. Он чувствует себя одновременно ребенком и взрослым, одновременно пленником и желающим быть пойманным. Чтобы рука, умело трогающая его так, как никто не трогал, двигающаяся слишком быстро, продолжала движение, пока не сотрет его в кровь. Но много времени ему не требуется. Уилл кончает вымученно, стискивая пальцы на подставке и шипя сквозь зубы, будто его стон может потревожить, оскорбить или сломить. И непонятно — кого именно. Когда Генри отпускает его, — как будто и не было этих объятий, как будто и не было этих прикосновений, — Уилл робко оборачивается. Его инстинкт подсказывает обнять, притянуть к себе, ответить лаской на ласку. Он делает шаг, но Генри отступает, не глядя ему в глаза. — Не нужно, — говорит он спокойно, но холодно. — Я не хочу, чтобы ты меня трогал. — Почему? — почти шёпотом, голос дрожит. — Почему даже не хочешь смотреть мне в глаза? Ответ Генри звучит почти как приговор: — Смотреть на тебя — всё равно что смотреть на своё отражение, которое я никогда больше не хотел видеть. Генри закрывает за собой дверь, оставляя Уилла одного с портретом, с дрожью, с ощущением пустоты и странного шока, будто его мир вновь разлетелся на куски.***
Уилл находится в состоянии, в котором дни перестают отличаться друг от друга. Он просыпается и засыпает с ощущением тяжести в груди, словно внутри него поселилось что-то холодное и вязкое. Мысли идут по кругу, застревают, возвращаются, и каждый раз больно одинаково. Он по привычке открывает шкаф, достаёт коробку из-под хлопьев. Рука уже знает движение. Взгляд автоматически ищет сложенный уголок бумаги. Ничего. Он проверяет снова. Потом ещё раз, будто записка могла появиться, если он будет достаточно настойчив. Но коробка пуста. Как и кухня. Как и весь дом. Одиночество теперь ощущается физически — как давление на виски, как звон в ушах. Переписка, этот странный утренний ритуал, была якорем. Пусть иллюзорным, пусть наивным, но якорем. А теперь его нет. И Уилл снова остаётся один на один с тишиной, в которой слишком хорошо слышны собственные мысли. Ему больно от того, что происходит с Генри. От резких прикосновений, от холодных слов, от того, как тот то приближает его к себе, то отталкивает. От двойных сигналов, от взгляда, в котором то обещание, то запрет. От того, что между ними произошло, — будто подачка израненной голодной дворняжке. Но больше всего — от отказа. Не просто физического, а эмоционального. От ощущения, что он снова оказался не тем, неправильным, лишним. Как будто даже здесь, в этом доме, где ему обещали безопасность, он — временный гость. Уилл устал быть «слабым». Устал, что на него смотрят с жалостью. Устал, что его боль всегда объясняют: травмой, прошлым, болезнью, «ему просто нужно время». А если дело не во времени? А если дело в нём самом? Если он и правда должен был умереть, а теперь лишь мешает всем, в своей гнилой, уродливой форме «зомбёнка»? Бесцельно бредущего. Не понимающего, кто он. Мысли становятся тише — и от этого страшнее. Приходит странное спокойствие, почти облегчение, как будто он наконец принимает решение, которое давно висело в воздухе. Он не думает о будущем. Не строит планов. Просто хочет, чтобы перестало болеть. И этому есть проверенное лекарство. Соорудить место казни собственной слабости оказывается проще, чем он думал. Кабинет Генри, кажется, самым логичным и правильным местом. Не в своей же комнате, где было столько светлого и прекрасного, ежедневные пробуждения, прикосновения Генри. И не в столовой, где проходили бесчисленные совместные завтраки и ужины, прямо над обеденным столом. Нет, место, где боль живет в стенах, идеально. Закономерно. Очередной пациент-неудачник, повесившийся на собственном свитере, — неплохой заголовок для повторного некролога. И Уилл забирается на кресло, принадлежащее Генри, не с первой попытки, едва способный держать равновесие, хватается за колючую ткань, покачивающуюся с потолка и просовывает в неё голову, сжимая позади шеи, — там, где вечно жил вибрирующий холод, — тугой узел. На душе удивительно спокойно. Будто он стоит на берегу тихого, безмятежного океана и слушает штиль и тихие крики чаек. Остается только сделать шаг навстречу приливу. И Уилл шагает в пустоту. Удавка подхватывает его под шею, давит на горло, пытается соскользнуть под подбородок, но крепкий узел не дает этому случиться. От того, как рефлекторно и яростно сопротивляется ему тело, он переворачивает стул позади и тянется, безвольно, к горлу, не в силах заставить свои пальцы сдаться и опуститься так, как он опустил руки несколько минут назад. Дом будто отвечает. Стены тихо, зловеще потрескивают, словно старые кости. Воздух сгущается, давит на грудь вместе с петлей. Из глубины дома доносится глухой, нарастающий грохот — не звук, а ощущение, будто сама реальность теряет устойчивость. Потолок вибрирует и раскачивает его, как маятник часов. Из трещин на стенах сочится свет, а за ней вязкая, алая субстанция, будто дом умирает вместе с ним. В глазах постепенно наступают сумерки. Но Уиллу кажется, что это длится вечность. Секунда растягивается до бесконечности. Мысли рвутся, путаются, исчезают. Дом ревет, мечется, кричит. И вдруг… Дверь распахивается. Резко, с силой, будто её выбивает порыв ветра, которого в доме быть не может. Свет и шум врываются в пространство, ломая эту страшную, липкую тишину. Генри врывается в кабинет не как хозяин, а как человек, которого выбросили на поверхность после слишком долгого пребывания под водой. Его плечи судорожно поднимаются и опускаются, дыхание сбивается, одна рука держится за горло, вторая дрожит, когда он поднимает её — резким, почти отчаянным движением, будто рассекает ей воздух. Что-то невидимое рвётся. Натяжение исчезает. Уилл падает на пол — не больно, не резко, а так, как падают, когда сил уже нет вовсе. Воздух возвращается рывками. Он задыхается, всхлипывает, кашляет, его трясёт так, будто тело пытается вытрясти из себя всё, что копилось годами. Пол под ладонями холодный, реальный, и это единственное, что удерживает его здесь. Генри опускается рядом почти одновременно с ним — тяжело, неловко, будто ноги отказываются держать. Он прижимает Уилла к полу, не позволяя свернуться внутрь себя, удерживает — слишком крепко, слишком отчаянно, так, словно боится, что тот исчезнет, растворится, выскользнет между пальцами. Сам Генри выглядит так, будто только что пережил то же самое. Его лицо пунцовое, вены на шее вздуты, дыхание хриплое, надорванное — словно след от чужих рук всё ещё сжимает его горло. Они дышат вразнобой, но в одном ритме боли. И тогда Уилла прорывает. — Я устал, — вырывается из него криком, рвано, без пауз. — Я так устал всё время быть хорошим. Терпеть. Молчать. Делать вид, что мне не больно, лишь бы меня не бросили. Я не хочу больше быть удобным, понимаешь? Я не хочу заслуживать любовь, как награду! Слова срываются одно за другим, путаются, ломаются, но он не останавливается. Говорит о том, как его всегда обходят, как он остаётся «на потом», как его страхи считают чем-то, что нужно исправить, а не услышать. Как он боится, что если он перестанет стараться — от него отвернутся все. Генри наклоняется ниже. Его лоб касается лба Уилла — холодно, почти болезненно. Он перехватывает его запястья, крепко, удерживая здесь и сейчас, и говорит хриплым, сорванным голосом, в котором нет маски, нет терапевта, нет холодной уверенности: — Дыши. Слышишь меня? Дыши. Вот так. Со мной. Мой мальчик. Нам нужно дышать. Он делает вдох сам — показательно, тяжело — и выдох. Снова. И снова. Пока дыхание Уилла не начинает, хоть и с запозданием, подстраиваться. И тогда Генри говорит — не ему одному, а будто и себе тоже. Он говорит о том, что когда-то тоже был мальчиком, который чувствовал слишком много и слишком остро. Что мир казался ему невыносимо громким, несправедливым, жестоким к тем, кто не умел быть хищником. Что он тоже хотел, чтобы его наконец увидели — не как проблему, не как странность, а как живого. — Когда-то мир тоже казался мне невыносимо громким, несправедливым, твое желание, чтобы тебя увидели не как странность, а как живого. Я думал, что сила — это никогда не просить. Что слабость нужно выжигать, вырывать с корнем. Но слабость не нужно вырывать с корнем, если не останется тех, кто считает её слабостью. Тебе никто не нужен. Одиночество не приговор. Оно — победа. Его голос ломается. На мгновение — совсем человечески. — Ты не обязан заслуживать право существовать. Это мир должен заслужить его. Руки Генри всё ещё держат его, до синяков на запястьях, до следов на костях. Уилл всхлипывает тише. Потом ещё тише. Тело обмякает, будто наконец позволяет себе отпустить напряжение. Дом постепенно замирает. Грохот уходит. Свет выравнивается. Уилл закрывает глаза. Усталость накрывает его мягкой, тёплой волной — не пустотой, а сном, в котором больше нет необходимости бороться. Последнее, что он чувствует, — это ладонь на своей щеке и чужое, всё ещё неровное дыхание рядом. А потом —***
Музыка встречает его раньше мыслей. Она играет негромко, как будто боится спугнуть — мягкие, тёплые ноты растекаются по комнате, цепляются за края сна, и Уилл какое-то время лежит неподвижно, глядя в потолок, пытаясь понять, где он и сколько в этом утре настоящего. Свет льётся из окна ровный, спокойный, такой обыденный, что вчерашнее начинает казаться выдумкой, слишком резкой, слишком тёмной, чтобы уместиться в этом дне. Он садится, медленно, прислушиваясь к телу. Горло отзывается тупой, саднящей болью. Значит, не сон. Проводит пальцами по шее, сглатывает и морщится, а потом замечает на тумбе, рядом с плеером, то, чего не было вчера. Лист бумаги. Набросок. Он подхватывает — и сердце пропускает удар. Это он. Или не совсем он. Этот Уильям Байерс изображенным вытянутым, почти неестественным: худое тело, словно сотканное из теней, грудная клетка сдавлены сухими длинными отростками ветвей, будто живого дерева; конечности, как переломанные у птицы крылья. Лицо — узнаваемое, но искажённое: глаза огромные, без зрачков, сплошная болезненность белков, будто в них нет отражения света, а из спины, из-под лопаток, проступают контуры чего-то, похожего на обломанные, недоразвитые крылья — не ангельские, нет, скорее остатки того, что когда-то могло летать. Рот приоткрыт, будто он хочет что-то сказать, но не может. А вокруг — пустота. Никакого фона. Никакого мира. Уилла пробирает дрожь. Он понимает — внезапно и остро, — что именно так Генри его видит. Не слабым. Не жалким. А чем-то застрявшим между. Существом, которое не упало окончательно, но и не удержалось. Тем, кто всё ещё тянется вверх, даже если крылья уже не работают. Это пугает. И странным образом — ранит меньше, чем он ожидал. В доме тихо. Слишком тихо. Генри нет — и это ощущается сразу, как только Уилл выходит в коридор. Пространство будто разжимается, становится менее плотным. Дом всё ещё живёт — потусторонним шумом на первом этаже часы, где-то щёлкает дерево, полы скрипят привычно, — но давление уходит. Можно дышать. День тянется медленно. Он рисует — не портреты, не кошмары, а абстрактные линии, просто чтобы занять руки. Ест что-то наспех, почти не чувствуя вкуса. Мысли тяжёлые, вязкие, но уже не рвущие изнутри. Боль словно вытекла вчера вместе со слезами, оставив после себя усталость и осторожную пустоту. Старая музыка надоедает, и он вспоминает плей-листы, которые для него составлял Джонатан. Сейчас бы он не отказался от чего-то более тяжёлого, с громкими басами и ломающимися голосами. Все лучше, чем репертуар, который доносился ностальгией чаще всего из комнаты его мамы, в редкие, беззаботные дни. И когда Уилл перебирает кассеты — знакомые обложки, чужие имена, всё из той же эпохи, вдруг — натыкается на нечто не вписывающееся в эту картину мира. Queen. Он улыбается прежде, чем успевает понять почему. Воспоминание накрывает легко и тепло: как он ставил одну кассету за другой, делал вид, что ему всё равно, а сам украдкой следил за Джейн; как она вдруг оживилась, глаза загорелись, и она спросила, что это за песня. I want to break free. Он включает её. Ставит на повтор. Делает громче, чем обычно. Музыка заполняет дом, отталкивается от стен, поднимается по лестнице, и Уилл позволяет себе немного двигаться в такт — не танцевать, нет, просто идти, покачиваясь, будто тело само вспоминает, каково это — быть живым без причины. Он спускается на кухню в поисках чего-нибудь сладкого, роется в ящиках, понимая, что перепробовал все — от мороженого до пирожных, и его теперь сложно чем-то удивить. Но удивляет, коробка с хлопьями, теми сами, снова стоит рядом с набором фруктовых чаев. Сердце сжимается. Он берёт коробку, открывает — и находит не просто записку. Письмо. «Уилл, я долго не знала, как к тебе обратиться и с чего начать, поэтому начну просто — с правды. Мне жаль, что я не смогла быть для тебя хорошей сестрой. Я была слишком сосредоточена на себе, на своих чувствах к Майку, на страхе потерять хоть что-то, что казалось мне «моим». Я так отчаянно держалась за одну историю, что не замечала, сколько других людей рядом со мной тоже живут, чувствуют, боятся и любят. И ты — больше всех. Я думаю, ты всегда видел больше, чем я. Ты чувствовал тоньше. А я… я часто делала вид, что не понимаю очевидных вещей, потому что так было проще. Мне стыдно за это. Я хочу сказать тебе ещё кое-что — важное. Быть другим — это не проклятие. Это дар. Быть другим значит быть настоящим, не сглаженным, не подогнанным под чьи-то ожидания. Не всем хватает смелости открыть свою дверь и показать, кто они есть на самом деле. Ты решился. И в этом нет ничего постыдного или страшного — в этом есть сила. Каждый заслуживает быть понятым. Просто не все решаются рискнуть и позволить кому-то увидеть себя целиком. Ты рискнул. Я восхищаюсь этим, даже если раньше не умела правильно это показать. Я больше не злюсь. Правда. Я отпустила обиду — на тебя, на Майка, на себя. Я не хочу прожить всю жизнь, цепляясь за одну боль и одно воспоминание, как будто других шансов не существует. Я хочу прожить сотни историй. Совершить сотни ошибок. Найти себя — не через потерю, а через движение вперёд. Я всё ещё помню про Диснейленд. То, как ты рассказывал о нём — будто это не просто парк, а место, где зло всегда проигрывает, где всё заканчивается хорошо, даже если по дороге было страшно. Я всё ещё жду. Может быть, не буквально билет и поездку, а саму идею — что впереди есть место, где можно снова поверить в добро. Если однажды ты всё-таки решишь исполнить это обещание, даже без Майка, я буду рада. Я понимаю, как безумно всё это выглядит: я пишу тебе записку, как будто Санта-Клаусу, и прячу её не в почтовый ящик, а в коробку из-под хлопьев. Если честно — я бы не удивилась, если бы ты рассмеялся. Ты всегда смеялся первым, когда я делала что-то странное. Помнишь, как в Калифорнии ты объяснял мне, почему нельзя смотреть людям в глаза слишком долго, потому что они начинают нервничать? Или как терпеливо рассказывал, почему шутка считается шуткой, даже если она не смешная. Объяснял и пытался показать на примере, что такое сарказм. Ты делал это так спокойно, будто я — не «странная», а просто учусь жить. Ты говорил, что я не обязана делать как все, но объяснял, почему так делают другие. Мне это было очень важно. Я редко говорила тебе об этом, но я всегда помнила. Я надеюсь, что у тебя всё будет хорошо. Что ты разберёшься в себе — не потому что должен, а потому что хочешь. Что ты будешь счастлив. По-настоящему. Так, как ты заслуживаешь. Счастливого Рождества, Уилл. Если мир снова станет страшным — пожалуйста, помни: быть другим значит быть живым. И это прекрасно. Твоя сестра Джейн». Уилл читает стоя, прислонившись к шкафу, и слёзы приходят не сразу, а исподволь, как будто сначала ему нужно убедиться, что это реально. Что слова — настоящие. Поддержка. Принятие. Та простая, безусловная любовь, которую он так давно перестал ждать. Он закрывает глаза, и по щекам текут слёзы — тихо, без истерики, просто потому что наконец можно. И его пробирает смехом, но не от боли, а от счастья. Это не может быть правдой. Этому нет никакого объяснения. Ни логического, ни мистического. Но подсознательно, сердцем, он чувствует — письмо, слова, запечатленные на нем, настоящие. Хлопок двери разрезает момент. Уилл вздрагивает, быстро, почти машинально складывает письмо и прячет его обратно в коробку, ставит ту на место, вытирает лицо тыльной стороной ладони. И почти сразу выходит в коридор, будто его притянуло этим звуком. Генри проходит мимо Уилла, почти не глядя, направляется в гостиную и на ходу снимает пиджак, небрежно бросая его на спинку кресла. Рука задерживается на вороте рубашки, он расстёгивает верхнюю пуговицу, будто воздух в доме вдруг стал слишком плотным. — Я вымотался, — говорит он глухо, почти себе. — Сегодняшний день… — он не заканчивает мысль, только устало выдыхает. — Я не понимаю, как люди могут быть такими упрямыми. Это я ненавижу в них больше всего. Уилл стоит чуть в стороне, не понимая, адресованы ли эти слова ему или Генри жалуется сам себе. Он прочищает горло: — Могу сделать тебе чаю. Если хочешь. Генри даже не оборачивается сразу. Он медленно садится на диван, проводит ладонью по лицу, будто стирая с него напряжение, и только потом отвечает: — Нет. Коротко. Резко. Уилл замечает на его виске глубокую рану и идет к шкафчику, где лежит пластырь, — вероятно, день и правда был не из легких в компании буйного пациента. Когда Уилл возвращается, Генри поднимает взгляд — и смотрит на него долго, пристально, с той самой ухмылкой, от которой у Уилла внутри всё сжимается. Не злой. Не доброй. Выжидающей. — Но ты можешь сделать для меня кое-что другое. Сердце Уилла болезненно ёкает. Он тут же чувствует, как щёки наливаются жаром, и мысленно ругает себя — за то, что снова слышит то, чего, возможно, нет. За то, что снова готов неправильно истолковать. — Массаж, — спокойно уточняет Генри, наклоняя голову чуть вбок, изучающе. — Не хочешь? В его тоне действительно есть что-то похожее на издёвку. Или проверку. Или и то и другое. Уилл застывает. На мгновение ему кажется, что он ослышался. Потом — что сейчас должен отказаться. Потом — что уже не может. Он медленно подходит к дивану, становится позади него, не зная, куда деть руки. Сердце колотится где-то в горле. Наконец он кладёт ладони на плечи Генри — поверх тонкой ткани рубашки — осторожно, почти боясь надавить. Плечи под его руками напряжённые, твёрдые, будто натянутые струны. Уилл начинает осторожно разминать, неловко, без уверенности, больше полагаясь на интуицию, чем на знание. — Хорошо, — раздаётся голос Генри, низкий, чуть насмешливый. — Вот так. Сильнее. Я не растаю в твоих руках. От этих слов у Уилла внутри что-то переворачивается. Он сглатывает и чуть усиливает нажим, чувствуя, как под его пальцами постепенно поддаётся напряжение, как мышцы медленно расслабляются. — Так неудобно, — спустя пару мгновений говорит Генри. Он смещается и ложится на диван, лицом вниз, устраиваясь так, будто это было решено заранее. Пространства становится меньше. Контакт — неизбежнее. Уилл садится рядом, на край дивана, колени почти касаются Генри. Он кладёт руки на его спину — сначала нерешительно, потом увереннее. Под ладонями ощущается тепло живого тела, медленное движение дыхания, подъём и опускание грудной клетки. Он разминает спину осторожно, круговыми движениями, чувствуя, как собственные пальцы дрожат — не от усталости, а от осознания близости. От того, что он слишком хорошо ощущает чужое тело, его силу, его присутствие. Это странно — и пугающе приятно. Генри закрывает глаза. Его лицо, повернутое в сторону, кажется непривычно спокойным, почти умиротворённым. Губы приоткрыты, дыхание выравнивается, и на мгновение он выглядит не хищником, не врачом, не чем-то большим — просто человеком, позволившим себе слабость. Уилл продолжает. Медленно. Осторожно. Генри вдруг переворачивается на спину, и Уилл замирает, словно его застали за чем-то запретным. Руки застывают в воздухе. — Почему ты остановился? — спрашивает Генри тихо. В его голосе нет раздражения. Только любопытство. — У тебя рана на голове, — говорит Уилл и достает из кармана заготовленный пластырь. — Просто царапина. — Она кровоточит, — хмурится Уилл и сосредоточено пытается отделить прозрачную пленку от пластика. Рана Генри, и правда, выглядит не лучшим образом, и стоило бы, наверное, её продезинфицировать, но Уилл не уверен, что найдет в себе силы вернуться, если сейчас встанет, а потому неловко примеряется к виску Генри и заклеивает рану. Генри цокает языком, откровенно потешаясь. — Нельзя быть таким хрустальным, Уильям. Некоторым ранам нужно позволять кровоточить. Или ты таким образом пытаешь отлынуть от массажа? Уилл колеблется, потом всё-таки кладёт ладони ему на грудь. Сквозь тонкую ткань рубашки чувствует тепло — но не чувствует ритма. Сердцебиения нет. Или оно настолько ровное, что теряется. Уиллу вдруг кажется, что под его руками не живой человек, а нечто сконструированное: красивая оболочка, кукла, управляемая чем-то древним и страшным, чем-то, что лишь притворяется человеком. Мысль пугает — и притягивает одновременно. Генри медленно накрывает его руку своей. Пальцы холодные, почти ледяные, и от этого контраста Уилла прошибает дрожью. Генри перебирает его пальцы — не спеша, словно изучая, запоминая форму, давление, реакцию. И вдруг начинает напевать. Тихо. Почти беззвучно. Простую, монотонную мелодию. Уилла словно бьёт током. Это та самая песня. Та, что он шептал себе под нос, сидя на холодной, влажной земле, прижав колени к груди, стараясь не дышать слишком громко. Та, что помогала не сойти с ума, когда лес казался бесконечным, а страх — живым. — Откуда… — голос Уилла срывается. — Откуда ты знаешь эту песню? Генри усмехается и смотрит прямо на него. Взгляд острый, пронизывающий, будто он видит не лицо, а всё сразу — мысли, память, страхи. — Мне известно всё. Тишина между ними сгущается. Она не уютная — напряжённая, живая, будто вот-вот лопнет. — Ты можешь поцеловать меня, — говорит Генри вдруг. Уилл сглатывает. — Я не хочу, чтобы ты делал это из жалости. Генри чуть приподнимается на локтях, сокращая расстояние между ними до опасного минимума. — Жалость — последнее, что мной движет, — говорит он спокойно. И тогда Уилл решается. Он наклоняется — медленно, неуверенно, словно боится, что если поспешит, всё исчезнет. Их губы соприкасаются почти случайно, неловко. Уилл замирает на секунду, сердце колотится так сильно, что, кажется, его слышно на весь дом. Музыка в его спальне продолжает играть. Это не похоже ни на что из того, что он представлял. Губы Генри прохладные, неподвижные сначала, и от этого поцелуй кажется нереальным — будто он целует образ, мысль, фантазию. Но потом Генри отвечает — едва заметно, мягко, без спешки, проводя языком по нижней губе, проникает в рот, и Уилл чувствует сладость, будто от гниющей плоти, и горечь, как от праха. У него перехватывает дыхание. Мир сужается до этого ощущения — до холода, исходящего от тела, обернутого в красивый костюм, до языка, мажущего по его, по вкусу, будто кровоточащим деснам, до осознания, что его не отталкивают. Что его не считают лишним. — Ты можешь погладить меня в другом месте, — отрываясь от его губ, шепчет Генри, опаляя дыханием. — В любом. Я разрешаю. Его пальцы поглаживают запястье Уилла, — руку, что так и лежит неуклюже, будто на пробу, над его тихим сердцем, скрытым только кожей. Медленно Уилл ведет её вниз, будто прослеживает хирургическую линию, вдоль впалого живота, к металлической бляшке ремня, не решаясь прикоснуться к месту, которое кажется ему священной ловушкой. — Смелее, Уильям. Я не растаю. Но Уилл не уверен. Ни в чем. Он кладет ладонь в область пах и не верит собственным ощущениям — твердости, которую не спутаешь ни с чем, даже такому невинному мальчишке, знавшему только свое тело. Несколько мгновений он просто осознает, что его не отталкивают — напротив Генри отпускает его запястье, и Уилл расстёгивает ремень, ширинки, дотрагивается до белья, чувствует упругость и чуть смелее дотрагивается до его члена через ткань. Со стороны Генри раздается глухой стон. Но Уилл не решается поднять глаза, прикованные к тому, как собственные пальцы опускает резинку белья, как блестит манящая, сочащаяся смазкой головка, как ладонь смыкается вокруг основания и медленно тянется вверх, а затем вниз. Снова стон — теперь более громкий, хриплый. И Уилл наконец переводит взгляд. Глаза Генри закрыты. Между бровей пролегла глубокая, как шрам от ножа, морщинка. Его руки расслабленно лежат на спинке дивана, а грудь тяжело вздымается, — картина завораживающая, достойная того, чтобы следующей её запечатлели на холсте, и Уилл ловит каждое вдох, каждую мимолетную мимику, продолжая двигать рукой машинально, будто её управляют невидимые нити, а не он сам. — Возьми в рот. Голос Генри звучит хрипло, будто его горло забито осколками. Уиллу кажется, что он ослышался. — Что? — Возьми его в рот, мой мальчик. Мне нравится чувствовать себя внутри тебя. Уилл не понимает, что это значит, последняя фраза, но не смеет ослушаться, опускает взгляд к головке, приоткрывает губу и медленно тянется к ней — сначала на пробу смыкает кольцом у самого кончика и облизывает уздечку, а когда пальцы Генри зарываются в его волосы, взмокшие и растрепанные, опускается вниз, медленно вбирая себя. И сразу же давится, задыхается, ощущая странное паническое дежавю, вызывающее спазм по всему телу, вдоль пищевода, который будто скручивает жгутом. Уилл старается, отчаянно старается, как бы сильно не слезились глаза, как бы слюна, стекающая по подбородку не марала брюки Генри, за которые он держался, отчаянно вцепившись пальцами в крепкие бедра, как за единственный балласт. Стоны Генри заглушают давящиеся хрипы из собственного саднящего горла. — Глубже, Ульям, мы оба знаем, что ты можешь глубже. Рука Генри, тяжелая и ледяная, давит крепче, и на мгновение Уилл готов поклясться, как нечто острое впивается в кожу головы, рассыпая по спине колючие мурашки. Мир начинает вести себя странно. Сначала это похоже на обычную дезориентацию — как если бы он слишком долго задержал дыхание. Картинка перед глазами слегка плывёт, цвета становятся гуще, звук — вязким. Член во рту теряет форму, превращается в ощущение, в импульс, в нечто, что невозможно удержать. Затем изображения начинают накладываться друг на друга. Диван — и одновременно холодная, пульсирующая поверхность под боком. Тьма — и мягкий свет лампы. Запах старого дома — и сырость, густая, живая, будто сама тьма дышит. Уилл моргает — и больше не чувствует под пальцами вельветовой ткани. Он лежит в объятиях чего-то огромного. Руки — не человеческие, слишком длинные, слишком сильные — удерживают его так же крепко, как держал Генри. С другой стороны, прижатая к этому же существу, лежит Дина. Их тела переплетены лианами, скользкими, пульсирующими, будто живыми венами. Они не сковывают — они удерживают, как часть целого. Руки Уилла и Дины лежат на груди монстра. Где бьётся сердце. Гулко. Медленно. Слишком реально. Уилл хочет закричать — но не может. Во рту у него длинный, тёплый отросток. Он не причиняет боли, но ощущение настолько чуждое, настолько неправильное, что всё внутри сжимается от ужаса. По нему в Уилла вливается что-то холодное, вязкое — не жидкость, а чувство. Отравляющее его тело, разум, сущность. И тогда память обрушивается. Приступом. Векна. Бездна. Логово. Он понимает всё сразу — без слов, без объяснений. Они с Диной не гости. Они — часть плана. А всё, что было до этого… дом, музыка, Генри, прикосновения — лишь оболочка. Иллюзия, натянутая на пустоту. — Нет… — вырывается у него, но звук тонет в пульсации Бездны. И снова — резкий рывок. Уилл возвращается. Он снова в доме Крилов. В гостиной. На коленях перед Генри. Такого красивого, кончающего и стонущего от удовольствия, с закрытыми глазами. Но теперь Уилл видит. Лицо Генри искажается. Черты вытягиваются, глаза темнеют, когда он их открывает, очки будто трескаются изнутри. На месте человека — образ Векны, наложенный на него не полностью, словно маска, надетая поверх знакомого лица. Слишком знакомого. Уилл с криком падает на спину, тыльной стороной ладони вытирая лицо, где смешалась слюна и сперма. Он пятится назад и с трудом поднимается на ноги. Воздух рвёт лёгкие, пол под ногами вязнет, будто болото. Генри, точнее то, что от него осталось, все еще сидит на диване, расслабленный, тяжело дышащий, запрокинув голову, и в его взгляде — уже не усмешка. Там — приговор. И Уилл делает единственное, что умел всегда. Бежит. Сначала — к входной двери. Тело действует раньше мысли, но уже на полпути его словно прошивает воспоминание — резкое, болезненное. Нельзя. Выход — это то, чего он хочет. Уилл резко сворачивает и мчится на кухню. Захлопывает дверь, дрожащими руками проворачивает замок, прижимается спиной к холодному дереву. Дом вокруг по-прежнему выглядит уютным, почти издевательски мирным — кружки на полке, зеленые занавески, мягкий свет. Как будто ничего не происходит. Он бросается к шкафу, выдёргивает коробку хлопьев. Пальцы находят письмо Дины. Сердце сжимается. Оно настоящее. Взглядом он рыщет в поисках ручки, карандаша, хоть чего-нибудь, но находит только кухонные приборы. Ножи. Он хватает ближайший. Не задумываясь, мажет по ладони, передергиваясь от резкой, жгучей боли. Макает указательным пальцев кровоточащую рану и мажет по письму крупными неровными буквами: «НЕ ВЫХОДИ ИЗ ДОМА». Он засовывает записку обратно, прячет коробку, словно этим может удержать хотя бы что-то. Хотя бы её. Грохот раздаётся почти сразу. Дверь выгибается, трескается — и с оглушительным ударом вылетает из петель. Векна стоит в проёме. Тень вокруг него пульсирует, стены будто стекают вниз, и одним коротким движением головы он заставляет тело Уилла сорваться с места. Уилл отлетает к стене, боль вспыхивает, но он не кричит. — В чём дело, Уилл? — его голос звучит почти лениво. — Почему ты остановился? Он склоняет голову, издевательски, смакуя момент. — Ты из тех, кто судит по внешности? — усмехается он. Уилл с трудом поднимается на локти. Всё тело дрожит, но взгляд — нет. — Нет, — хрипло говорит он. — Твое настоящее лицо мне больше по вкусу. Не сбивает с толку. Векна поднимает руку, и его движению вторит тело Уилла. — Смело. Но бесполезно. Ты всегда бежал. В лес. В фантазии. В людей, которые не могли тебя защитить. — Я бежал, — соглашается Уилл, пытаясь сопротивляться чужой энергии, охватившей его тело. — Потому что тогда я был ребёнком. — Ты и сейчас ребенок. Глупый и упрямый. Не признающий очевидное поражение. — А ты не признаешь, что страх — это не контроль. Тьма вокруг сгущается. Давление усиливается, словно кто-то сжимает его голову изнутри. Уилл чувствует, как чужая сила пытается вцепиться в его мысли, вытянуть слабые места, разорвать их. Он закрывает глаза. Дышит. И вместо паники вспоминает всё: Хоуинкс, семью, друзей, школу, Дину и даже боль, которую пережил, но выжил. — Ты не хозяин моего разума, — говорит он отчетливо. — Ты просто паразит, питающийся тем, что тебе отдают. — Он открывает глаза. — А я больше не отдаю. Векна замирает. Его улыбка исчезает. — Тогда я начну сначала, — произносит он холодно. Он приближается вплотную. Гнилое, сырое дыхание касается лица Уилла. — Я сотру твою память, Уильям. Слой за слоем. Пока ты снова не станешь пустым. Пока не сломаешься. Пока сам не откроешь мне дверь. Тьма поднимается снизу, обволакивает ноги, грудь, горло. Последнее, что чувствует Уилл, — не страх. А усталую, упрямую решимость. И затем — ничего. Тьма поглощает его.***
Уилл открывает глаза — или думает, что открывает. На самом деле вокруг него только тьма. Но это не обычная тьма. Она скручивается, как паутина, шевелится и шепчет. Её тяжесть давит на грудь, знакомый холод ползёт по позвоночнику к затылку. — Уильям Байерс, — раздаётся голос. Хриплый, влажный, ледяной и одновременно странно притягательный. Уилл видит лишь силуэт — гигантский, растянутый, с паукообразными контурами. Лапы, тени, будто вплетающиеся в саму тьму. Сердце бьётся, но он не отступает. То, что однажды уже проникло в него, когда он попытался сыграть в героя. Истязатель разума. Не человек. — Человек, — шепчет Истязатель разума, будто слышит его мысли. Так и есть, — слаб. Тот, кто прячется, боится, убегает. Он медленно приближается, и тьма вокруг Уилла извивается вместе с ним. — Но ты, мальчишка, можешь перестать быть беглецом. Ты можешь перестать быть маленьким мальчиком, который всё время боится. — Его голос звучит как колючая песня, обвивающая разум. — Войди в симбиоз со мной. Стань моим новым носителем. Вместе мы создадим новый мир. Где нет страха, нет боли. Только сила. Уилл делает шаг назад. Он слышит не только голос, но и музыку. Сначала тихо, потом отчётливо. Та самая кассета, которую он сам включил в доме Генри — «I Want to Break Free». Каждая нота, каждый аккорд — как свет в его сознании, луч, прорывающийся сквозь паутину тьмы. — У тебя уже есть Генри, — возражает Уилл, не понимая, что происходит: очередная игра разума, сотворенная Векной, или… — Генри слаб, слишком слаб, его кровь и плоть прослужили достаточно долго. Но ты… Твоя оболочка крепче, моложе. Новее. И я могу одарить тебя силой, достойной твоей крепкого духа. — Нет, — шепчет Уилл, вслух и одновременно в своей голове. — Я больше не твой носитель. Не твой шпион. И не твой солдат. И я тебя больше не боюсь. — А затем сделав глубокий вдох, будто слыша эхо своего детского голоса: — Проваливай. Истязатель разума ревет, его фигура словно расплывается, лапы разлетаются во все стороны. Слова, когда-то человеческие, образуются в гром, в котором Уилл слышит угрозы и предложение, ужас и ненависть, но он больше не желает их слышать. — Проваливай. Проваливай, — чеканит Уилл, голос становится громче, увереннее. Его руки сжимаются в кулаки, а внутри что-то вспыхивает, как жар, который излучает свет. —Проваливай! Он чувствует, как тьма пытается проникнуть в разум, щупальца смыкаются вокруг мыслей, но музыка, память о доме, о Джейн, обо всех своих победах над страхом — всё это даёт ему точку опоры. — Исчезни! На мгновение всё замирает. Голос шипит, как воздух через трещину, и затем тьма начинает расползаться, растворяться, исчезать в пустоте. Монстр сжимается в одну точку, словно пытаясь удержаться, но Уилл не отпускает хватку. И вот уже ничего не давит на грудь. Нет шепота, нет паутины. Только он. Тело дрожит, но разум чист. Музыка продолжает играть. Уилл приходит в себя на полу кухни, руки дрожат, дыхание частое и прерывистое. Он замечает кровь под носом, проводит рукой по лицу, вытирает её, и вкус металла заставляет его вздрогнуть. В доме пусто… или, по крайней мере, кажется пустым. Но тихие звуки доносятся из-за стены — будто шепот, скрежет, борьба. Сердце начинает колотиться быстрее. Уилл двигается по направлению к звуку, чувствуя, как сила, которую он поглотил от Векны, пульсирует внутри, готовая прорваться наружу. Он вытягивает руку, концентрируя волю, и ощущает, как его энергия давит на границу между мирами. Стена перед ним дрожит, словно реагирует на его волю. Появляются трещины, красные прожилки света начинают прорезать бетон. Уилл чувствует, как его сила и страх, отчаяние и решимость сливаются в единое целое. Он толкает ладонь вперёд — и стена рушится с треском, словно стеклянная, оставляя зияющий красный портал. Сердце замирает, когда он видит, что по ту сторону портала кто-то прижат к воздуху, словно невидимыми силами — Дина. Её рука вытянута в его сторону, пальцы словно ищут контакт. Уилл узнаёт в ней ту же решимость, ту же жажду свободы, что и в себе самом. Её Силу, сломившую стену с той стороны одновременно с ним. Он шаг за шагом продвигается сквозь портал, чувствуя, как тёмная энергия Векны сопротивляется, но удерживает её внутри, позволяя контролировать поток. Портал вибрирует, они одновременно толкают руки вперёд — и граница между мирами рушится окончательно. Портал расширяется, и Уилл оказывается прорывается в коридор, где воздух горячий и колышется, словно сама реальность дрожит. Дина падает скатывается по стенке. Плача. Улыбаясь. Отчаянно и счастливо. Уилл стирает очередную струйку крови под носом. — Кажется, я едва не опоздал на рейс в Диснейленд.