***
Тем временем, Квазимодо сидел на краю колокольни, прижав руки к коленям, и смотрел вниз на площадь. Краска давно сплыла с его лица - смылась потом, слезами или утренним туманом, он и сам не знал. Кожа под ней была обычной, загорелой, с синяком под единственным глазом, который уже начинал желтеть по краям. Внизу суетились люди, такие маленькие и далекие, что казались муравьями. Никто не смотрел вверх. Никто не видел его. Шаги на лестнице он услышал не сразу - только когда они стали совсем близко, когда каменные плиты под тяжелыми шагами начали издавать знакомый, глухой звук. Квазимодо обернулся. На пороге стоял архидиакон Мартин. Его лицо, обычно спокойное и доброе, сейчас было озабоченным, почти встревоженным. В руках он держал краюху хлеба и кувшин с водой. -Квазимодо, сын мой, - тихо сказал он, подходя ближе. - Ты не ел со вчерашнего дня. И не пил. Горбун молчал. Он лишь чуть подвинулся, освобождая место на каменном выступе. Архидиакон сел рядом, поставил еду между ними. -Я волновался, - продолжил Мартин, глядя не на Квазимодо, а вниз, на город. - Когда увидел тебя утром... таким. Грязным. Потным. В краске. Квазимодо пожал одним плечом — второе почти не двигалось из-за горба. -Корона. Потом ушел. -Я знаю, — вздохнул священник. - Весь Париж вчера сходил с ума. Но я не о том. Я о тебе. Ты держишься? Молчание. Квазимодо смотрел вниз. Пальцы его теребили край рваной рубахи. -Ты знаешь, - осторожно начал Мартин, - что я помню твоего отца. Горбун вздрогнул. Единственный глаз широко раскрылся, уставившись на архидиакона. Отец. Слово, которое для него всегда было пустым звуком. Клод никогда не говорил об отце. Никто никогда не говорил. -Он был звонарем, - продолжал Мартин, глядя прямо перед собой, словно видел там, в воздухе, те давние времена. - Таким же, как ты сейчас. Он любил эти колокола. Любил этот собор. И он был... непростым человеком. Люди боялись его лица, шарахались, когда он выходил на улицу. Поэтому он почти не выходил. Жил здесь, наверху. Скрывал тебя, когда ты родился, потому что знал - мир не примет тебя так же, как не принял его. Квазимодо слушал, затаив дыхание. В голове его, медленно, как тяжелые колокола, начинали бить мысли: отец. Тоже уродливый. Тоже звонарь. Тоже прятался. -Он умер от болезни, когда ты был совсем крохой, - голос Мартина дрогнул. - Ты даже не успел запомнить его. А после его смерти... - он замолчал, подбирая слова. - После его смерти Клод Фролло взял тебя. И я не знаю, сделал ли он это из жалости, из долга или... или просто потому, что ты оказался здесь, никому не нужный, и проще было оставить, чем решать, что с тобой делать. -Хозяин Клод... - хрипло начал Квазимодо, но Мартин перебил его, мягко, но твердо: -Клод думает, что насмешки делают людей сильнее. Он никогда не говорил этого вслух, но я вижу. Он позволяет им смеяться над тобой. Позволяет толпе унижать тебя. Думает, что так ты закалишься, станешь неуязвимым. Но это не так, Квазимодо. Это не закалка. Это жестокость. Горбун молчал. Перед глазами проносились лица вчерашней толпы, их смеющиеся рты, их пальцы, мажущие краской его лицо. И Клод. Клод стоял в стороне и смотрел. -Но вот что странно, - продолжал архидиакон, и в его голосе зазвучала горькая усмешка. - Твоего отца он не трогал. Никогда. Ни разу не усмехнулся над ним, не позволил никому смеяться. Твой отец был таким же - люди шарахались, дети плакали при виде его. Но Клод молчал. Защищал его. А тебя... Мартин не договорил, но Квазимодо понял. Лицемерие. Или что-то другое, еще более страшное. -Почему? — прошептал горбун. Архидиакон посмотрел на него с болью. -Не знаю, сын мой. Может, потому что твой отец был взрослым. Мог ответить. А ты... ты всегда был ребенком, которого можно сломать. И Клод почему-то решил, что тебя надо ломать, чтобы построить заново. Но строить он не умеет. Только ломать. В этот момент в голове Квазимодо что-то щелкнуло. Не звук, не мысль - чужой голос. Холодный, четкий, знакомый до дрожи. Голос Клода Фролло, который звучал так, будто стоял прямо за спиной: "Не слушай его. Он не знает, что говорит. Он хочет посеять в тебе злобу, гнев. А гнев - удел слабых. Бог не слышит тех, кто гневается. Бог не слышит слабых. Ты хочешь, чтобы Бог тебя слышал? Тогда молчи. Терпи. Не смей сердиться". Квазимодо зажмурился, затряс головой. Голос не уходил. Он пульсировал где-то в висках, в затылке, в самой глубине черепа. -Квазимодо? - обеспокоенно спросил Мартин. - Тебе плохо? Горбун открыл глаз. Перед ним сидел архидиакон - живой, теплый, обеспокоенный. А в голове все еще звучало эхо: "Слабые... не слышит... молчи". -Я... - голос Квазимодо сорвался. -Я не знать. Я не понимать. Мартин протянул руку, чтобы коснуться его плеча, но Квазимодо отшатнулся. Слишком много всего сразу. Слишком много голосов - и снаружи, и внутри. Он вскочил, чуть не упав с края колокольни, и, не глядя на хлеб и воду, побежал вглубь, к своим колоколам, к темноте, где можно было спрятаться от всего. -Квазимодо! - крикнул вслед архидиакон, но горбун уже исчез в проеме. Мартин остался сидеть на краю, глядя на недоеденный хлеб и на город внизу. Ветер трепал его седые волосы, а в глазах стояла такая глубокая, вековая печаль, какую можно увидеть только у тех, кто слишком много знает и слишком мало может изменить. -Господи, - прошептал он, - защити этого ребенка. От врагов. От друзей. От самого себя. И от тех, кто называет себя его спасителями.Глава 3
8 марта 2026 г., 16:10
Квазимодо возвращался в собор с рассветом. Потный, беззащитный и грязный, он немного пошатывался от вчерашнего. По дороге уродец скинул с себя тиару.
Он тихо пробирался на колокольню, но пройти тихо ему не удалось: его всё же заметили. Это был архидиакон Мартин, второй, можно сказать, приёмный отец Квазимодо. Он практически единственный, кто волновался за уродца.
-Квазимодо, сын мой!, - удивлённо воскликнул священник, увидев вид горбуна. - Что с тобой? Тебе плохо?
Звонарь молчал несколько минут, а потом тихо проговорил:
-"Всё нормальный. Не волноваться".
После этих слов Квазимодо убежал на колокольню. Архидиакон лишь грустно посмотрел в ту сторону, куда убежал горбун. Он не знал, стоит ли сейчас тревожить Квазимодо, но знал точно, что Фролло - ублюдок лицемерный.
Тем временем Гренгуар проснулся от собственного крика.
Он сел на подстилке, хватая ртом воздух, и несколько мгновений не мог понять, где находится. В палатке было серо от утреннего света, пробивавшегося сквозь ткань. Сердце колотилось где-то в горле, перед глазами всё ещё стояло пламя - огромное, рыжее, пожирающее камень и дерево собора Нотр-Дам. В этом пламени, ему казалось, он видел чьи-то силуэты, слышал крики... но крики эти были не людские, а колокольные, надрывные, предсмертные.
Кошмар. Всего лишь кошмар.
Гренгуар провёл ладонью по лицу, размазывая ночной пот. Рядом, на своей лежанке, спала Эсмеральда. Она отвернулась к стене палатки, её дыхание было ровным и спокойным. Джали, маленькая коза, лежала у неё в ногах и при появлении Гренгуара лишь приоткрыла один глаз и тут же закрыла снова. Ржавый пугио торчал из-под подушки Эсмеральды - на всякий случай.
Гренгуар осторожно, стараясь не шуметь, выполз из палатки.
Двор Чудес жил своей утренней, вялой жизнью. В кострах догорали угли, лишь изредка вспыхивая слабыми искрами. Большинство цыган ещё спали, утомлённые вчерашними гуляниями и работой. Гренгуар насчитал всего человек десять бодрствующих — кто-то возился у потухших очагов, пытаясь разжечь огонь, кто-то чинил сбрую, двое женщин молча сидели у входа в одну из палаток, перебирая какие-то тряпки. Волки на привязи лежали, положив морды на лапы, и лишь изредка поднимали уши, прислушиваясь к шагам.
Гренгуар поёжился. Подземный холод пробирал до костей, его жалкое пальтишко грело плохо, а мешок под ним уже успел пропитаться сыростью. Ему вдруг отчаянно захотелось наверх. На воздух. К солнцу. Подальше от этого подземелья, от спящей красавицы с кинжалом, от волков и кошек, смотревших на него как на добычу.
Решение пришло само собой. Прогуляться. Всего лишь ненадолго выйти в Париж. В конце концов, он теперь "свой", кольцо на пальце — вот оно, доказательство. Вернётся через час-другой, никто и не заметит. А заодно... Камзол.
Мысль о камзоле кольнула его обидой. Тот самый, который он недавно стянул у щеголеватого аристократишки, и который у него тут же отобрали в драке. Камзол был хорош: тёмно-синий, с серебряной нитью по вороту, почти новый. Если он найдёт того щёголя... или, на худой конец, стащит что-нибудь другое... Хотя воровать сегодня что-то не хотелось. После вчерашнего зрелища с Квазимодо, после унижения с браком, после кошмара о горящем соборе - душа требовала чистоты. Или хотя бы воздуха.
Гренгуар поднялся, стараясь ступать бесшумно, и направился к выходу из Двора, к тому самому лабиринту катакомб, который вечером казался бесконечным. Сейчас, при свете факелов, которые горели на входе, он надеялся не заблудиться.
-Далеко собрался, философ? - раздался сзади хриплый голос.
Гренгуар вздрогнул и обернулся. В тени у одной из палаток сидел Клопен. Он не спал - сидел на корточках, задумчиво поглаживая морду одного из волков. Глаза его смотрели внимательно, но без злобы.
-Я... прогуляться хочу. Наверх. В Париж, - зачем-то признался Гренгуар. -Воздух нужен.
Клопен усмехнулся.
-Воздух ему нужен. Тут воздух, думаешь, хуже? Ладно. Иди. Только помни: кольцо на пальце - теперь ты наш. Вернуться должен до заката. Если стража схватит - молчи о нас. Если не вернёшься к ночи...- он пожал плечами, - будем считать, что ты выбрал булыжник сам.
-Я вернусь, - поспешно сказал Гренгуар и, не дожидаясь новых вопросов, нырнул в темноту катакомб.
Лабиринт оказался не таким страшным при свете - факелы через каждые несколько метров указывали путь, и Гренгуар довольно быстро нашёл выход через тот же склеп с зелёной меткой. Свежий утренний воздух ударил в лицо, смешанный с запахом утреннего Парижа - цветов с набережных, выпечки из ближайших лавок и неизбежной городской вони.
Гренгуар глубоко вздохнул и зажмурился от солнца. Свобода. Пусть на несколько часов.
Он вышел с кладбища и зашагал в сторону Сите, туда, где вчера кипела жизнь, а сегодня, вероятно, можно было найти следы того самого аристократишки с украденным камзолом. Или хотя бы кусок хлеба.
И на улицах Парижа Гренгуар всё же нашёл и кусок хлеба, и камзол.
Хлеб он украл и спрятал в мешке-майке (через несколько минут крошки всё же начал колоть), когда пекарь отвернулся, а камзол весел на одном из балконов богатых домов. Но когда Пьер пытался ухватиться за камни стены и украсть камзол, то его спугнул шум, из-за которого он шмякнулся на землю.
Из переулка выбегали три молодых женщины - одна низкая, вторая пухлая, третья с длинным носом - и что-то тревожно обсуждали. Гренгуар прислушался.
-"...Да она чокнутая!" - громким шёпотом произнесла низкая девушка. - "Мы ей хлеб, а она нас толкает!"
-"А чего ты хотела от той, что от горя стала затворницей и никого к себе не подпускает?", - спросила пухлая.
-"А что с ней случилось?", - спросила длинноносая у пухлой.
-"А, да у старой ребёнка украли, так она искала и искала. В итоге обезумела и всё ещё ищет своё чадо".
Гренгуар понял, про кого они говорят. Гудула. Пьер знал эту историю. Ещё говорят, что у этой старухи от её ребёнка остался лишь башмачок, который она всё ещё хранит.
Гренгуар знал эту историю. Её рассказывали на каждом углу, когда он был ещё студентом, когда жил среди людей, а не среди теней под землёй. Гудула. Женщина, которая потеряла дитя много лет назад - то ли украли, то ли само пропало, никто толком не знал. Говорили, что после этого она сошла с ума, замуровала себя в какой-то каморке у городской стены и живёт там затворницей, питаясь подаянием и проклиная весь мир. Иногда она высовывалась в окошко и кричала на прохожих, иногда - молчала неделями. Детей боялась как огня. А единственной её ценностью был тот самый башмачок - маленький, расшитый бисером, детский.
Поговаривали даже, что в редкие минуты просветления она давала его подержать какой-нибудь сердобольной горожанке и шептала: "Смотри, какой был красивый. Моя крошечка. Моя Агнесса".
Но кто украл ребёнка - цыгане, бродяги, или просто злой человек - никто не говорил. Имя похитителя растворилось в слухах, как сахар в воде. Осталась только боль. И башмачок.
Три женщины тем временем удалялись, продолжая перешёптываться, и вскоре их голоса затерялись в утреннем шуме Парижа. Гренгуар остался лежать на мостовой, чувствуя, как крошки от украденного хлеба впиваются в кожу сквозь мешковину. Он медленно поднялся, отряхнул пальтишко и посмотрел на балкон, где всё ещё висел злополучный камзол. Теперь, после этого разговора, он казался ему не просто добычей, а символом чего-то чужого, недосягаемого. Как тот детский башмачок для Гудулы.
Он вздохнул и побрёл дальше, жуя хлеб и размышляя о превратностях судьбы. У одних крадут детей, и они сходят с ума. У других крадут камзолы, и они просто покупают новые. У третьих, вроде него, крадут даже то, что они сами украли. Круг воровства, круг боли, круг жизни - всё переплеталось в этом городе, как нити в старом гобелене.
Собор Парижской Богоматери высился впереди, мрачный и спокойный. Гренгуар остановился, глядя на его башни. На одной из них, высоко-высоко, он разглядел крошечную фигурку, которая, кажется, сидела у самого края, свесив ноги в пустоту. Квазимодо. Вернулся домой. Сидит среди своих горгулий, переживая вчерашний позор. Интересно, знает ли звонарь, что его жизнь - часть чьей-то чужой боли? Что он, возможно, такой же украденный и брошенный, как тот несохранившийся ребёнок?
Гренгуар поёжился. Слишком много мыслей для одного утра. Слишком много боли для такого маленького человека. Он доел хлеб, отряхнул крошки с мешка и зашагал обратно к кладбищу. К Двору Чудес. К своей странной "жене", которая спит с кинжалом под подушкой. К волкам и кошкам. К подземному миру, который теперь стал его единственным домом.
По пути он всё же не удержался и ещё раз взглянул на балкон с камзолом. Ткань тихо колыхалась на ветру, дразня и маня. Но Гренгуар лишь покачал головой и пошёл дальше. Не судьба.