Решение снизошло.
16 января 2026 г., 01:06
Она всегда знала, что у него доброе сердце.
Конечно, она знала, она была богиней эльдар, самой чувствительной к душевным вибрациям расы, и они находились в проклятом варпе, когда он протянул руку, чтобы вырвать прутья её клетки.
Она могла видеть и осязать завихрения его чувств, бурлящих так живо, что даже марево разложения, державшее его разум и буйный дух в смирении, больше не могло его подавлять.
Это было сострадание.
Боль, которую он испытывал, видя её боль. Они оба были рабами Нургла дольше, чем кто-либо в этой вселенной. И они нашли друг друга. Он нашёл её.
Эманации, переливающиеся разными оттенками её любимого цвета, который не видело ни одно живое существо, возникали, изгибаясь струящимися по воздуху лозами, а затем гасли, но не затем, чтобы исчезнуть, а лишь переходя на иные частоты, чтобы появиться вновь в другом месте. Они издавали гул. Они издавали вибрацию. Они оставляли трещины, когда достигали того, что было здесь "землей", и ощущение прикосновения любящего человека, когда достигали её астрального тела.
Поистине вдохновляющее зрелище.
Не менее вдохновляющим было затем наблюдать, как запоздалый страх от осознания чувств, которые он забыл, что способен испытывать, исходит от него поглощающим тепло сиянием.
Она не стала смеяться над его смущением, лишь из благодарности за спасение. И из жалости. Но во втором она бы никогда ему не призналась.
Шло время. Наконец-то шло. Переливалось из прошлого в будущее, а не расплёскивалось во всех направлениях или закисало в застоявшемся омуте.
После заточения в имматериуме чувствовать время было приятно, как бы глубоко ей, неподвластной его влиянию, ни был безразличен его ход.
Они были на его корабле, в настоящем космосе, а не в океане душ, на орбите планеты, покрытой зеленью лесов, а не ядовитых испарений.
Хотела бы она сказать, что к нему вернулся здоровый румянец, но его лицо никогда не знало краски жизни. Разве что если считать румянцем отсутствие на нём пейзажа тления — болот мокнущих язв и пустынь жёлтых отёков. Что ж, такой румянец на нём действительно проступил.
По крайней мере, он снял с себя это уродливое, токсичное приспособление для пыток.
Ей нравилось думать, что он сделал это, потому что поменял своё мировоззрение. Отказался от этого символа непроходящей и неизлечимой боли, вплавленного в его лицо. Отпустил обиды. Покинул Барбарус. Спустя тысячи лет, но лучше поздно, чем никогда.
Однако с горько-сладким привкусом во рту она понимала, что, скорее всего, ничего из этого не соответствовало действительности. После освобождения от зловония и тлетворности — изъевших каждый клочок плоти и растворившихся в каждой вязкой капле свернувшейся крови — респиратор закономерно и даже банально рассыпался в прах и ржавую стружку.
Вероломно воспользовавшись его состоянием шока, она приказала ему и думать не сметь о том, чтобы соорудить себе новый, а он и не нашёлся, что ответить.
Печально сие — она явно поторопилась, не веря в его способность к рефлексии, как виноградарь, что обрывает усики лозы, не дав ей самой ухватиться за опору.
Ах, на чём она остановилась? Они были у него на корабле! Он в двадцать третий раз перечитывал отчёт с поверхности планеты. Она же отдыхала после очередного сеанса исцеления его сыновей. Разлёгшись прямо на полу и болтая ногами в воздухе так беззаботно, будто она нежилась на мягчайшем из лож, она смотрела на него и размышляла.
Он тоже иногда смотрел на неё. Вечно кислое лицо на лысой голове медлительно поворачивалось к ней на пару мгновений, кривилось в ещё большей кислоте и отворачивалось обратно.
Как будто каждая секунда её отдыха стоила нечеловеческих мук его сыновей. Ох, она совсем забыла, что так оно и было.
Но какой бы ядрёной кислотой ни брызгал его взгляд, она никогда и не думала сомневаться в том, что у него доброе сердце.
Просто... сердце ведь мышца. Если в доброте не упражняться, то она усохнет. У него долго, долго, долго не было возможности приложить свою доброту хоть к чему-то. Даже наоборот. Сама вселенная, каждый смертный и бессмертный, который встречался ему, каждый всполох в варпе, каждый поворот истории, затрагивающий его, только и делал, что пытался эту доброту искоренить. Первое время не получалось. С тех пор как его — тогда ещё ясные — глаза впервые открылись на поверхности отравленного мира, они не видели ничего, кроме страданий, зверств, пренебрежения, унижения и всех прочих вещей, которые не должны лицезреть чудесные, пока ещё ясные, глаза.
Ни одного вежливого жеста, ни одного заботливого поступка или утешающего слова.
Но откуда-то его юное сердце знало доброту. И обливалось кровью от чужих страданий, хотя и самому не сладко жилось.
Волей-неволей задумаешься, что Император действительно озаботился тем, чтобы вселить в своих отпрысков свет. Потом, правда, вспоминаешь, что он же пуще всех его и губил, и выбрасываешь из головы подобные глупости.
Но его доброта не зачахла, напоенная ядом, а лишь... уснула, как чудесная принцесса в сказке. А затем проснулась, благодаря ей проснулась! Когда она уйдёт, что будет?
Ему всего лишь... нужен кто-то, к кому он мог приложить всё своё нереализованное тепло. Для неё, чья созидательность воспета на тысячах миров, решение снизошло так же просто, как солнце вечером снисходит с небосвода.
Её ноги замерли в воздухе, опустились на пол. Она подождала, прокомментирует ли он это. Он этого не сделал. Она позвала его по имени. Он не откликнулся.
Она поднялась с пола и плавно, беззвучно, как поток в ламинарном течении, обошла его и взглянула в бледное лицо. Его глаза не скользили по тексту, вместо этого уставившись прямо перед собой смотрящим в прошлое взглядом.
Снова с ним это происходит... Что ж, ей это даже на руку. Когда она реализует своё решение, эти маленькие приступы пройдут сами по себе. Эта мысль отбросила тень улыбки на её лицо.
Она материализовала у себя в руке маленькую, примерно с палец величиной, полость из плотных листьев с одним острым, прочным отростком. Ей понадобилась пара секунд, чтобы создать внутри пониженное давление и движением, столь же быстрым, сколь и точным, вонзить иглу ему в плечо, прямо через ткань рукава.
Кровь, гонимая разностью давлений, быстро наполнила небольшой сосуд. Она поспешила вынуть импровизированный шприц, но её изящная и хрупкая рука была перехвачена большой и чёрствой.
Она посмотрела ему в глаза быстрее, чем он успел произнести:
— Что ты делаешь?
Когда она впервые смотрела на эти глаза, они были затянуты гнойной влагой и белёсой пеленой катаракты, это были глаза трупа, зомби, несчастного раба. Сейчас они были живее, ярче, но она не забывала: то, что раньше было янтарём, выцвело до цвета сушёного лимона.
Зато эмоции больше не были представлены примитивной злобой, лишь человеческое непонимание и проистекающая из него настороженность.
— Если бы я попросила по-хорошему и милому, то посыпались бы расспросы. Зачееем, почемууу, расскажиии. Ты такой любопытный.
Хихикнув от мины, которую он скорчил, она телепортировала ёмкость с кровью в другую руку и подняла её над головой, как будто это могло помешать ему добраться до неё, если бы он захотел.
— Иша, твои игры...
— Это не игры, — она остановила его, прижав палец к губам, покрытым шрамами и съеденным плотоядными газами, чтобы прервать его, и заговорщически прошептала, — это подарок.
Он скосил глаза к её пальцу, задавшись на секунду вопросами, когда и как она высвободила руку из его хватки, а затем взглянул на неё скептично и уже было открыл рот, чтобы ответить, но его снова прервали.
— Ничего не говори. Тебе понравится.
Как бабочка, вспорхнувшая с большого, тощего и лысого цветка, она устремилась к двери.
— Лучше займись делом. Чем скорее оно завершится, тем скорее ты возвратишься к своим драгоценным длинноухим уродам. Порой мне кажется, ты начала находить здесь утешение.
Бросил он ей вслед, как бы невзначай, но не спуская провожающего взгляда с её походки.
— Так и есть!
Она подарила ему на прощание улыбку, а он ей ещё одно недовольное выражение. Хотя она была готова биться головой об заклад, что он на самом деле был тронут.