Лучше бы я умер...

NC-17
Заморожен
6
автор
Фэндом:
Размер:
140 страниц, 53 653 слова, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 14 Отзывы 1 В сборник

Часть 9

Настройки
Примечания:
Опустевшый стакан тихо брякнул об поднос рядом с остальной грязной посудой. Бабурин присел на краю матраса среди разбросаных и скинутых на пол во время сна простыней. Теперь в палате царил почти привычный свинарник, но убирать его он, конечно, не спешил. Тётки, что должна была забрать излишки трапезы, всё не было, как и какого-то расписания, как и часов в палате. Время тянулось непростительно долго в полной желанной ранее тишине. Оставалось лишь сидеть и дожадаться чьего-то визита. Вроде, ещё психолог грозилась заглянуть сегодня. Или она так, для виду сказала? Сёма плевал в потолок уже около получаса по внутренним ощущениям, никто так и не объявился. Он уже успел посидеть и полежать во всех известных позах, но с каждым разом валяться становилось всё неудобнее. Мальчик встал, подошёл к противоположной койке в поисках чего-то интересного в дорожной сумке, но взгляд вдруг остановился на дублёнке. Блин, точно! Давно надо было проверить, вдруг выпало где... Нащупал левый карман, глубокий, однако внутренняя подкладка свободно гуляла по сторонам, так что шансы потерять ценную вещь были. Опустив ладонь вглубь Семён почти сразу с облегчением почувствовал холод маленького изделия — батин перстень. Достал, протёр от эфемерной грязи. Выгравюрованный ромбовидный узор блеснул по родному, успокаивающе. Отец скорее всего носил на мизинце, на манер итальянских колег, а он теперь на безымянном ведущей руки. Не то, чтобы каждый раз Бабурин вспоминал его глядя на печатку, но всегда ощущал немного больше значимости своей персоны, имея в себе частичку кого-то важного. Кого-то, кто мог бы набить морду без лишних сантиментов, сказануть так, чтобы в ответ дыхнуть неправильно боялись. И сам мальчик если бы захотел, мог стать таким же... Сёма глянул на верхнюю одежду в которой вчера получал от бывших товарищей и барахтался под железной хваткой маньяка, пока кольцо лежало при нём. Оно было молчаливым свидетелем пережитого ужаса и бесконечного унижения. Мда, батя бы на его месте... Он бы... Не оказался. Не пошёл бы с незнакомцем в лес, не опозорился бы перед бандой, не сбежал бы со старой школы от травли одноклассников. С самого начала не был бы слабаком... Ромка впервые увидев символ на печатке аж присвиснул. Семён раньше и не задумывался, что оно там значит. «Отрицала» — принципиально не сотрудничавший с ментами и администрацией колонии, не изменяющий собственным убеждениям ни под уговорами, ни под прессингом, неудобный лягавым и, раз успел разжиться такой цацкой — всегда на хорошем счету у братвы. Человек совсем иного толку, имевший силу не сломаться, со слов товарища, и по пол года в изоляторе, и по пресс-хатах. А если умер — скорее всего до конца и сопротивлялся. Странно, как Бабурин отличался от отца из чужих рассказов, хотя воспитывала их одна и та же женщина. Наверное это было чем-то врождённым и что ему не досталось. Из раза в раз ведь так было, мальчик был тряпкой, это видели другие и начинали издеваться. А как только захотел изменить порядок вещей — быстро был опрокинут назад с утроенной силой. Да так, что не его одного зацепило. Наверное, лучше было бы держать перстень теперь где-нибудь по-надёжнее. Чтоб не выпал там. Ну и чтобы память о батьке не позорить лишний раз... Тишину в палате и Сëмины мысли разорвал осторожный стук — три негромких, почти робких удара в дверь. — Семён? Можно? Дверь приоткрылась, и в проёме показалась Светлана Ивановна. Выглядела она сегодня совсем иначе — не усталая, не серая от бессонницы, а почти румяная, с живыми, блестящими глазами. Семён судорожно затолкал кольцо в карман штанов, хотя проницательность Ивановны от того заострилась бы на вещице ещё сильнее. — Привет. – сказала она просто, улыбнувшись уголками губ. – Как ты тут? Скучно наверное, одному... Мальчик хмыкнул на приветствие. Женщина вошла, прикрыла за собой дверь, чуть прошла вперёд — одетая в тёплый вязаный свитер, видно, ручной работы, и потёртые джинсы. Волосы её, чуть растрепавшиеся, мягко обрамляли лицо. Выглядела почти домашней — не как психолог, а как... Ну, как знакомая, которая заглянула на огонёк. Оглядела палату, беспорядок на кровати, поднос с остатками еды, но ни слова упрёка не сказала. Вместо этого подошла к окну, раздвинула тюль и с удовольствием посмотрела на улицу. — Снег-то какой! – восхищённо выдохнула она. – Я сегодня утром вышла, а там всё замело, свеженькое, пушистое. И ещё так морозно, но не сильно, знаешь, такой воздух — дышать и дышать. Хорошо!.. Она вошла ни с того, ни с сего, принялась хазяйничать у окна, защебетала о какой-то ерунде, в общем — растолкала подобие жизни в этой сонной, душой палате. Сегодняшнее расположение духа психолога раздражало, но и спровадить её, оставшись одному, почему-то даже мысли не возникло. Она обернулась к нему, всё ещё улыбаясь, и в этой улыбке не было ни капли жалости или профессиональной озабоченности. Просто человек с хорошим настроением. — Как ты спал? – спросила она, присаживаясь на стул. – Что-нибудь снилось? Вопрос прозвучал без нажима, без ожидания страшных подробностей. Просто интерес. А за окном падал снег крупными хлопьями, красиво, и в палате становилось от этого как-то светлее. Бабурин тоже сел на кровать рядом, к вещам. Тяжёлое послевкусие предыдущих раздумий притупило привычную настороженность и он сам не понял, как поддался на будничный вопрос: — Херово, заснёшь тут, блин... Ивановна услышала его ответ, но не стала цепляться — не спросила «что именно тебя беспокоило?» Даже не полезла с утешениями. Психологиня просто кивнула, принимая это, и продолжила смотреть в окно, за которым падал снег. Большими хлопьями, густо, как в старом кино про Новый год. Молчит... Может ближе подобраться хотела? Или просто надоело нудеть по профессии — пришла для галочки, лицом посветить, на уши кому-то присесть? — У меня тут есть свой домик. Вот, приезжаю иногда. Пф... А во дворе сегодня кошка с собакой игрались, представляешь? – вдруг сказала, засияв ещё сильнее. – Иду, значит, смотрю — рыжий кот и чёрная дворняга, и они носятся друг за другом... Я аж остановилась, смотрела. Минуты три стояла, как дурочка, улыбалась... Он её догонит, убежит, она за ним. И так по кругу. В мороз, в снегу — а им весело. Как в мультике. «А во дворе сегодня кошка с собакой игрались...» — ага, заливала так, будто ему лет пять от роду. Видел он пару раз как псины котов гоняли. Из весёлого там разве что представлять себя на месте первых. Но развязку Сёме никогда не удавалось застать. «Он её догонит, убежит, а она за ним...» А может решали, кто кого первым с голодухи жрать начнёт? Кто быстрее устанет, тому и кранты... Она повернулась к нему, скрестив руки на груди. — Я в детстве тоже снег любила. Мы с подружкой могли часами на улице торчать, пока мамки не загонят домой. Санки, снежки, горка у школы... А теперь смотришь на это и думаешь: красота-то какая, а идти уже не хочется. Холодно, суетно, дела... Вспомнила за гулянки и ударила точно по больному. Бабурин так часто видел как парами или группами одногодки резвились около школы, гуляли на площадках, катались на ледянках, весело смеялись, и сердце каждый раз щемила тоскливая зависть. Самого его, ясное дело, никуда не пускали, а совместные походы на каток или на горку с бабкой были скорее пыткой даже мелкому ему. Поэтому когда в начале ноября с первым настоящим снегом Ромка с Бяшей впервые позвали с собой сталкивать мелкашню с насыпей расчисченого снега возле ДК, Семён растерялся. В хорошем смысле, конечно. Еле дожил до конца уроков в обуявшем его ажиотаже. Тот день теперь было вспоминать разве что с горечью... Тётенька вздохнула, но как-то легко, без надрыва. — Хм... А ты... Любишь вообще зиму? – спросила женщина просто, как спросила бы о любимом фильме или о том, что обычно едят на завтрак. Мальчик нахмурился и сам уже глянул в сторону пейзажа за окном. — Ну... Летом жара, осенью и весной слякоть, так что выбирать особо не из чего. — Это да. – согласилась она. – С нашим климатом выбирать действительно не из чего. Из двух зол, как говорится. Ивановна мотнула головой в сторону окна, где снег всё падал и падал, укутывая больничный двор пушистым одеялом. — Знаешь, в чём штука? – вдруг спросила она, поворачиваясь к нему. – Я когда в город мотаюсь, всегда там... Ну, задыхаюсь, что ли. Серьёзно. Воздух другой, люди другие, всё бегом, всё некогда. А сюда приеду — и выдыхаю. Даже зимой. Хотя зимой тут, конечно, своя специфика. Она усмехнулась, вспоминая что-то. — Вот этот снег, который прямо сейчас за окном... – она показала на хлопья. – Он в посёлке — красивый. А в городе, на дорогах... Превращается в такую... Ну, знаешь, как халва? Рассыпчатая, липкая одновременно. Идти просто невозможно — ноги враскоряку, а машины буксуют... Только этим мне зима иногда не нравится. Женщина поёжилась, будто вспомнила тот самый скользкий городской снег. — А ты в городе когда-нибудь бывал? Бабурин пырхнул так, что и через стенку слышно было. А чё, так похож на сельское, на перспективу, вечно пьяное быдло, которое дальше поля с трактором нихрена не видело? Значит, ему удалось хорошо мимикривовать. — Не бывал. – почти крикнул. – Жил я там двенадцать лет. Посёлок тихий, укромный, каждый здесь друг друга знает и завоевать себе славу, хорошую или плохую, здесь было проще простого. На этом и тянуло сыграть, с порога показать в хате что по чём, и что как прежде к Семёну относится никто больше не будет. Город скорее напоминал осиное гнездо. Где каждый был настолько замученным до такой меры, что не чуждым казалось толкнуть мелкого жирного сопляка, добираясь на маршрутке до работы. А потом так же в школе пять лет подряд. Тут таким промышляли от нечего делать, а там... Чёрт его знает, для разнообразия, наверное. В большинстве, почти незаметно для учительских глаз, на старом месте с этим было гораздо строже, тычками, смехом за спиной и шутливой, «по-дружески» манерой толкнуть... А потом, когда Сёма почти свыкался, его морда оказывалась в полной раковине ледяной воды, пока сынки каких-то серьёзных дядек держали, чтоб не сбежал, свинья немытая. И докажи потом, что они ни с того ни с сего начали приставать. Пошлют зарёваного к школьному мозгоправу, дадут стакан воды и отпустят, чтобы снова пару месяцев ходил, оглядывался. До следующих приколов. Пфырканье, резкий голос, почти срывающийся на крик — мальчик явно защищался. Или атаковал. С ним вечно непонятно. — А-а... – протянула Ивановна спокойно. – Даже так... Женщина не стала говорить «ой, извини, я не подумала». Не оправдывалась. Помолчала немного. Город, — подумала она — он вообще редко когда отпускает по-хорошему. Особенно таких, как он. Неуверенных, не любящих себя. В городе дети злее. Им с детства вдолбили, что либо ты — либо тебя. И они выбирают быть сверху, пока есть возможность. А такие, как этот мальчишка, становятся вечными мишенями. Потому что не вписываются. Потому что слишком заметные. Потому что удобные. — А почему переехал? – спросила Ивановна наконец. Она уже знала. Примерно. Но знать — и услышать от него самого, какими словами он это назовёт, — это были разные вещи. Однако сейчас мальчик либо сочинит убедительную отмазку, — подумала женщина, глядя на его набыченный профиль — либо огрызнётся. Либо вообще пошлёт, куда подальше. Тётенька повернулась к нему, чуть склонив голову, и ждала. Просто ждала. В голове закрутилось колесо фортуны с разными отговорками. В этой школе у него спрашивали не так часто, боялись. Разве что пацаны или старшаки. Сложно было придумать одну версию, чтобы каждый раз для самого Сёмы она казалась убедительной. То хата в аварийном состоянии была, то бабке по здоровью отходами с завода дышать опасно, то работу по-легче тут через накомых нашла, в её-то года. Ничего, что можно было бы сходу проверить. Тётка уже конкретно задолбала припоминать ему хмурые дни прошлого, поэтому нужно было взять что-то такое, чтобы не было за что зацепиться. — В городе дорого, денег не хватало. Живём терь в бабкином старом доме, а квартиру здаём. Короткая фраза — но в ней уместилось столько, сколько в иных исповедях не помещается. Деловой подход. Без надрыва, без жалоб. Ивановна кивнула, принимая ответ. Молодец, Семён. Научился уже отбрыкиваться. Жаль только, что от самого себя так не отбрыкаться. Она уже открыла рот, чтобы сказать что-то нейтральное — про то, что это разумно, про то, что многие так делают, просто перевести тему, или спросить, мол, не жалеет ли он, что пришлось менять город на сельпо — но вдруг зацепилась взглядом за его штаны. Вернее, за то, что он тогда там спрятал. Женщина ведь сразу заметила, ещё когда он панически убирал это «что-то» в карман, но тогда не придала значения. Мало ли, что подростки могут прятать от чужих глаз? Сигареты, иль зажигалку... — А что это ты туда убрал? – спросила она буднично, кивнув на карман. – Когда я вошла. Заметила просто... Что-то важное? Я не буду ругать, если какая-то запрещёнка: это ведь твой выбор. Он чё, совсем больной, прям в больнице курить? Ругать она не будет... Ага. А рассказывать, так пожалуйста. И ваще, ничё такого в этом перстне не было, чего он так занервничал перед этой дурой? Бабурин, всем своим видом показывая, какое одолжение ей делает, достал из брюк заветную вещицу. Приподнял на уровне глаз и сталь гордо блеснула в свете из окна. Ближе мальчик не поднёс, не дал рассмотреть. Захотела узнать — узнала. Чё ей ещё надо? Ивановна увидела, как он достаёт что-то из кармана — движение медленное, с ленцой. Мол, на, смотри, если так приспичило. Она не потянулась, даже не попыталась приблизиться — осталась сидеть на своём месте, только взгляд чуть сощурила, разглядывая блеск металла в свете зимнего утра. Просто смотрела — на перстень, на его руку, на то, как он держит эту вещь. Не как безделушку, а как реликвию. — Красивый. – без придыхания, или пристрастия. Но взгляд её задержался на перстне чуть дольше, чем на обычной побрякушке. Она видела такие раньше. У людей, которые прошли через что-то, что обычным и не снилось. У тех, для кого вещь — не просто украшение, а память. Иногда — единственная. — Отрицала, не так ли? – спросила вдруг, и голос её стал чуть тише, но не потерял своей обычной, будничной интонации. – Я такие видела пару раз. У людей, которые... Ну, которые через систему прошли. Или у их близких. Там ведь свои законы, да? Свои знаки. Бляха, как же он так лоханулся... Термин о котором он сам лишь недавно узнал звучал из её уст так просто. Конечно Ивановна знала, её ж сам Старлей и вызвал. Сама с такими общалась хрен знает для чего. Светил символом, означающим отказ от сотрудничества с органами, перед ментовской шавкой. Семён сжал печатку в ладони, медленно опустил руку на колено. Отвёл взгляд, поджал губы. Забыл, не доглядел, опять где и что можно ляпнуть. Теперь вот, падлюка, лезет в жизнь отца. — Угу... Да знаю я. Хоть бы на этом заткнулась. Сам он до знакомства с пацанами ничего особого о кольце и не думал. Оно просто было, как и бабкины фигурки на шкафах, как портреты на стенах и как свадебный сервиз, спрятанный до лучших времён. Вещь как вещь, памятная, но только для владельца, хоть происхождение этой казалось очевидным. Ивановна услышала это «угу» — короткое, злое, со знакомым привкусом «отстань». Заметила, как он сжал перстень в ладони, как опустил руку на колено — спрятал, закрыл. Взгляд ушёл в сторону, губы поджались. Знакомая симптоматика. Она могла бы надавить: могла бы сказать что-то про то, что это важно для терапии, про доверие, про то, что он в безопасности, но не стала. Вместо этого просто откинулась на спинку стула, чуть скрестила руки на груди и посмотрела в окно. — Знаешь... – сказала она вдруг, глядя на хлопья. – Я тут вообще по другой части. С людьми работать, а не с делами. И мне плевать, кто там что кому должен или не должен по своим понятиям. – она чуть усмехнулась. – Я в эти игры не играю. Пауза. Женщина всё ещё смотрела в окно, не на него. — А это кольцо... Ну, носишь ты его или в кармане держишь — это твоё дело. Я не затем спрашивала, чтобы стучать кому-то. Мне просто интересно стало, почему ты его так прячешь. Как что-то очень важное. А важное — оно всегда про что-то личное. Интересно, как же! Если не пошло в какие-то протоколы сегодня — вспомнилось бы когда общую картину по нему описывала. «Что уголовничек малолетний под боком растёт, уже отцовские повадки потихоньку перенимает, гляньте вон, и кольцо его с собой везде тягает...» Женщина повернулась к нему, но смотрела не в глаза — куда-то в сторону, на его руку, сжимающую кольцо. — Понимаешь, я вообще-то не обязана была сюда приезжать. – сказала она вдруг, смахивая прядку волос с лица. – Могли другого психолога прислать. Или вообще никого... Или я могла отказаться... Но, пока ни о чём не жалею. Усмехнулась. «...Я вообще-то не обязана была сюда приезжать.» Ну вот и валила бы к чертям собачим, Мать Тереза. На снег за окном любоваться, а не Семёну тут душу травить. Жалость к себе вызвать хотела, или вину? Чтобы засовестившись вывернул наружу единственное, что могло оставаться личным и зависело только от него. — ...Может, потому что ты не притворяешься. Не строишь из себя бедную овечку, не плачешь, не просишь. Ты злишься. И это... Это, знаешь, лучше, чем сопли. Со злостью можно работать. С соплями — сложнее. Она вновь откинулась на спинку стула, запрокинула ногу на ногу, сложила руки на груди. «Может, потому что ты не притворяешься.» Ещё и подлизываться вздумала!Никто нормальный на месте Сёмы так бы и не сделал. Говорила очевидною нудятину, будто это был подвиг и это бесило. Стандарты у мозгоправов даже к нему такие низкие? Неужели Бабурин выглядел настолько хреново? — ...Так что про кольцо — молчу. Но если захочешь рассказать — я послушаю. Не как психолог, а как... Ну, как человек, который видел разное. Помолчала, глядя на то, как он сидит на кровати — сжавшийся, злой, но всё ещё держащий это кольцо в руке. — И знаешь что ещё? – добавила она чуть тише. – Оно тебе очень идёт. Правда. Не как цацка, а как... Ну, как часть тебя, что ли. Ты его носишь — и оно будто всегда тут было. Давно оно у тебя? На потеху профессиональному интересу Ивановны он изливать не собирался. Но теперь хоть было понятно зачем она тут, и это радовало. Смог вывести на чистую воду, поймать за руку на горячем, что-то кому-то этим доказать. Что не просто святая нейтральная сторона, а гадюка в погонах, которой в мозгах мелких поломаных уёбищ копаться нравилось. Тут дверь распахнулась без стука — резко, по-хозяйски, так что Ивановна вздрогнула и обернулась. На пороге стояла та самая медсестра, вчерашняя. — О, а вы всё тут сидите. – сказала она, глядя на Ивановну. Голос у неё был громкий привыкший перекрывать шум больничных коридоров. – А я за подносом. – тётенька уже шагнула к тумбочке, но на полпути остановилась, окинула взглядом их обоих: Семёна, психолога на стуле. – Чë, опять душу вынимаете? – спросила она у Ивановны почти дружелюбно, но с ноткой насмешки. – Он хоть завтракал нормально? Нигде под койками каша не лежит? А то я вчера с ним воевала, чтоб поел. Семён чуть попростел в лице, когда та покосилась на него. Теперь бесили обе, но по разному. Одной не дай бог слово поперёк скажешь, а другой только того и надо чтоб зацепиться и ещё больнее сделать. «Нигде под койками каша не лежит?» Мальчика вдруг будто переключило на другой канал, улыбнулся про себя. А ведь и вправду можно было не мучиться с той манкой... Как он сам до этого не додумался? Через несколько таких приёмов пищи дешевле уж было тряпкой по морде схлопотать после этого. Но непонятно было, оставили его здесь до завтрашнего обеда или после завтрака вперёд с песней домой. Светлана посмотрела на неё, и что-то в её взгляде неуловимо изменилось. Не то чтобы она разозлилась — скорее, устала от этого бесцеремонного вторжения именно в тот момент, когда разговор наконец начинает выруливать хоть куда-то. Ну вот почему — подумала она с лёгкой досадой — почему они всегда говорят именно так? Как будто она тут чаи гоняет, а не работает. Как будто её работа — это так, ерунда, поговорить с ребёнком, ничего серьёзного. Как будто не от этих разговоров иногда зависит, выживет человек или сломается. — Знаете... – сказала она ровно, но с холодцой. – Вы бы лучше стучать научились. Или табличку «входить без стука» на дверь повесили, чтоб я хотя бы знала, чего ждать. Медсестра хмыкнула, но как-то беззлобно, даже с лёгким удивлением — видимо, не привыкла, чтобы ей такое говорили. — Ладно-ладно, учту. – буркнула тётка, забирая поднос. – Работайте дальше. – и вышла, на этот раз прикрыв дверь почти нормально. Ивановна зубы показала? Неожиданно. И пусть в её речи не было ни капли привычной Сёме злобы, напряжение в палате на долю секунды ощутимо скакануло. Даже тётка с подносом в руках на секунду растерялась. Психолог проводила её взглядом, потом повернулась к Семёну. В глазах её ещё теплилась лёгкая досада, но она быстро убрала её, снова став той спокойной женщиной, но уже без особого настроения. Помолчала, собираясь с мыслями. Снова штиль. Черноту коридоров заслонила дверь и психологиня вернулась почти в прежнее состояние, но он-то заметил. Было приятно, что не он один в этой обстановке мог злиться, не быть статичным камнем с какой бы то показаной мордой ни было. — ...Слушай, а чем ты вообще любишь заниматься? Ну, когда не в школе... Есть у тебя какое-то увлечение? Хобби? ...Какое-то увлечение? Бабурин ей их по именам мог назвать. Ну или по классным кабинетам, под которыми их можно было подкараулить. Дома что? Плевать в потолок, телек смотреть, да в приставку в одно и то же рубиться. Никаких особых талантов и умений у Семёна не было, да и хрен бы с ними. Бабка его мелким пыталась куда-то вткнуть, то в спорт, то даже в музыку, но после нескольких месяцев и сама видела, что ни к чему её внучок не годен. Слегка раззадореный той короткой сценкой он то ли в шутку, то ли в подобии откровения выдал: — А мелкашню на переменах толкать считается? Женщина услышала его ответ и вместо того, чтобы нахмуриться или прочитать нотацию, коротко усмехнулась. Отвела взгляд в сторону, на стену, потом снова на него. Глаза её чуть прищурились — с каким-то странным пониманием. — Хах, ну-у... – протянула она. – Пусть будет. Тоже занятие, конечно. Не самое бесполезное в твоём возрасте. Ивановна помолчала, будто что-то взвешивая. — Знаешь, зубы иногда полезно показывать. Особенно когда вокруг те, кто только это и понимают. Ты вот умеешь — я видела. И вчера, и сегодня. Это нормально. Это даже хорошо — когда можешь за себя постоять. Конечно, это не тот случай, но... Пауза. Она сцепила пальцы в замок, положила руки на колено. Семён напрягся, предвкушая, что скоро в противовес этой почти что шутке пойдут серьёзные разглагольствования о том, почему мелких, слабых, но таких бесячих нельзя трогать. Это плохо, это не честно, всё он прекрасно знал, только не он один подобным увлекался. Просто он преуспел и был за себя несказанно горд. — Вот есть одна вещь... – продолжила чуть тише. – Такие навыки... Они ж не только наружу работают, но и внутрь. Если постоянно кого-то толкать — сам не заметишь, как начнёшь думать, что это и есть главное, правильное. Что ты только так и можешь быть крутым. А когда это в привычку входит — тогда и начинается... Не договорила, но взгляд её стал чуть серьёзнее. Тётка начала с чего-то отдалённо похожего на предыдущие выслушаные лекции, но вдруг... — Я не про мораль сейчас. Я про то, чем это заканчивается обычно. Ну, как? Живут же другие после такого? Выпускаются из школы, переходят давлеть над подчинёнными на работе, в семьях главными становятся. А может и вовсе забывают всё как страшный сон и живут дальше уверенными и счастливыми, что предпочли бить, а не быть побитыми. — ...Ну, сначала всякую мелочь толкаешь, потом на тех, кто ещё слабее, переходишь. Потом — на животных. Знаешь, многие так начинают. Те, кто потом... Ну, как тот тип из гаража. Она посмотрела на него прямо — мягко, спокойно, без осуждения. Бабурин вскинул брови в недоумении. Его с тем уродом сравнивать? За отлетевшую в бок блохастую тварь, что полезла в поисках еды? За зарёваного младшеклашку прижатого в школьном коридоре за кривой взгляд в его сторону? Это ж... Про авторитет. Чтоб знали, с кем только на «вы» с опущеными глазами общаться. Это ж ерунда с тем, как тот псих с расчленёнки кайфовал, ну? — Я не говорю, что ты такой. Я просто вижу, что ты умнее, чем кажешься. И злость у тебя есть — это правда. Но если её не замечать, не понимать, откуда она и куда ведёт... Она может завести туда, откуда уже не выберешься. А ты... – она чуть наклонила голову. – Ты вроде не дурак, чтобы в такую яму лезть. Будто ждала, что же он скажет. Мальчик смотрел на неё в упор, внутри этот самый описаный ею дальше гнев так и бил ключом. Заглушил сонливость, тяжесть в желудке, даже мысли. Психолог молчала, бесило. Когда говорила — тоже бесило, но по другому. Сидела, смотрела, как от злости он покрывается всеми возможными оттенками красного на щеках, как вздымается грудная клетка в задышке. — Слушай, а ты сам замечал за собой такое? Ну, когда злость — она как будто не на кого-то, а просто так, внутри? Когда она прям накрывает, а потом оглядываешься назад — и сам не понимаешь, зачем это сделал... Или всегда по делу выходит? «Слушай...» — начала Ивановна собираясь опять к чему-то подтолкнуть. Сёма сейчас был подобен раскалённой до предела печке. Ещё одна щепка и выплюнет такие искры, что дыру первом попавшемся материале пропалит. — Да выводят из себя вечно, а потом жалуются! Все! Чё я, их терпеть должен!? С каждым предложением в груди что-то незримое давило сильнее. Сейчас был тот самый момент, когда одно неверное слово могло всё разрушить. Ну, или уже разрушило. Но она не стала елейно напевать «тише, тише» или «успокойся». Не стала отодвигаться, пытаться спрятать глаза. Просто сидела, сцепив пальцы в замок, и смотрела на него спокойно, без страха. Как смотрят на бушующее пламя — понимая, что оно просто есть. Что оно горит, потому что так надо. Когда он выкрикнул последние слова, Ивановна выдержала паузу, глубоко вздохнув. Ровно столько, чтобы он услышал тишину, в которой повис его крик. — Я не спорю. – сказала она наконец тихо, но твёрдо. – Ты сейчас злишься на меня, да? Потому что я сравнила? Даже вот неважно с кем — я ляпнула, а ты услышал что-то своё. Всё хорошо. Ты имеешь право злиться. Нет! Каждое её паршивое слово хотелось открыто отрицать. Не хорошо. Не имеет. Не потому что сравнила. Услышал то, что сказала, а не «своё»... Семёна всего сдавливало от напряжения, но крикнет не по делу, топнет ногой о каркас кровати или начнёт драть руки — проиграет. Светлана, тем временем, чуть наклонила голову, зачем-то поправила выбившуюся прядь волос, заправила за ухо. Жест получился почти домашний — не психолог, а просто женщина, которая устала и немного растеряна. — «Выводят из себя»... – тихо повторила она его слова. Не передразнивая, а скорее примеряя на себя. – Знаешь, это я понимаю. Правда. И сама такая — когда меня бесят, я тоже сначала говорю, а потом думаю. Только у меня, в отличие от тебя, нет привычки толкать тех, кто слабее. А у тебя есть. И ты сам это называешь своим хобби. Психолог чуть выпрямилась, глядя на него с тем же спокойным, изучающим взглядом. «И я сама такая... Только у меня нет привычки толкать тех, кто слабее.» Значит, не толкала, а вопросами своими задалбывала, смотрела как психам плохо и так же спокойно улыбалась. Все так делали, от мала до велика. Даже самый тихий терпила смаковал бы каждым произнесённым оскорблением, зная, куда бить. Любая самая залюбленая псина разодрала мелькнувшую вдалеке кошку, только с цели спусти. Бабурин ведь тоже в своих увлечениях одиноким не был. Кто ржал не меньше с облитого компотом очкарика в столовке? Кто показал ему, что всё здесь можно, пока самим по шапке не прилетит? Свиснули в лес, чтобы он, на потеху им в землю втоптал их теперешнего товарища? А потом втаптывали его. Всё закономерно: каждый измывается над другим в меру возможностей, а кто нет – пиздит или не признаётся себе. Что же Семён... — ...Это ж не просто так, да? Не потому что они, или я, тебя прям сейчас выбесили. Поэтому хочу спросить: тебе это нравится? Сам процесс? Не результат — что они например заткнулись или испугались. А именно вот это... Толкнуть, прижать, увидеть, как они дёргаются. Это приносит удовольствие? Только честно. «Тебе это нравится?» Вот только Семён был тут один. Напротив взрослой тётки, которая пять минут назад по-детски радовалась снегу за окном и уже второй день терпела его хамство, добровольно. Не было никаких других примеров рядом, чтобы не оказаться крайним. Изнутри всё выжигало два диаметрально противоположных чувства. Одно хотело расхохотаться прямо дуре в лицо, приняться доказывать — судить его тут не за что, всё как в природе. Да и какая разница, если схлопотали по делу? Другое — дать со всей дури кулаком по затылку, себе. За то, что оказался худшим среди остальных, не выдержавшим собственных правил мира. Единственным лицемером в этой комнате, который оправдывал слабость удержать своё гнилое, омерзительное нутро при себе и решиться наконец тихонько где-то сдохнуть и перестать мешать достойным людям жить. Они сменялись друг другом, смешивались в непрерывный гул, сходясь в единой мысли «Ударь!», снова разделялись и срались между собой. А Ивановна всё сидела, ждала ответа и мешала. Вырывала из знакомой обстановки, в гнев, который нельзя было выплеснуть. — Да какая разница! Хоть какая-то радость в жизни была, и хуле?! – мальчик кивнул на соседнюю койку. – Всё равно получаю, что пинаю, что нет! — Ты прав, Сëм. – спокойно, но твёрдо сказала Ивановна, чуть подавшись вперёд, уперев локти в колени. – Получаешь. Я не спорю. Ладони её легли на колени, пальцы слегка сплелись. Она на мгновение опустила взгляд, будто подбирая слова, а затем снова посмотрела на него. — Знаешь, я вот тут сижу и думаю... – продолжила будто бы в раздумье, не как психолог, а как человек, который просто размышляет вслух. – Ты говорил, что тебя выводят из себя. Что все бесят. И я тебе верю. Правда. Потому что когда человеку постоянно больно делали — словами, взглядами, предательством — он или ломается, или учится бить первым. Женщина чуть наклонила голову, рассматривая его пухлое личико, но без того самого взгляда «я всё про тебя знаю». Хотя, на деле она знала много. — ...Я не про то, хорошо это или плохо. Я про другое. – психолог чуть наклонила голову. – В лесу, с теми ребятами... Мне кажется, ты думал, они тебя прикроют. А на деле они поступили иначе. И это ударило больнее, чем кулаки, да? Ивановна вздохнула: — Никто не вставал на твою сторону. Ты был один. И научился защищаться как умел. Это не делает тебя плохим. Она выдержала паузу, давая этому вопросу просто повиснуть в воздухе — без требования ответить прямо сейчас. — Понимаю, что такое слышать неприятно... Психолог снова заправила прядь волос за ухо, вобрала побольше воздуха. — Слушай, я не знаю, как там у тебя в старой школе было. Но судя по тому, как ты сейчас реагируешь... Не сахар, да? Наверное, тоже хватало тех, кто только и ждал, чтобы толкнуть побольнее. Но я не затем это говорю, чтобы тебя разжалобить. Ты не маленький. Просто мне кажется, что злость твоя — она не на пустом месте выросла. Она откинулась на спинку стула, убрала руки с колен. — Я не буду тебя уговаривать быть хорошим. И, конечно, не буду говорить, что бить слабых — это плохо. Ты это и без меня знаешь. Я просто хочу понять: а самому тебе от этого легче становилось? Или после того, как злость уходила, внутри всё равно было гадко? Посмотрела на него чуть внимательнее. — И знаешь ещё что... Если ты сейчас хочешь на меня наорать — ори. Ты не обязан быть вежливым, когда тебе больно. Как я говорила, я здесь не для этого. Где-то, в это же время: — Поднимайся, падаль. Рывок — и Пётр Михайлович, он же просто Михайлыч, он же та самая «падаль», оказался на ногах. Одна из них взорвалась болью, перед глазами поплыли чёрные пятна. Несколько часов трепыхался в машине, прежде чем его потащили, почти поволокли по бесконечному коридору, где лампы гудели тоскливо и ровно, как похоронный марш. Дверь с табличкой «Следственный отдел №2» распахнулась, и его вбросили внутрь. Комната допросов была маленькой, душной. Посередине — металлический стол, как будто привинченный к полу. Два стула: один для следователя, второй — для того, кто уже не человек. На стене сбоку — тусклое стекло, за которым, как он знал, кто-то смотрит. Всегда смотрит. Вдоль стены, кроме мужчины с седыми усами, стояли ещё двое. Оперуполномоченные в штатском — один молодой, с побелевшими от злости костяшками, второй постарше, с сединой в висках и взглядом, которым глядят на тараканов перед тем, как раздавить. В углу, прислонившись к стенке, курил третий — с глазами, которые говорили, что этот человек повидал достаточно, чтобы не удивляться, но недостаточно, чтобы оставаться спокойным. — Садись. Толчок в плечо, и Пётр рухнул на стул. Нога прострелила такой болью, что снова на секунду потемнело в глазах. Наручники лязгнули, пристёгивая его к специальной скобе на столе. Напротив сел Константин Владимирович Тихонов. Лицо каменное, усталое, с глубокими тенями под глазами — но в этих глазах горело что-то такое, отчего даже у маньяка внутри всё холодело. Рядом, у стены, стоял тот самый, с седыми усами, да ещё и с папкой в руках, с таким выражением лица, будто очень хотел сплюнуть, да нельзя. — Лямин Пётр Михайлович... – голос Тихонова звучал ровно, как машинная диктовка. – Вы задержаны по факту похищения несовершеннолетнего Бабурина Семёна Евгеньевича, а также в совершении иных особо тяжких преступлений. Вам разъясняются права, предусмотренные статьёй сорок шесть УПК РФ... Мужчина слушал вполуха. Слова текли мимо, как вода. Он смотрел на Тихонова и улыбался. Тонко, едва заметно, одними уголками губ. Нога болела, да. Всё болело. Но внутри, где-то глубоко, жило что-то другое — не боль. Предвкушение. «Интересно, как сильно я их доведу, прежде чем они сорвутся?» — думал он, разглядывая побелевшие костяшки молодого. — «Этот мальчик... Так его зовут Семён? Думает, что спасся. Глупый... От меня не спасаются. Я в нём навсегда...» — ...Вы имеете право хранить молчание. Ваши показания могут быть использованы против вас в суде... — Я понял... – прошептал он. Голос сел, сорванный то ли нервами, то ли наркозом, то ли всем сразу. – Я всё понял, гражданин начальник... Тихонов закончил читать, лениво отложил какие-то документы. Посмотрел на него. Долго. В упор. — Где Ксения Талалаева? Молчание. — Где Вова Матюхин? Молчание. Та же тонкая улыбка. — Что ты хотел сделать с Бабуриным? Тишина. Только улыбка стала чуть шире. Глаза — тёмные, пустые — смотрели на Тихонова с каким-то странным, почти нежным интересом. «Бабурин... Сёмка... Рыженький. Толстый. Тёплый. Я бы тебя не убивал быстро... Нет. Ты бы у меня дольше продержался. Я бы тебя каждый вечер навещал. Гладил по голове, пока ты плачешь. А потом бы резал. Медленно. Сначала пальцы, по одному. Ты бы смотрел на них, в луже крови, и не понимал, почему это происходит. А я бы шептал на ухо... А потом бы вставил нож «туда». В дырочку... Маленькую, не готовенькую. Но я бы её подготовил. Ножом. Лезвием. Ты бы орал, а я бы кончал от каждого твоего вздоха...» Доронин шагнул вперёд, но Тихонов остановил его жестом. А этот гад облизнул пересохшие губы. «Какая у них здесь форма гадкая... Такая... Серо-голубая. А у Сенечки была розовая кофточка, когда я её взял. Пушистая такая. Я её потом снял. Аккуратно, чтоб не порвать. И положил рядом. Чтобы она смотрела на неё, пока я...» — Ещё раз спрашиваю... – голос лейтенанта упал до шёпота, но в нём было больше угрозы, чем в любом крике. – Где дети? Константин замолчал, сжимая челюсти так, что желваки заходили под кожей. Лямин наклонил голову набок, будто размышляя, и вдруг тихо, едва слышно хихикнул. Этого хватило. Молодой опер у стены — тот, с побелевшими костяшками — сорвался с места раньше, чем кто-то успел его остановить. Он схватил Лямина за воротник, рванул вверх так, что стул жалобно скрипнул, и заорал прямо в лицо: — Где дети, тварь?! Отвечай, животное!! Удар. Короткий, хлёсткий, без особого замаха. Голова маньяка мотнулась, из носа брызнуло красным, заливая подбородок, капая на рубашку. А Лямин не закричал. Он даже не охнул. Только облизнул губы, тяжело дыша, пыхтя как паровоз, слизывая кровь, и посмотрел на своего обидчика с тем же странным интересом. «Бей меня. Бей. Тебе легче станет? Нет. Не станет. А мне — приятно. Я люблю, когда меня бьют. Это напоминает мне о том, что я живой. Что я ещё могу чувствовать. А они, там, в земле... Они уже ничего не чувствуют. Только черви. Черви тоже любят маленьких девочек...» В комнате повисла тишина. Только Пётр шумно дышал разбитым носом, да капала кровь на металлический стол. Кап... Кап... Кап... Маньяк смотрел на Тихонова. Тихонов — на него. — Значит, молчишь... – мрачно произнёс лейтенант. – Хорошо. Я тоже умею молчать. Только знаешь, Лямин, молчание — оно разное бывает. Твоё — от уверенности, что мы ничего не сделаем. А зря. Он медленно поднялся, обошёл стол, остановился сбоку. Маньяк проводил его взглядом — спокойно, даже лениво. — Там, за стеклом... – Тихонов кивнул на стену. – Сидят люди, которые на тебя смотрят. Им плевать на протокол. Им плевать на права. Им нужно одно: узнать, где тела. А времени у нас, Лямин, мало... Он наклонился, приблизившись к самому уху. — Я тебя спрашивать больше не буду. Сейчас мы выйдем. А ты останешься здесь. С ними. Он мотнул головой в сторону троих у стены. — У них руки чешутся. Очень. И если ты думаешь, что тебя спасёт какая-то там статья... Ты в туалет когда последний раз ходил? А им плевать. Они тебя так вымотают, что ты сам всё расскажешь. Или не расскажешь — и сдохнешь здесь, от сердечного приступа. И никакой адвокат тебя больше не спасёт. Знаешь, как бывает? Сидит человек, молчит, а потом — раз, и сердце не выдержало. Стресс, понимаешь ли. Никто не виноват. Тихонов выпрямился, поправил китель. — Доронин, приготовь противогаз. И водички холодной — ведёрка два. Будем дышать учить. Доронин молча кивнул. Он шагнул к старому металлическому шкафу в углу, лязгнул задвижкой, достал противогаз — советский, с мутными от времени стёклами и пожелтевшей резиной. В другой руке блеснуло ведро. Спустя время вода плеснула через край, когда он поставил его на пол у ног Лямина. И тут урод засмеялся. Сначала тихо, потом громче, запрокинув голову, сотрясаясь всем телом, позвякивая наручниками. Смех был хриплый, надрывный, истеричный, как у человека, который услышал самую смешную шутку в своей жизни. Слёзы выступили на глазах, смешались с кровью, потекли по щекам грязными ручьями. Но смех оборвался так же резко, как и начался. Когда Доронин шагнул к нему с противогазом в руках, что-то в его лице дрогнуло. — Н-не надо... – начал он, но мужик уже натягивал резину ему на голову. Лямин дёрнулся, замотал головой, но Доронин, не церемонясь, схватил его за волосы и одним движением натянул маску. Резина вжалась в лицо, перекрыв рот и нос. Лямки затянулись на затылке, прижимая маску плотно, до боли в скулах. — Не надо... Не надо... – глухо донеслось из-под резины, но Доронин уже взялся за трубку. — Дыши. – сказал он спокойно и зажал гофрированную трубку пальцем. Пётр дёрнулся. Воздух перестал поступать. Секунда — он пытался вдохнуть, но лёгкие только втягивали пустоту, резина всасывалась в рот, прилипала к языку. Глаза за стёклами расширились, забегали. Вторая секунда — грудную клетку сдавило спазмом, диафрагма заходила ходуном в тщетных попытках найти воздух. В ушах зазвенело, перед глазами поплыли радужные круги. Третья секунда — ноги его забились, заскребли каблуками по полу, наручники лязгнули о металл стола. Он задёргался, забился в стуле, пытаясь вырваться, но Доронин держал крепко, а Тихонов стоял рядом, наблюдая. — Аглиулин. – сказал старший, не повышая голоса. – Сигарету дай. Тот молодой на мгновение замер, потом полез в карман, достал мятую пачку «Примы», вытряхнул одну сигарету. Протянул Тихонову. Константин взял сигарету, неторопливо прикурил от зажигалки, которую кто-то из оперов молча бросил на стол. Затянулся. Выдохнул дым в сторону, глядя на Лямина. — Курить хочешь? – шутливо спросил Тихонов. – Или подышать? Лямин дёрнулся, но наручники не пустили. — Г-грх... М-мф! — Поздно. – сказал Тихонов и кивнул Доронину. Мужчина подошёл, вынул сигарету изо рта, прищурился, глядя на тлеющий кончик, и сунул его в трубку противогаза. Дым пошёл внутрь. Сначала их «мученик» просто по-обыкновению закашлялся — глухо, сдавленно, пытаясь вытолкнуть дым обратно. Но деваться было некуда. Дым заполнял лёгкие, въедался в слизистую, жёг глаза за мутными стёклами. Он забился на стуле, задëргал головой, пытаясь содрать маску, но руки были прикованы. Тихонов вынул сигарету, подождал пару секунд, пока задержанный судорожно вдыхал остатки дыма, кашляя и хрипя, и снова сунул её в трубку. Вторая затяжка. Третья. Лямин уже не бился — только мелко дрожал, грудная клетка ходила ходуном в рвотных позывах. Из-под маски потекла слюна пополам с желчью. Глаза за стёклами закатились, показав только белки. Дым рассеялся, но лёгкие горели огнём, в глазах потемнело, сознание поплыло. Урод почувствовал, как что-то тёплое потекло по ноге — мочевой пузырь не выдержал. И в этот момент, когда тьма уже почти поглотила его, Доронин убрал палец. Воздух рванул в организм. Лямин закашлялся, забился, противогаз заполнился слюной и слизью. Он хрипел, задыхался, тряс головой. — Это только начало. – сказал Тихонов, наклоняясь к нему. Голос его был тихим, спокойным, почти ласковым. – Сейчас мы с тобой так подышим, слоник, что ты сам попросишься рассказывать. И не просто попросишься — умолять будешь. Доронин снова зажал трубку. На этот раз Пётр забился сразу, ещё до того, как воздух кончился — одно воспоминание о прошлом удушье выбило его из колеи. Но Доронин держал. Четыре секунды. Пять. Шесть... Когда кислород снова хлынул в лёгкие, Лямин обмяк на стуле, голова его свесилась, из-под маски снова потекла слюна. Он хрипел и мелко дрожал. — Хватит. – приказал Тихонов, и Доронин стянул противогаз. Михайлович рухнул лицом вниз, прямо в лужу собственной рвоты, и его вырвало снова — крупно, судорожно, желчью. Он кашлял, давился, хрипел, и сквозь этот кашель прорывались всхлипы — не то слёзы, не то предсмертные хрипы. — Воды... – прохрипел он наконец. – Дайте воды... Доронин посмотрел на Тихонова. Тот чуть кивнул. Ведро с ледяной водой стояло у ног. Мужичок поднял его и вылил на голову Лямину. Тот заорал, забился, захлёбываясь, вода заливала рот, нос, глаза, стекала по шее, по груди, смешиваясь с кровью и мочой. Он кашлял, отплёвывался, тряс головой, но воды было много, она текла и текла, пока ведро не опустело. — Воды? – переспросил Константин. – На, пей. Лямин сидел, обмякнув, мокрый, дрожащий, уничтоженный. Из носа всё ещё капала кровь, смешиваясь с водой на полу. — Где остальные фотографии? – спросил Тихонов. Маньяк поднял на него мокрое, залитое слезами лицо. Губы его дрожали. — В гараже... – прохрипел он. – Под полом... Тайник... Т-там всё… Плёнки, снимки, адреса... — Кто покупал? — Не знаю имён... Клички... Они по кличкам... Он снова закашлялся, сплюнул желчь. — Всё... Всё сказал... Не надо больше... Тихонов кивнул Доронину. Тот отпустил плечо Лямина, отошёл к стенке. В комнате повисла тишина, нарушаемая только хриплым дыханием маньяка и звуком капающей с подбородка воды. Он судорожно вдохнул спёртый воздух комнаты, как самый сладкий в мире. Мутные глаза его бегали по лицам, по стенам, по стеклу, по столу... Был похож на вытащенную из воды рыбу — рот открывался и закрывался, но слов не было. — Где дети? – спросил вдруг тот самый молодой опер, что бил Лямина в начале. Голос его дрожал — не от страха, от с трудом сдерживаемой ярости. – Ты нам про фотки рассказал, про покупателей... А дети где? Тела где, мразь? Лямин поднял на него мутные, заплывшие глаза. Губы, разбитые, окровавленные, тронула лёгкая, едва заметная усмешка. Уголок рта пополз вверх, обнажая кровавые дёсны. Молодой опер шагнул вперёд, замахнулся, но Тихонов перехватил его руку на полпути. — Не надо. – сказал он тихо. – Щас заговорит. А маньяк смотрел на них обоих и усмехался. Усмехался, глядя в глаза. — Смешно? – прохрипел молодой опер, вырывая руку. – Тебе смешно, тварь? — Хватит... – прошептал Пётр, и усмешка сползла с его лица, сменившись гримасой боли и страха. – Хватит... Я скажу... Он дёрнулся, забился в наручниках, и один из милиционеров шагнул к нему, но Тихонов остановил его взглядом. — Я скажу... – повторил маньяк, тяжело дыша. – Я всё скажу... Он замолчал, собираясь с мыслями, или с силами, или просто наслаждаясь тишиной, которая повисла в комнате. — В лесу... – выдохнул он наконец. – За старым кладбищем... Там овраг... Я их там закопал... Ксюшу отдельно, Вову отдельно... Чтоб не перепутать... Он поднял глаза на Тихонова. — Я метки ставил... Чтобы потом... Навещать... В комнате стало тихо. Только слышно было, как за стеклом кто-то выдохнул — сдавленно, тяжело. — Что ты с ними делал? – голос молодого опера сорвался на хрип. – Что ты с ними делал, сука?! Отвечай! Он не стал ждать. Удар на этот раз пришёлся в живот — короткий, хлёсткий, со всей ненавистью, какая только могла поместиться в кулаке. Преступник согнулся пополам, насколько позволили наручники. Воздух вышибло из лёгких разом, без остатка. Он захрипел, пытаясь вдохнуть, но диафрагма снова свелась судорогой, не пуская воздух. Перед глазами поплыли чёрные пятна, в ушах зазвенело. Он попытался улыбнуться, но из горла вырвался только булькающий хрип. Желудок свело спазмом, и его снова вырвало, уже прямо на стол — желчью, слюной, остатками того, что ещё оставалось внутри. Жаль, это не кусочки его жертв... — Что ты с ними делал?! – снова заорал молодой опер, и второй удар пришёлся по тому же месту, по уже ноющему, взорванному болью животу. Лямин закричал. Негромко, сдавленно, но закричал — скорее от неожиданности, чем от боли. Хотя боль была. Боль была настоящая, живая, горячая. Она разливалась по телу, пульсировала в каждом ударе сердца. — Хватит. – услышал он голос Тихонова, но в нём не было приказа — только усталость. Молодой опер отступил, тяжело дыша. Маньяк поднял на него глаза — мутные, залитые слезами, но в глубине их всё ещё теплился тот самый, больной, торжествующий огонёк. — Я... – прохрипел он, облизывая разбитые губы. – Я их... Любил... А... Хах... Любил, как не любит не один родитель... Я расскажу. – сказал он тихо, с ебанцой во взгляде посмотрев прямо в глаза этому мудаку, Тихонову. – Я тебе всё расскажу... Терять мне уже нечего... Всё равно сдохну. А вы... Вы все будете жить с этим. Опер молчал. Доронин замер. — Ксения... – начал Михайлыч, и имя это прозвучало из его уст с такой сладостью, будто он впервые произносил его, а потом медленно, по слогам. – Ксе-ни-я... Ксюша... Талалаева... Шесть лет, на вид. Такая маленькая, такая... Он закрыл глаза, не договорив, откинув голову назад, и голос его стал мечтательным, ласковым. — Знаешь, что я люблю больше всего? Когда дети плачут. Не просто скулят, не ноют, а по-настоящему плачут. Когда сопли пузырями... К... Когда они уже не понимают, где боль, где страх, где всё это вместе... Это... Это эйфория... Он открыл глаза, посмотрел на Тихонова. Тот встал неподвижно, как каменный. — Я её не сразу... Нет, что ты. Я... Я за ней неделю ходил. Смотрел, как она из дома бегает, к-как... Мргх... С-с подружками играет, как вечером во дворе прячется, пока мамка не позовёт. Такая... Чистая. Неиспорченная. Хотя... – он хихикнул. – Не то чтобы совсем неиспорченная... Там папаша у неё... Отчим, кажется? Он до меня успел. Так что Сенечка моя не девственницей была, представляешь? Шесть лет, а уже... Он мечтательно причмокнул. — Заткнись! – заорал молодой опер, замахиваясь снова. — Пусть говорит. – остановил его Тихонов. Лямин посмотрел на него, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на благодарность. Он перевёл дыхание, собираясь с мыслями, и продолжил — уже тише, но с той же мерзкой, смакующей интонацией. Дрожал, как осиновый лист. — ...Когда... Когда я её взял, о... Она сначала не поняла. Смотрела так... Доверчиво. Я её за ручку вёл, к-конфетку обещал. А потом, когда поняла... О боже... Хах... – закатил глаза. – Орала так, что у меня в ушах звенело. Я потом эту шалаву пару раз ёбнул — чт... Чтоб успокоилась. А потом... Провёл суке хирургию. Он растопырил пальцы, разглядывая их. Слова путались, он еле-еле мог волочить языком. — У меня нож... Есть. Обычный. Н-но для таких, как она, он — фонарный столб. Понимаешь? Я ей лицо попортил сначала. Не сильно, ну так, чуть-чуть, чтоб красота осталась. А потом соски откусил. По очереди. Сначала правый... Потом левый. Орала... А я сидел и... Слушал. Д... Думал: вот он, мой призовой фонд. Лучше любых денег. Сначала гладил... Она плакала, а я гладил... По голове... По щеке... А-а потом я её трахнул. И ножом, и так... По-простому, по-настоящему. В ту самую дырочку, к-которую папаша уже... Грх, ха-хах, подготовил. Она была такая маленькая, такая узкая... Но она выдержала. Почти. Этой шлюхе нравилось, когда... Я ебал с ней очень жёстко, что рвалась её... – он не договорил. – Кончил в неё. Прямо внутрь. А она уже не дышала. Но мне было всё равно. Облизнул губы. Кажется, в эту наглую ложь поверили. Улыбнулся про себя с этой мысли. — А папаша её... Пф... – продолжил он вслух. – Я потом мимо дома пр... Проходил. Он на лавочке сидел, пиво пил. И знать не знал, что его дочка уже... Ну... Ах... Я ему в глаза посмотрел — а он даже не взглянул. Вот так, начальник. Тихонов сел, белый как мел. Доронин сжал кулаки так, что и у него костяшки побелели. — А Вова... – продолжал Михайлыч, и голос его снова стал сладким, как вязкая патока. – Вова Матюхин... Вовочка... Он говорил, ему десять всего. Пацан, знаешь, с-смелый такой. До поры до времени... Он засмеялся — коротко, каркающе. — Я ему сначала глазницы выжег. Знаешь, чем? Паяльником. См... – он глухо закашлялся. – Смотрел, как дым идёт, как кожа плавится... Потом, когда глаз уже не было — одни дырки — я туда ножом долбил. Раз за разом. Пока мозги не потекли. На вкус солёные такие... Молодой опер не выдержал. Он рванулся вперёд, снова схватил Лямина за грудки, приподнял над стулом так, что наручники впились в запястья до крови. — Я тебя щас сам долбить в глазницы буду, падаль! – заорал он ему в лицо. – Прямо здесь! Прямо сейчас! Никакой суд тебе не поможет! — Стëп, отпусти! – крикнул кто-то из оперов, но сам не двинулся с места. — Да пошли вы все! – молодой опер, тряхнул Лямина так, что голова его мотнулась. – Я этого окурка своими руками удавлю! И никто мне не указ! — Отпусти, кому сказал! – Тихонов встал, но в голосе его не было той стали, что раньше. Слишком устал. Слишком много услышал. — А может, и правда... – подал голос тот, что стоял у стены с самого начала. Пожилой, с сединой в висках. Он шагнул вперёд, глядя на маньяка с холодной, спокойной ненавистью. – Может, нечего с ним возиться? Зачем нам его признания? Мы и так знаем, что он сделал. А суд... – он сплюнул на пол. – Слишком мелко для него. — Что ты предлагаешь? – спросил Доронин, не оборачиваясь. — А ничего. – как-то буднично пожал плечами пожилой. – Несчастный случай. При попытке к бегству. Или самосуд... Тишина повисла в комнате. Тяжёлая, страшная тишина. Лямин почувствовал, как по спине пробежал холодок — впервые за всё время. А ведь могут... – подумал он. – Могут и правда... Он дёрнулся в руках, забился, замычал. Попытался оправдаться, хотя воздуха ему явно не хватало для слов: — Д-да я же не просто так! Я — спаситель! Такие, как вы, не поймëте! Дети эти... Они всё равно бы сгнили. Ксюшу бы отчим замучил, Вовка бы под «колёсами» где-нибудь умер. У него родители нарики! А я им подарил смерть... Да я, блять, больше человек, чем вы, уроды! Вы в форме ходите, права зачитываете, а сами — те же убийцы, только в законе... Он замолчал, тяжело дыша, обводя безумными глазами лица оперов. И вдруг заговорил снова — быстрее, захлёбываясь словами и слюной: — А знаете, кто мне платил?! Знаете, кому я отправлял фото?! – он дёрнулся в наручниках, пытаясь податься вперёд, его отпустили. – Тоже в погонах! Ваши! Свои же! Им нравилось смотреть! На маленьких! На голеньких! Они заказывали! Б-большой спрос на копии! Вы... Осёкся, замер, глядя в одну точку. Глаза его расширились, зрачки сузились до булавочных головок. — Он сказал... – прошептал безумно. – Он сказал, что если я буду приносить ему мясо... Он даст мне наслаждение. Настоящее. Не такое, как у вас, уродов, с вашими бабами... А настоящее. Чистое. Он обещал, что я буду чувствовать... Всё, что они чувствуют. Их боль. Их страх. Их слёзы. Взамен на мясо! Он забился на стуле, задёргался, пытаясь встать. — Я бы убил столько, сколько нужно! Сколько бы он попросил! Десятки! Сотни! Мне не нужны были эти копейки! Мне нужно было это! Это чувство! Лучше, чем наркотики! Лучше всего!! — Кто «он»? – голос Тихонова прозвучал как выстрел. Мужчина замер. Уставился на него. И вдруг улыбнулся — жуткой, безумной улыбкой, оголяющей кровавые зубы. — Не скажу... – снова прошептал. – Он меня найдёт. Даже здесь. Даже мёртвого. Он обещал. Он всегда приходит за своим... Мужчина откинулся на спинку стула, глядя в потолок, и тихо засмеялся. Смех был тихий, булькающий, с клёкотом в груди. Сквозь него прорывались слова: — Он придёт... Он придёт за мной... И за вами... За всеми приходит... Тихонов рванулся вперед так резко, что стул отлетел к стене. Удар — и голова Михайлыча мотнулась в сторону, из разбитой губы потекла кровь. Опер выдохнул, тяжело дыша. Рука его дрожала. Он сжал кулак, заставляя себя остановиться, и медленно выпрямился. Поправил китель. Посмотрел на Лямина сверху вниз — с брезгливостью, с усталостью, с чем-то, похожим на опустошение. — Увести. – сказал он коротко. Голос сел, сорвался на хрип. Доронин шагнул вперёд, отстёгивая наручники от стола. Лямина рванули вверх, но ноги его подкосились — он повис на руках оперов, как тряпичная кукла. И вдруг затрясся. Захлюпал носом. Слёзы — настоящие, мутные, смешанные с кровью и слюной — потекли по щекам. Михайлыч заскулил, дёргаясь в их руках. Он забился, пытаясь вырваться, упал на колени, повис на наручниках, царапая пол. Его поволокли к двери. Он упирался ногами, цеплялся за косяк, кричал что-то, захлёбываясь. Но Тихонов не слушал. Дверь захлопнулась, отсекая крик. В комнате повисла тишина. Только слышно было, как за стеклом кто-то выдохнул — сдавленно, тяжело. Тихонов стоял неподвижно, глядя на пустой стул. На лужу крови и рвоты на полу. На окурок сигареты, всё ещё тлеющий в пепельнице. Мужчина повернулся к стеклу, за которым кто-то стоял всё это время, и коротко кивнул. — Записали всё? – спросил он. Из динамика над стеклом донёсся щелчок и глухой голос: — От начала до конца. — Хорошо. – сказал милицай. – Этого хватит, чтоб его закрыли навсегда. С любыми справками. Тут раздался другой голос: — Костя... – позвал Доронин. – Ты как? Тихонов не ответил. Только провёл рукой по лицу — устало, медленно — и вышел, не оглядываясь.
Примечания:
6 Нравится 14 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (4)