А потому сказываю тебе: прощаются грехи её многие за то, что она возлюбила много, а кому мало прощается, тот мало любит.
Ей же сказал: прощаются тебе грехи.
Лк. 7: 47-48
Согнутые в поклонах спины и опущенные с натренированной синхронностью головы — приветствие гораздо более привычное, нежели разноголосый хор обреченных, лязганье цепей и сухой скрежет оголившихся костей по отсыревшей бетонной кладке, что доносятся эхом в сводах темницы где-то за спиной. Здесь, в отдалении особого крыла, царствует тишина не умиротворяющая, но подавляющая. Потоки леденящего ветра, что вынуждают беспокойно трепетать полы плаща, а предателей в застенках — ничтожно сжиматься в углах от крупной дрожи, мягко оплетают щиколотки в попытке удержать, сковать, присоединить к этому гиблому месту. Небрежный взмах руки дозволяет стражникам распрямиться и, следуя немому приказу, оттянуть грузные широкие засовы с непримечательной на первый взгляд двери. Вслед за грохотом металла и нетерпеливым стуком коротких каблуков сапог призрак гнетущего спокойствия вспарывает резкий и хриплый вскрик вороньего горла. — Хорошо, можешь подождать здесь, — улыбается одними уголками губ Эрагон, и благодарный Амикус белоснежной вспышкой срывается с плеча в сторону ближайшей пилястры . — А вам двоим, — короткого взгляда на вытянувшихся в ожидании указаний ангелов достаточно, чтобы безраздельно завладеть их вниманием, — советую отойти подальше, но оставаться наготове. — Будет сделано, господин Главный Серафим, — звучит в ответ, и не меняясь в лице Эрагон шагает в темноту камеры. Тяжелая дверь с глухим гулом захлопывается позади, оставляя его наедине с заключенным. Обманчиво беспомощная фигура с поникшими крыльями остается замершей в отдалении, никак не реагируя на нежданного визитера, и по кажущемуся слишком раздольным для одного пространству не прокатывается ни отголоска узнавания или недовольства. Рассеянный отсвет крошечного решетчатого люка, укрытого в бесконечно далекой незримой вышине, отбрасывает блики на утяжеленных, красного золота цепях, резкими белесыми бесплотными кинжалами пронзает спертый и густой, исполненный пылью и туманом воздух. Неторопливо, словно на прогулке, ступая по отполированному мрамору, Эрагон не отрывает от узника немигающего бесстрастного взгляда, и бьющееся в спокойствии древнее сердце с упоением перегоняет по конечностям редкую и оттого желанную нотку предвкушения. Расслабленный, с деланной вальяжностью шаг замирает практически над повешенным, и серафим, заложив руки за спину, настойчиво всматривается в укрытое тенями опущенное лицо. — В плане кое-что изменилось, и ты должен об этом знать, — минуты тянутся одна за одной, нанизываются округлыми бусинами на тонкую ленту времени, не утратившую для бессмертных своего значения лишь по причине, что никогда его в себе не несла. Взгляд рассеянно скользит по судорожно подрагивающим литым мышцам чужого тела, слипшимся внахлест от влажности маховым перьям, неровно вздымающейся от дыхания груди — и возвращается к настороженному прищуру исподлобья. — Тебе также придется изменить тактику. — Ты за этим пришел ко мне снова — размышлениями делиться? — от надтреснутого в долгом молчании хрипловатого голоса Мальбонте веет скукой. — Будь это глупость или одиночество, дела у Ордена идут неважно, если ты предпочитаешь развеять их здесь. — А тебе явно не по нраву, что развеивать твое одиночество стараются чаще, и для этого не используют дверь, — резко сжатые до белизны губы тотчас вызывают у Эрагона легкую победную ухмылку: очередное из множества его предположений попало прямиком в цель, и Мальбонте вскидывает едва заметно исхудавшее, покрытое щетиной лицо в немой ярости. — Пристрастился беседовать с неумолкающим советчиком в голове? — У меня было достаточно времени, чтобы избавиться от шепота Шепфамалума. В отличие от некоторых, для решения проблемы мне не нужны предварительные напутствия, — от яда, что сочится из его ответов, сделалась бы непригодной вся питьевая вода на Небесах, попади в нее хотя бы капля. Однако в темных, с пронзительным отблеском жизни глазах ни на мгновение не стихает собранное участие. — Просветишь, что происходит с Равновесием? Неловкая пауза повисает меж ними на цепях — незримых, но столь же прочных, как и удерживающие изодранные, истекающие сукровицей запястья. Чуть повернув корпус, Эрагон словно ищет заготовленный ответ на одной из стен темницы, сверлит прищуром заметное лишь ему. Тонкие пальцы напряженно стискивают чуть звякнувший белесый сверток. Годами ранее, когда их мир содрогался от угрозы полного уничтожения самой Вселенной, воплощением части сознательной и творящей, в миг осознания, что именно задумал тысячекратно проклятый, недостойный существования и милости метис, к чему на удивление планомерно близился и сколь глубоко впились его губительные корни, впервые за долгое время он не сдерживал истового гнева. И, изнемогая от собственного бессилия и понимания, насколько недостаточен опыт десятков тысяч лет созидания перед окрепшим, но незрелым желанием разрушить до основания, вместе с порогом покоев Мальбонте он переступил через себя — единожды и навечно. С гибелью Шепфа отправлялись в Небытие части старого мира, питаемые им напрямую, и сама натура Света переживала метаморфозы, искажалась, превращалась бы в собственное подобие, оставаясь недвижимым камнем перед циклопическим потоком перемен. Некто бы заявил, что Эрагон должен был сражаться с эфемерным и вполне себе обличенным злом, а не примыкать к его ладони собственной, однако главный советник Цитадели, а ныне лидер Ордена сопротивления давно оставил риторику юных небожителей и Непризнанных тем, кому оная и почиталась, сам погрузившись в причудливое, с двойным, тройным, четверным дно переплетение тайн и секретов извечно взбалмошных богов. И менее всего хотелось становится тем, чья смерть окажется бессмысленной, а решения, направленные на благо светлой стороны, вселенского Равновесия и сородичей-ангелов, — ошибкой в потаенном, написанном предвысшей дланью коде. Мир неумолимо разрушался, разъедался во множестве зон гнилью, подергивался прахом и трупно коченел, и решение не вмешиваться — что оглашенное некогда Создателем, что перенятое ныне глашатаем его воли — стоило необходимости перенимать процесс сотворения в свои исполненные силой, но вовсе не к тому готовые руки. — Смещается в одну из сторон быстрее, чем мы предполагали, — неторопливый шаг возобновляется, и теперь серафим мерит им камеру, задумчиво расхаживая из стороны в сторону, будто в своем кабинете. — Ни Орден, ни прочие выжившие бессмертные не отчаялись настолько, чтобы действовать решительно и в открытую. В них осталось так мало надежды и рвения — и станет только хуже. Мне неведомо, влияние ли то Шепфамалума или все началось еще с прихода первой Всадницы, но... Свет этого мира гаснет. Чувствуешь ли ты, как медленно погибает часть тебя? — Недостаточно, чтобы ослабнуть, — дождавшись уверенного кивка, Эрагон продолжает рассуждать вслух. — Темный бог намеревается отыскать или уже нашел способ восстановить утраченную часть могущества в слишком короткий срок, тогда как наши силы продолжат истекать, чем более мы медлим, — ровный негромкий голос расползается по темным углам, окутывает вздрагивающую от непрекращающейся боли и напряжения плоть Мальбонте, оставляя своими касаниями ноющую пустоту. — Пока все ведет к тому, что в отчаянном положении ты снова не готов замарать руки. Деликатное касание подошв к промозглому полу на мгновение замирает, прежде чем возобновить свой мерный убаюкивающий ритм. Исполненный векового льда взгляд коротко впивается во внешне покоренное тело сверху, незаметно огибает собой подтянутый кор, искалеченные долгой судорогой пальцы, напрягшуюся в презрении тяжелую челюсть. — Тебе прекрасно известно, я не сторонник твоих методов, идей изменения действующего миропорядка. Идей об отмщении, — насыщенное золото четверки крыльев резко встряхивается за спиной, словно в попытке стряхнуть один из немногих оставшихся соблазнов. Настороженное лицо Мальбонте расслабляется от этого зрелища, и, вслушиваясь в отвердевший строгий тон, он гипнотизирует окрашиваемую драгоценным заревом темноту. — Однако задуманное тобой на данный момент ближе к реальности, чем то, чего бы хотелось добиться мне. И между гибелью и нуждой просить тебя о помощи гибель я выбирать не стану. Тяжесть изнуренного взгляда Эрагон ощущает на своих плечах, как издавна таскаемый за собой крест, как меч Дамокла, застывший над ним острием изящных по-мужски ступней. Легкий молчаливый кивок становится ответом, что громче любых слов, и привкус чужого принятия прокатывается на языке с отголосками влажного камня и медного привкуса засохшей крови. С видимыми только ему одному скорбью и сдерживаемым теплом Мальбонте глядит на него, почти не мигая, и безмятежное обычно нутро заходится от редкой и оттого драгоценной иллюзии, что возникшее единомоментно в пылу прошлой войны запретное чувство способно обрести желанный ответ. — Вбери он все, что может предложить нынешний мир — и даже ты не справишься. И я не в силах приказать браться за оружие иначе, нежели в тени, пока перед их глазами не появится веский, понятный и достоверный повод. — Ожидай. Один из законов мира все еще остался цел, — с заново рожденным любопытством отзывается Мальбонте, и серафим явственно улавливает скрытый за словами издевательский хохот. — Не пытайся свою прерогативу уложить и на мои плечи, — не сдерживает хмурого замечания Эрагон, позволяя, впрочем, нитям взаимного интереса сплестись в воздухе между ними. Тонко очерченная бровь приподнимается в сдержанном недоумении. — Ты о котором законе? — Все события ведут отсчет от дня чествования мертвеца, — впервые с начала их напряженного, подобного боевому танцу диалога на лице метиса расцветает предвкушающая отравленная усмешка. Секунды в тишине вновь тянутся неподатливой, загустевшей от холодной сырости камеры смолой древ, что когда-то являлись символом вечной жизни, а ныне остужали пепел. Глядя вперед без фокуса, сквозь и в никуда, Эрагон замирает в задумчивости. Строгий расчетливый разум, что был ему проводником на вершину иерархии бессмертных и давший глубокую трещину в час явления Матери Жизни, в мире хаотичном, где привычное явление абсолюта теряло всякий смысл, отчаянно молит о действии, выходе, подтверждении своей пользы. И от вязких эманаций чужого наслаждения, невзирая на муки от бессилия и назойливой боли в идеальном в своей нетленности теле, с привычной легкостью из созидательного обращается карающим. Распрямивший без того ровную спину серафим кивает в удовлетворении и возвращает свое внимание узнику, уже не скрывающему яркой, воинственной вовлеченности. — Идея неплохая. Кому как не тебе лучше всего удается предугадать, что привлечет внимание твоего бывшего покровителя. Но вопрос, достаточным ли станет количество погибших для повода объявить войну или похоронит нас до ее начала, остается открытым. — Больше не сторонник смерти единиц для спасения тысяч? — прокатывается эхом в широких стенах низкий голос, и по надменно поджатым губам Эрагона невольно бьет электризующим спазмом. — Подобные действия завершали конфликты, а не становились их началом, — тихо, с привкусом стали и сокрушения качает головой серафим, и следующая его реплика с гордо вздернутой головой звучит громогласно и уверенно. — Что ж, если тебе до сих пор интересно истратить свою жизнь на избавление от богов, предпочту сохранить собственное поле битвы от распада в пыль. — Оставь высокопарность, Эрагон. У тебя почти получилось быть сегодня честным со мной. Безжалостно сминается на скольких плитах плотная эластичная ткань чаншаня , когда Эрагон безмятежно склоняет колени и усаживается, словно на пикнике. Ткань свертка, что он уверенно и небрежно сжимал доселе, распахивается неторопливыми движениями. Мальбонте слегка хмурится от блеска серебристой металлической рукояти, колбы с грязно-белым порошком и бликующих искр неспокойной воды в небольшой бутыли. — Что ты задумал? — Совсем скоро мысль о том, что ты необходим, придет не только в мою голову, — спокойно поясняет Эрагон, подливая меру в округлую бронзовую чашу. Прикосновение к глинообразной белесой пыли не вызывает шипения, дыма, огня — лишь комкает, как муку в замесе хлебного теста. Ритмичные движения широкого, но хрупкого запястья над пиалой все более напоминают приготовления к ритуалу. — Спустя год ожидай у себя младшую Уокер. Густые черные брови вздымаются вверх в неподдельном удивлении, и темное пламя в глубине внимательных глаз Мальбонте вспыхивает ярче. — Твой ворон далеко, и ты не в бою. На сколько навыков еще хватит жадности? От подобной проницательности, без которой три беспорядочных года снедала тоска, серафим неволей широко улыбается, чуть прищуриваясь. Лучина на мгновения прекращает свой шорох по металлическим стенкам, после чего изящная кисть вновь принимается замешивать неизвестную пенную смесь. — У меня достаточно секретов. И знать о них кому-либо, кроме тебя, нежелательно, — следует глубокий, с оттяжкой, насколько это возможно для затекшей шеи, кивок — и неотрывное внимание метиса все более начинает походить на уважительное любование. — Некогда я бы просто спросил, для чего она нужна, у самого Шепфа... Но прошло время, когда мы искали милости богов, и все более кажется, что ее и наши судьбы прописаны рукой более властной, чем когда-либо станут Вселенная и ее творения, — аккордом замечанию с отчетливым оттиском бессильной скорби явилось полотенце, щедро пропитанное водой из бутыли и закрепленное на поясном узле. — И ты позволишь ей освободить меня? — давление нескончаемой боли простреливает широкую спину, и Мальбонте едва слышно шипит сквозь сведенные зубы. — Будет на то похоже, — произносит Эрагон отвлеченно, словно бы себе, поднимается с пола с заполненной густой жидкостью чашей и предупредительно растягивает оперенные кисти. Грубо, но мастерски стесанное лицо в возвышении вновь напрягается в ожидании подвоха. Затхлый и стылый, исполненный отработанным дыханием воздух колышется заметными волнами: единым слаженным движением четырех крыльев серафим возвышается над мрамором полов. Плавное движение пястных костей поднимает замершую безмолвной статуей фигуру вплотную к узнику, сдерживающему агонию только за счет ранее пережитой. Широкие полотна маховых перьев в едином, на доли секунд прерываемом ритме удерживают тонкий стан в воздухе почти без инерции, и от полета не колышется ни малейшая прядь белоснежных волос. В буйстве потайного, почти сакрального зрелища Мальбонте оказывается не в силах оторваться от холеных рук, сжимающих бронзовую окружность пиалы и распушенный помазок, безвинности влажной ткани и затаенной опасности стали у пояса — и стократ они проигрывают тонкой игре гибких полых пальцевых костей, тому, как филигранно излюбленный из его врагов правит стихией, играючи огибает едва живые потоки в уверенной ласке. Сдерживаемые оковами запястья едва заметно дергаются в порыве сжать малые крылья и взглянуть, как великолепие, подаренное презренным и поверженным богом, начнет трепетать в его тисках. — Готовишь меня, как на убой, — указывает резкий кивок на изобилие таких странных, чужеродных предметов в застенках темницы. — Пойми, ты должен оставаться прекрасен в ее понимании, — снисходительно говорит Эрагон, словно с умалишенным, и лицо его заостряется от привычной смеси низведения другого до размера вши и мудрости, что становится более бременем, чем освобождением. — Бессмертное сознание недоступно тем, кто помнит бытность человеком, и приходится учитывать... условности. — Разве со мной что-то не так? — искреннее недоумение порождает в глубине груди серафима резкий досадливый выдох. — Человечьим женщинам не по нраву твое заросшее лицо. — До их интереса мне нет дела, — отворачивается слишком резко Мальбонте, и крылья Эрагона в пику желания хозяина порхают сильнее прежнего, приподнимая тело чрезмерно высоко в торжествующей стойке. — Ты еще глупее, чем я думал, если полагаешь, что это имеет значение. Эрагон ненавязчиво, коротко смеется, окунает помазок в пиалу и наносит первое движение по подставленной, словно в ожидании удара, небритой щеке. Ответным порывом метис рвано дергается в сторону, пытаясь отстраниться, насколько то позволит скованность, и с предупредительным звоном кандалы удерживают напрягшиеся руки каленой болью по незаживающим ранам. Лоб пересекают складки от хмурого недовольства с оттенками непонимания и обиды. Смазанный матово-белый состав медленно стекает со скулы к линии челюсти, путается каплями в жесткой щетине, сбегая с губ, и под ребрами серафима резко сжимается обжигающий ком. — Прекрати. — Тебе остается радоваться, что время для тебя сохранило привычный для бессмертных ток, и не придется повторять что-то подобное каждые пару-тройку дней, — с деланной уже беспристрастностью шепчет недозволительно близко Эрагон, настойчивым усилием поворачивая узника к себе лицом. Мрачный взгляд, кажется, силится прожечь в нем дыру с истлевающими незаживающими краями, когда легкими мазками пена укрывает ровным слоем щеки, шею и выпущенный из плена цепких пальцев подбородок. — Изменился мир, и ты заявляешь, что вместе с ним стал другим сам, но сейчас это незаметно. Все такая же тяга унизить, подчинить — то, что я силился вырезать у Небес, как опухоль, — разочарованный, досадный полушепот вынуждает Эрагона приостановиться и оскорбленно сжимать губы до бескровной белизны. — Только так ты можешь насладиться своим положением. — Не тебе судить о моих мотивах — и тем более о том, что может приносить мне радость, — высокомерно шипит серафим и словно бы случайно задевает уплотненными едва не до режущей кромки маховыми перьями оголенный бок чужого тела. В пустующем холоде темницы вновь повисает напряженная тишина, нарушаемая лишь настороженным сопением и шуршанием замирающего полета . Отголосок темного огня трогает взгляд плененного метиса, когда жестковатый ворс кисточки широким движением проходится по его шее. Эрагон не скупится на взбитую ранее пену, под разными углами касается ледяной кожи, порождая в изможденном теле невольные короткие уколы дрожи. Неторопливые движения вверх, вниз, с резким оттоком вбок, чужеродно и слегка щекотно — все это вынуждает вглядываться в холодную, непробиваемую глубину глаз, что голубее самого ясного и холодного неба, которого не касался звездный огонь — и в нем же воплотился. Мальбонте неосознанно вздрагивает, когда влажная прохлада окропляет теплую и нежную кожу отнюдь не на лице, и недоуменно, ведь логика происходящего давно обернулась сюррелиастичным фарсом, вглядывается в нахального своего визитера. — Подмышки — это лишнее, тебе не кажется? — Вовсе нет. Должно быть так, — практически насмехается Эрагон, не уточняя, должно кому и сколько придется по этому долгу расплачиваться. Опустошенная пиала с налипшими на стенках густыми подтеками летит вниз, оглушающим звоном травмируя возникший трансирующий оглохший полумрак. — Поберегись разговоров, если не хочешь, чтобы я случайно тебя задел. Лезвие заточено почти идеально. На лице его обретается та самая загадочная, предвкушающая полуулыбка, которую Мальбонте каждый раз силится сменить гримасой ярости или красотой боевого средоточения — и каждый раз впитывает не мигая, пока не начинают предательски щипать тяжелые веки. Вокруг торжественно воздетой к бесконечному потолку, с искусной вязью на рукояти, стальной бритвы пульсирует энергия самого серафима. — Надеюсь, Вики оценит твои жертвы и старания, — не сдерживает фырканья метис, на что Эрагон недоверчиво прищуривается — в коротком звуке явственно проступило нечто слишком похожее на нежность. — Помолчи, пожалуйста, — извечно бесстрастный, но только не для сегодняшнего слушателя, тон отчетливо выдает нетерпение. Прохладные кончики пальцев укладываются на скулу и неторопливо натягивают кожу замершего в смиренном, клокочущем изнутри недовольстве лица. С ожидаемой, но все же приятно унимающей сомнения деликатностью режущая кромка скользит вдоль угольно-черных жестких щетинок, тихий влажный хруст впивается в обостренный слух и отдается волной вибрации по челюстному суставу. Движения Эрагона уверенны и отточены, будто не подвержены мерному покачиванию от стараний могущественных крыльев удержать хозяина в воздухе на одном месте. Скрупулезно и деловито, так, как подобает эталонному небесному созданию, он двигает рукой с медленной оттяжкой, и ослепляюще яркое лезвие становится ей продолжением. Один пас, другой — и бритва отстраняется, на короткий миг прерывая искрящееся напряжение, чтобы смести отработанную пену о мокрое полотенце у пояса и приблизиться снова. Острый угол наклона проезжается в обратную сторону, разогревая с наждачным призвуком растянутую между крепкой хватки пальцев, как холст на раме, становящуюся гладкой кожу. Внимательный и сосредоточенный взгляд Эрагона то и дело соскальзывает на столь близкое к своему лицо метиса, жадно впитывает в памяти соединенные подрагивающие ресницы, мерное шумное дыхание, такт за тактом вздымающее мускулистую грудь, проезжающий вдоль беззащитно открытой шеи кадык. И только собственная выдержка, опыт десятков тысяч прожитых лет сдерживают его от того, чтобы прильнуть к неистовому биению ускоренного пульса. В какой-то момент Мальбонте резко дергает головой назад, подальше от мирного шуршания лезвия над верхней губой, и оглушительно чихает. В смущенном, извиняющемся взгляде исподлобья Эрагон улавливает слабый отголосок кажущихся бесконечно далекими времен, когда окунался в чистое сознание Бонта среди умиротворяющей дымки медитации, и уверен — его собственный взгляд с усмешкой начинает блестеть ярче. — Помимо того, что мы знаем о планах друг друга, не вздумай рассказывать кому-либо об этом дне, Эрагон. — О, можешь мне поверить, — перекрещиваются в отстраненном жесте сжимающие бритву руки. — Если то, чем мы сегодня занимаемся, выйдет за пределы этой темницы, я забуду о наших соглашениях и лично тебя прикончу. Удовлетворенно кивнув, Мальбонте подается вперед с металлическим скрипом массивных звеньев цепей. Ставшее привычным лезвие в извращенной, абсурдной заботе огибает неровный рельеф подбородка. Недолгое время спустя скребущие движения прекращает давление костяшек пальцев на нижнюю челюсть в немом требовании отклонить назад голову, и в откровенной, болезненно уязвимой интимности острая грань ритмично исследует крепкую шею. — Слушай, — нарушает молчание негромкий голос, и Эрагон тотчас отнимает лезвие от дрогнувшей кожи. — У тебя не возникает соблазна все решить немного по-другому? Предательское сердце, долгие тысячелетия казавшееся бесчувственным и окаменевшим, испуганно нарушает свой бег на ничтожные мгновения, и серафим с внешне незаметным усилием напоминает себе, что речь явно о соблазне направить острие бритвы не вдоль, а поперек доверчиво подставленного горла. — Нет. — Потрясающее самообладание, — хмыкает Мальбонте и спешно прерывается от недовольного тычка в плечо, позволяя финальным островкам щетины пасть под давлением заточенной стали. — Неужели Равновесие пошатнулось настолько, что ты готов держать в узде собственную ненависть? Вздох Эрагона выходит минорным и усталым, словно принятие касалось последние удлиненные минуты не узника, но его самого. Сложив на время бритву, мертвенно сжатым, пропитанным водой и ошметками пены полотенцем серафим стирает с раскрасневшихся и слегка раздраженных щек белесые разводы, а после нависает над лениво обращенным в высоту лицом. Настойчиво впивается в расслабленные, умиротворенные черты, отголосок веселья в почти черных полуприкрытых глазах — и задорно приподнявшиеся запястья доселе поникших багровых крыльев. — Однажды ты просил забыть о ненависти между нами на пороге уничтожения и получил мое согласие, — отчетливо, уверенно, вкушая каждое слово озвучивает Эрагон и исполняется привычным, но оставленным на годы предвоенной смуты чувством, что все творится так, как должно, неоспоримо правильно — и то, что вызывается оно картиной обездвиженного полуобнаженного Мальбонте под собой, его уже давно не повергает в пучины ужаса. — Позволять чувствам, что заполняют тебя, резко сменяться — довольно иссушающее занятие. И это не главная причина сдерживать некогда данное слово. Бравада едва заметно, в неуловимой тонкой пластике сменяется неясным, муторным сожалением. Кончик языка Мальбонте скользит меж приоткрытых губ, избавляя от стягивающей их сухости, и со слабым отголоском паники серафим ощущает, как прибывает смущенное тепло на область острых скул. — Она слишком долго питала в тебе жизнь, — негромко говорит метис, и в глубине зрачков теплится упрямое, непреклонное непринятие. Словно то, что вынуждало его собственную боль смиренно отступать, обмениваться с чужеродной, как рыночный товар, истекает сквозь пальцы вместе с мутными, падающими на пол с полотенца каплями. — Делала кем-то большим, нежели бесстрастная марионетка мертвого бога. Отказавшись от нее не на время, ты отказался от части себя и оставил взамен пустоту, и, может, в этом причина твоего увядания. Природа не потерпит бреши, даже столь искаженная и хаотичная — настойчиво убеждает поблескивающий в полумраке потемневший взор. Вместо того, чтобы пускаться в низменные разъяснения, спорить до раскаленных нервов и першащего горла, как бывало ранее, Эрагон вспоминает долгие часы раздумий, после которых, исполненный сомнения, дал внутренний ответ на шаги непокорного метиса навстречу. Как в каменных альковах школьных зданий позволял себе поворачиваться к возмутительно ненавистному, низводящему его безупречный самоконтроль до мизерных значений врагу спиной. Как в отчаянном преддверии конца времен иррационально был рад, что не исполнен равнодушием к созданию, замершему в метрах у распахнутого окна и разделившему его бескрайнее одиночество. Они почти не вели бесед — стоило начать, и хрупкое перемирие тотчас превращалось в тягостное противостояние мнения и объективной реальности, — но кропотливо учились миру, принятому без лишних слов. Обреченному стать не успокоением, но темой для новой войны — на этот раз Эрагона с собственным наваждением, что сменило его ненависть, неискоренимую и отравляющую, словно чума, на столь же предвечное чувство-побратим. Плавным, немного судорожным движением полотенце очерчивает шею, опускается на потеплевшие вопреки студеным порывам всполошенного ветра ключицы. — На ее месте вовсе не пустота, — твердо чеканит серафим и резким движением пястей отлетает вдаль. Насыщенное золото крыльев разворачивается вширь, ураганные взмахи сладко разминают затекшие мышцы, и в мелькании кончиков маховых перьев Эрагон ловит неотрывный взгляд наклонившего голову вбок Мальбонте. В задумчивом, немного отстраненном его выражении открыто читается уважение — и завороженность. Полы темницы гулко гремят от приземления и подергиваются легкой паутиной узких трещин в глубине грязной темноты мрамора. Закономерно уставшие от долгого замирающего полета исполинские крылья блаженно раскрываются во всю свою необъятную ширь, покровные перья мелко подрагивают и взъерошиваются, и Эрагон невольно жмурится от сладкой истомы в плечевых и вороновидных костях. Вновь подбираясь, неспешными движениями укладывает обратно в сверток испачканные чашу с лучиной и опустевшую бутыль, оставившую последнюю влагу в ткани наново смоченного полотенца. Не глядя ощущает за спиной неотрывное, пристальное внимание, не ослабевающее ни на миг, ожидающее смиренно и настойчиво, и прежнее смятение, заполошное и рваное, уступает место отчаянной решительности. — Удивительно. С такой небрежностью от части себя самого отказывается тот, кто до сих пор прячет давно рухнувшие наказы под эгидой общего блага, — озлобленный рык Мальбонте встречает резкий стремительный взлет, и враз приблизившаяся светлая голубизна взора едва не мечет снопы молний. — Слишком долго ты полагал, будто ненависть — единственное, что может побуждать к движению. Что убрать ее — и от тебя самого ничего не останется: ни сущности, ни личности, ни жажды жизни, — без всякого пиетета, неровными движениями проходится помазок по успевшим подсохнуть и подернуться белесой коркой подмышкам, а после небрежно отправляется в глубину кармана. В негромком мелодичном тоне отчетливой нотой изливается назидание, упрямое, угрюмое, освещенное праведным гневом. — Ты звал нас похожими, верно? Раз полагаешь себя правым, будь уверен, что и без нее не рассыплешься в прах. А добейся в итоге своего — и будь ты проклят, если нет, — не столкнешься со снедающей пустотой, если от мира к тому моменту хоть что-то останется. Задумчивое молчание сдавливает обоих невыносимым прессом. Под тяжестью его, чужого неожиданного напора, словно напитавшегося из невидимого источника, и всколыхнувшейся потревоженной внутренней тьмы Мальбонте продолжает их пылкий диалог без единого слова, вцепляется в бледность лица напротив со знанием, что громогласный спор в глубинах сознания принадлежит не Шепфамалуму, но только ему самому. С обреченной уверенностью отвечает чужой вере, будто на создаваемом пепелище возможны новые всходы, а для ныне живущих — будущее. Мышцы невольно сокращаются от разряда, прострелившего руку от плеча до кончиков онемевших пальцев от прикосновения к бицепсу прохлады нежной ладони. — Скажи мне, — вкрадчиво просит он на границе прострации и сосредоточения, когда лезвие бритвы сокращает расстояние до смоченной пеной кожи. — Что осталось в тебе, когда ушла ненависть к тому, что разрушало Равновесие и твой статичный покой? Вина, которую примерял на себя, чтобы заставить утихнуть вопросы? Вера, что принятый некогда порядок — неизменен и правилен? В полуосознанной тяге Эрагон подлетает чуть ближе, практически вплотную, устремляется навстречу тянущемуся к нему в жажде ответа лицу — и, словно пойманный за руку за воровством юнец, отшатывается под чернильный блеск осознания в широко распахнутых глазах метиса. — Все, что существует. Длинным оглаживающим движением бритва проезжается по изнанке вздернутой конечности, окрашивая тонкую натянутую кожу неровными белесыми и раздраженно красноватыми полосами. Пальцы Эрагона бездумно сжимают одеревенелые мышцы в забытьи концентрации, и серафим вскользь, сквозь пелену потяжелевшего не от затхлости воздуха, чувствует немигающий взгляд из-под полуопущенных ресниц. Дыхание Мальбонте тихо вырывается из неровно вздымающейся груди с негромким напряженным сопением, и собственные легкие оплетают пылающие щупальца, вынуждая заглатывать кислород едва приоткрытым ртом. Еле заметно дрожащая рука зажатым в ней лезвием сметает остатки черных завитков, и когда из-под рассеченной нервным рывком кожи показываются мелкие рубиновые капли, набухая, сливаясь воедино и стекая по обнаженному торсу, Эрагон хищно задирает лицо, словно так и было задумано. — Исцели себя. — Поиздеваться вздумал? — приподнимаются в наигранном скепсисе густые брови, пока Мальбонте с усмешкой наблюдает, как срывается то и дело чужое внимание к медленному неровному течению кровавых дорожек. — Моя сила ограничена, пока на мне эти цепи. — Не прикидывайся, — отмахивается Эрагон от подначки, как от назойливого насекомого, и с довольством впитывает за мгновения исчезнувший по мановению воли метиса порез. — Не для того мы затеяли твое заключение, чтобы в нужный момент ты вышел отсюда истощенным и ничтожным. Оставшийся неубранным островок волос бритва обрабатывает натужно медленно, с множеством мелких ненужных движений, будто серафим до последнего оттягивает момент, когда их абсурдное в сущности и нечаянной глубине контакта действие подойдет к концу, будто его прерогативой от зари времен была не только гигиена мыслей, но и тел. Свободная его рука лежит на потеплевшей груди точно напротив ускорившего биение неутомимого сердца. Последний пасс заточенной стали над беззащитной плотью, последнее торопливое отирание промокшего насквозь полотенца, последний быстрый нечитаемый взгляд украдкой — и Мальбонте поводит затекшими плечами, насколько позволяют оковы, неожиданно ощущая себя чуть посвежевшим и обновленным. — А ведь ты не застал моего правления, — почти дружелюбно отмечает он, с толикой любопытства наблюдая, как Эрагон начищает сияющее лезвие ворсом грязно-белой потемневшей ткани, но убирать не торопится. — Прошу простить, был для этого слишком мертв от твоих рук, — беззлобно фыркает серафим и глубоко задумывается, привычно ускользая посреди диалога в уединенный подсознательный чертог, переплетает нервно руки, словно просчитывает нечто неясное, эфемерное, стягивающее тюремщика и узника единым каналом в темноту общей утробы. — И не удивлюсь, если вновь стану таковым и пропущу восстановление в мире новой гармонии, — прикушенные губы трогает утонченная в своей грусти полуулыбка. — Я не владею даром предвидения, но, — Мальбонте непривычно тих и серьезен, и вслед за паузой Эрагон слышит то, что сметает последние барьеры в его мечущейся душе, поглощает сомнения хищной пастью пробудившегося Йогзатота, вынуждает щемяще-сладко сжиматься поселившийся в солнечном сплетении тягостный ком, — тебе придется выжить, чтобы приложить руку к ее сотворению. Уловимый на грани слуха подрагивающий вздох проносится по камере, загнанно бьется о стены и исчезает высоко под потолком. Казавшийся непоколебимым замирающий полет теряет концентрацию, отчего Эрагона ведет, вынуждает с громоподобным хлопком взмахнуть нижней парой крыльев — и толкает на Мальбонте вплотную, тканью к коже, вынуждает вцепиться свободной рукой в основание шеи. Сквозь кажущиеся вечностью секунды зрительной схватки, не умеримой, кажется, и после краха Вселенной, Мальбонте с неподдельным удивлением наблюдает, как фигура Верховного серафима скользит ниже, не отрывая ладони от торса, пока не замирает в районе пояса. Невольно приоткрывает рот, когда мокрое от воды и изобилующих остатков пены полотенце нетерпеливо и грубовато смазывает дорожку, пролегшую внизу живота от пупка и скрывающуюся за кромкой штанов, а после, отброшенное, с громким хлюпаньем оказывается на полу. — Решил, что Вики нравится так? — оторопелый смешок тотчас глохнет, когда Эрагон вскидывает голову и глядит снизу вверх пристально и чисто, с уверенностью, с которой иные бросаются в кипение неравного безнадежного боя. От убежденности почти сакральной, бескомпромиссной, как эпицентр шторма в глубине облачной пелены, метис досадливо кривится и капризно дергает рукой, как если бы хотел уложить ее на белесую макушку подле своих бедер. Тихий, близкий к приказному тон впечатывается раскаленным клеймом, обращает и без того очевидную картину из иллюзии в реальность. — Так нравится мне. Вода и замыленные разводы — дрянная основа, чуть заметно притупившееся лезвие с трудом идет по кромке кожи, норовит вспороть резким торможением. Эрагон склоняется совсем близко, с ювелирной точностью освобождает плоть от жестких волосков. Кончики пальцев упираются в теплое тело у подвздошной кости, цепляют за пояс брюк в наивной жажде спасения. Утяжеленное, рывками выпускаемое дыхание щекочет смущенно поджимающийся мокрый живот. Сложенная единым движением бритва исчезает в складках чаншаня, но серафим не торопится отстраняться или отнимать подрагивающих рук. Чувствительные подушечки с упоением, медленно скользят по только что выбритой области, изучают, сберегают в памяти калейдоскоп ощущений простых, примитивных даже, но чуждых и доселе незнакомых. Он завороженно наблюдает, как напрягаются мышцы пресса, словно отползают от посягательств, вынуждая прижиматься крепче. Во власти собственных чаяний и пороков, наваждения, уничтожившего привычное бесстрастие в горниле голубого пламени, Эрагон прижимает к низу живота метиса сведенные беспокойной судорогой пухлые губы и понимает, что пропадает без возврата. Сквозь плотный муск мужского тела в ноздри скользит отзвук свежести разогретого солнечными лучами соснового леса и гнилостного пресноводного бриза, так дорогого сердцу последним столпом утраченной родины. Под несмелым касанием бешено пульсирует беспокойная жилка, и серафим с истовым усилием вынуждает себя не касаться ее языком, отстраниться от желанного тела и ответить взглядом на тяжелый рокочущий вздох над собой. В потемневших не то от ниспадающих от воздетых крыльев теней, не то от вздыбившейся внутренней тьмы глазах Мальбонте не таясь сквозит еле сдерживаемая опасность — и совсем не сдерживаемый целенаправленный голод. — Теперь мне интересно, — звучит он, перекрывая ритмичный шум в заложивших ушах, низким хрипловатым искушением, — везде ли ты такой белоснежный, как на голове. В переизбытке новизны захлестывающих чувств от касания чего-то немыслимого ранее, запретного, отмеченного неискоренимым отрицанием, Эрагон не выдерживает и стыдливо упархивает на пол, словно в попытке скрыться от буквально пожирающего его взгляда. Чувствует, как полыхают зардевшиеся щеки, как бьется с гулким звуком кровь в висках, и лишь по велению закаленной воли принуждает себя как можно спокойнее, степеннее подхватить с мраморных плит раскуроченный сверток и не оглядываясь двинуться к выходу отмеренным твердым шагом. — Когда выйдешь из этой темницы, не вздумай забиться в какую-нибудь из своих нор, — возвращает Эрагон стальное бесстрастие севшему голосу. Не сбивает шага, не склоняет выпрямленной спины — и только шально вздернутые, распушенные золотым щитом крылья выдают восторг и смятение, поглотившие доселе одинокую душу. — Дай мне возможность без задержек отыскать тебя. — Когда я выйду из этой темницы, Эрагон, — звучит вслед данное слово, и с горьким осознанием серафим принимает его, как и прочие, нерушимым, — то найду тебя сам. *** Привычный ничтожными годами ранее одиночный полет сквозь облака рискован, чужероден после добровольного заключения в застенках оплота Ордена. Разреженный воздух бьет Эрагона по лицу мириадами крошечных преддождевых капель, полнится серным привкусом пепельных хлопьев от пылающих очагов войны и дотлевшего тернового куста, прервавшего свои откровения со вскрытием первой печати. Взмахи искрящихся от свободы крыльев резки и коротки, и, окажись на пути приспешники Шепфамалума, скорость движения оставалась бы недостижимой и для их бессмертных глаз. Но не риск, не опасность толкает серафима на близкую к пределу возможностей спешку. Днем ранее, за несколько часов до сна, принятый из травмированных заключением рук пергамент с кровной именной печатью ловко сокрыл в изгибе клочок записки с всего двумя словами, что истекают с того мгновения по сосудам и артериям во все уголки тела, связывают парным договором без толики магии Фидеро. Чуть позже, оставшись наедине с собой в кабинете, он безучастно находит один из продовольственных списков без части листа и не глядя отодвигает прочь, впиваясь в неровную багровеющую вязь-обещание, вязь-приглашение: "Вокс-Шепфа, завтра", — и потерявшееся в кутерьме пассивной военной смуты древнее сердце сладко сжимается от пугающей своей простотой истины. Мальбонте держит свое слово — и желает быть найденным. На быстро оставляемых позади островах — голый камень и выжженная бесплодная земля, полуиссохшие темные воды некогда кристальной чистоты озер, оглушающая тишина прервавшейся жизни, — каждый отражается на пока не заметно, но слабеющей ангельской сущности новым рубцом, тотчас зарастающим поверх тысяч и тысяч старых, помнящих смену череды поколений, расцвет и гибель царств. У Эрагона с самого рождения не осталось права на боль и глубокое предание скорби, и в смутный час посягать на него он тем более не смеет, но и не в силах оказывается безучастно, без содрогания взирать на пожираемый тьмой и хаосом мир, который перед лицом светлого бога клялся хранить и оберегать. Оттого клянет себя за спешку, за обмирающее нервозное предвкушение, за долгие ночные часы, проведенные в купальне, и за постыдную готовность ступать навстречу без прощения, подписываясь в личном бессилии. Собственная несдержанность, казавшаяся такой органичной и правильной в стенах темницы, обнажает с треском прорехи, стоит извечному врагу избавиться от видимых оков, — и в спектр упрямого отрицания, смятения, решимости и чувства в смеси с ненавистью и злобой, которому сам Эрагон не решается дать внутренне имя, искусительным змеем вплетается желание добавить невидимых и более от себя не отпускать. Его вина, с самого начала их стремительного конца деяния одних его рук, — бьется в голове серафима настойчивым набатом с каждым встречным, крупным или крохотным, в несколько шагов, свидетелем разрухи, и, уверен он, по исполнении чудовищного в своем эгоизме плана Мальбонте, останься тот в живых, отправится на плаху. Эрагон на мгновение представляет, как обезглавит его собственной рукой — и с горечью и сожалением признает, что после их коротких неловких плясок на грани абсурда и истины сохранил бы голову и целовал, до упоения и удушья, пока лишенный второго своего столпа разрушающийся мир не задавил его осыпающимися стенами новой Цитадели. От Амикуса, пролетевшего к месту заранее, легкой щекоткой от кромки волос до макушки приходят странные образы, слишком красочные, чтобы быть правдивыми, и серафим в легком недоумении раскрывает крылья шире, делает крупные взмахи, сбрасывая скорость, мягко идет на снижение. Малый отдаленный остров, с которого некогда Шепфа являл свою волю бессмертным, все четче проступает за грязно-белесой дымкой облаков. Неуловимой вспышкой пространство вокруг Эрагона искажается, обращается гораздо большим, нежели безликая серость скал. На месте угнетающей темноты небосвода — пронзительная голубизна, едва тронутая занимающимся рассветом, что в неровном шве из мерцающих галактических водоворотов сменяется глубиной чистого ночного горизонта. Вместо мертвого камня — густая и налитая соком трава, в которой с приземлением тотчас утопают щиколотки. Воздух полнится забытым привкусом свежести и влаги, озонового флера и цветочных соков, окутывает учтиво, но с еле заметным для завороженного вначале сознания подавлением, поглощением тревоги. По коже тонкими импульсами прокатывается чертовски знакомая ослабляющая волна. Искривленная, грубо слепленная иллюзия успокоения, как и тщетная надежда выстроить некогда мир на обломках старого, за ароматами жизни коварно маскирует залежи застарелого и еще не остывшего праха. Сложив за спиной запястья четверки крыльев, серафим опускает на мгновение веки, унимает взметнувшиеся досаду и возмущение. Амикус гордо ступает рядом, путается лапами в длинных травинках, посылает сплетенную из чистого знания подбадривающую волну — и, внимательно взглянув на бессмертного спутника пристальной тройкой кроваво-алых глаз, снимается с места в сторону мерно поблескивающей глади полноводной реки. Эрагону слишком хорошо известно, что за искусственно воссозданным, обманчиво безвинным песчаным берегом следует резкий обрыв на многометровую глубину, ставшую приютом для жаждущих бессмертной плоти русалок, и очертания каменных исполинских статуй эмпирейцев в темноте кажутся ему издевательством слишком извращенным для несносного метиса. Застывший в расслабленной позе полусидя Мальбонте задерживает на нем приветственный взгляд, не выражающий враждебности ни скрытой, ни очевидной, и возвращается к мирному наблюдению за изгибами языков пламени в небольшом костре. Едва слышный шорох ткани расстегнутого сюртука и позвякивание аграфа в виде оперенного крыла вторит потрескиванию сухого дерева и ритмичному всплеску речных волн. И сколько бы Эрагон упрямо ни всматривался в лишенную свету даль, ни отслеживал с полетом компаньона границы покрытой реалистичной грезой зоны, он знает, что не услышит от союзника поневоле ни слова, пока не заговорит сам. — Паршивый вышел результат. Не смог определиться с днем и ночью, или того потребовала твоя противоестественная суть? — негромко и бесстрастно произносит серафим, совсем не ожидая в ответ получить короткий беззлобный смех: — Стоило потратить больше времени и отыскать второй блок сигарет. За один Голод все исполнил спустя рукава. Из груди Эрагона неволей силится вырваться нервный хохот, хоть ничто ни в ситуации нынешней, ни глобальной, ни в нем самом не располагает к спонтанной радости. Даже в реальности, где на Небеса явилась сама Преисподняя, представлять Мальбонте кропотливо занятым подготовкой к их обещанной встрече вместо отдыха, им самим наказанного, казалось чем-то диким и сродни кощунству — кое сам Мальбонте в нерушимой убежденности избранного Шепфа серафима воплощал своем существованием. — Не принимай на свой счет: он существенно ослаб за прошедшие годы, — руки сплетаются в защитном жесте, а в голосе проступают уничижительные стальные ноты. — Как и ты, если мы оба на месте реальности наблюдаем его иллюзию. А должен был оставаться в состоянии сражаться, как мы договаривались, Мальбонте, — кроющие перья за спиной топорщатся в невысказанном предупреждении, пальцы судорожно впиваются в предплечья от сознания того, как превентивные меры и договоренности могут рухнуть в Бездну, если иссушение мира дотянулось до источника того, кто и подтолкнул его к упадку. — Истощение тела после темницы пройдет быстрее, чем успеешь заметить. Восстановлюсь за пару дней. Чего не сказать о твоем авторитете, — полы сюртука звучно елозят по траве, как если бы Мальбонте подбирался в предвкушении. — Неужели ты сам ослаб настолько, что вынужден избавляться от демонов на своей стороне? Иначе к чему согласился на обмен пленными? — Побывавшим во вражеских руках не может быть доверия, — с тяжелым вздохом поворачивается наконец Эрагон, и, встречая на пути заученной непоколебимости шальной темный взор, с невысказанным недовольством отмечает про себя, насколько подталкивает с вершины считывание изначальных мотивов его поступков — и вместе с тем раззадоривает. — Мне ни к чему новые военачальники, а молодому Сатане — опекуны. А Ривелиусу передай, что его долг жизни перед тобой не имеет значения, и в следующий раз, как ему вздумается выдать тебе наши планы, он будет стерт — и его достижения на благо Ордена веса не возымеют. — В любом из случаев я не смогу их выдать, — на лице метиса расцветает привычная усмешка, а в приглушенной интонации отчетливо слышна откровенная ирония. — Ты ведь все предусмотрел, все предугадал. Верно, Эрагон? Мрачный образ, исполненный затаенной опасности и непредсказуемого буйства, все более приманивает внимание Эрагона, отчего пестрый антагонизм красок на периферии зрения расплывается текучей незасохшей краской с наклоненного холста. Хищных и грубых черт, подчеркнутых подрагивающим оранжевым отсветом, тянет касаться в веренице немых вопросов, ответы на которые давно известны серафиму, очевидны — и оттого невыносимо недостаточны. Состарившаяся душа его изнемогает и мучится от переплетений праведной, настоенной тысячелетиями ненависти, подкрепленной сознанием непреложности озвученных и изничтоженных законов, и одержимой жажды удерживать подле себя, упиваться чужой контролируемой непокорностью; отчаянной злобы, рожденной из невозможности их былых эйфорических чаяний, и робкой памяти о коротких часах разделенного покоя, словно бы находиться подле, в принятии и с раскрытым навстречу сердцем — состояние единственно верное и задуманное для них двоих от зарождения Вселенной. Единомоментное желание сорваться прочь, забыть о собственной порочащей одержимости, сократить разделяющие их метры и вновь ощутить под ладонью стук чужого сердца, с неподобающей обидой винить Мальбонте в дурном неспокойном сне и беспрерывной напряженной боли наяву, запрятать свое неконтролируемое живое оружие в самый потаенный угол, объять собой, укрывая от взоров и речей кого-либо другого — полярные, выгрызающие нутро чувства изламывают многовековой контроль, стоит проклятому метису оказаться слишком близко, и противоречивая, непримиримая их природа губит серафима сильнее расстилающейся в структуре мира первородной тьмы. Делает более живым, нежели когда-либо было дозволено обитателям Небес. — Присядь со мной, — указывает на место подле костра Мальбонте, и пронзительное его, участливое внимание к чужому смятению обращается к воле Эрагона арканом, от которого тот едва успевает увернуться. — Довольно разговоров об Ордене, я не за этим тебя звал. — Как раз его стоит обсудить в первую очередь, — не двигается с места Эрагон и предупредительно щурится. В расслабленной браваде, как и в лживо умиротворяющих пейзажах вокруг, явственно заметен пока не разгаданный подвох. — Общее положение дел, состояние противника, сколько осталось сил у нас самих. Или за прошедший год твоя поглощенность отмщением вдруг сошла на нет? — За прошедший год стало очевидно, что нечто кардинально изменилось, и действовать я намерен по-другому, — пальцы Мальбонте многозначительно касаются виска. Сдерживать распаляющееся возмущение становится все труднее, и серафим с шумом набирает воздуха в легкие. — Ни на минуту я старался не забывать, что ты мне... нам не союзник, Мальбонте. Но если дал слово и без конца кичишься тем, как исполняешь собственные уговоры, не вздумай снова вонзить нам нож в спину! Безмолвная согласная полуулыбка становится пылкой тираде ответом. Все так же без единого следа напряжения или бессилия метис полулежит на непрогретой земле, опираясь на локоть, и в кажущемся чернильным взоре царствует убежденное спокойствие с толикой терпеливого ожидания, словно конкретная тема занимает его много больше прочих, но поднимать ее отчего-то не смеет. И Эрагона парадоксально настораживает именно чужое умиротворение: ни единого раза доселе ему не доводилось наблюдать Мальбонте столь похожим на тех, чью сущность не извратили мрак и маниакальная тяга уничтожить всякого, кто встанет на пути к презренной личной свободе. — Будь уверен, Эрагон. Рано или поздно я прикончу Шепфамалума, и меня не будет интересовать, кто попытается этому помешать. Однако недавно что-то произошло, и мне неизвестно, откуда он черпает новые силы, но ни мне, ни Ордену, ни объединенными силами теперь не справиться. Опомнись, нужно действовать осторожнее, — серафим едва не давится от того, кто взялся его учить — и чему, — чтобы не утратить оставшийся шанс на удачный исход — и чтобы вместе с тем я смог уберечь то, что мне дорого. Яркая голубизна Эрагоновых глаз, что среди сгустившихся вокруг источника света теней кажется стократ темнее, уничтожительно впивается в разлегшуюся перед ним фигуру метиса. Напряжение от сжатых челюстей трогает высокие скулы, уголки пухлых губ опускаются в презрительном выражении, между бровей пролегает глубокая складка. Угрожающе вздергивается узкое заостренное золото четырех запястий. Накопленный гнев выбрасывается из Эрагона, как звездная оболочка при взрыве сверхновой, затмевает собой еле уловимое извращенное удовольствие на чужом лице. — Все, что было дорого и поручено оберегать мне, ты уже изничтожил, — в подрагивающем, исполненном ледяной ярости тоне отчетливыми нарывами проступает удерживаемая в узде доселе боль — за биение жизни, статичное умиротворение, добытое тысячами жизней Равновесие. За кропотливо воссозданное наследие рода и светлую память о жизни братьев и сестры. За внутреннюю гармонию, создаваемую изо дня в день десятки тысяч лет — и бесследно исчезающую, улыбался ли едва заметно Мальбонте у оконной панорамы или, истекая заимствованной силой, разрывал в клочья сущность самой Смерти. — А чему быть после? Даже если ты справишься и добьешься наконец отмщения, даже если наш мир каким-то неведомым чудом сумеет восстановиться, с нашим участием или без — все, что будет взращено на месте созданной тобой скверны, будет иметь вкус пепла. И ему не исчезнуть, как и памяти, сколько пришлось отдать за новое рождение. — Мне ли рассказывать тебе, что любая вечность стремится к закономерному концу, чтобы воссоздаться вновь, — мирный флер слетает с Мальбонте ошметками платановой коры, и в углубившихся тенях более не заметно неуместного веселья. Распластанный за спиной оперенный багрянец угрожающе приподнимается над землей. — Лицемерия в тебе хватит на нас обоих, но и заявлять, будто Небеса пренебрегали жертвами ради сохранения хваленого Равновесия и собственных позиций, при мне не смей. — Моя вечность создавалась Шепфа, чтобы оставаться нерушимой, — беспощадно чеканит Эрагон, и меж век вырывается предупредительное сияние ослепительного чистого света. — И все, что складывало ее, не пришлось бы воссоздавать, не будь она стерта тем, кому никогда не должна была принадлежать. От брошенного откровения Мальбонте вздрагивает, словно от пощечины, и в распахнутых на доли секунд черных глазах проскальзывает потаенная, запрятанная десятками несрываемых печатей мука. Короткое смятение уступает устрашающей решимости, когда метис поднимается со смятой травы и неторопливым широким шагом подходит к серафиму почти вплотную, склоняется над ним неизбежным фатумом. Едва сдерживая внутренний сладостный трепет, схлестнувшийся насмерть с необходимостью отшатнуться в брезгливом непринятии, Эрагон с вызовом гипнотизирует точеный разлет ключиц в вырезе не застегнутой на верхние пуговицы рубашки. Тонкие незримые нити энергии, что исходят от обоих бессмертных, ловко увиливают друг от друга без соприкосновения в собственной предвечной борьбе. — Слушай же, — рокочет над головой низкий голос, и тяжелое дыхание опаляет укрытую неплотным плетением прядей макушку. — Под толщей гнева, с которым ты так и не научился управляться до конца, отыщи хваленую мудрость и задайся вопросом: а создавалась ли твоя вечность нерушимой, если была разрушена? Отчего в идеальном мире вдруг потребовалась сама возможность моего появления на свет, для чего были оставлены Шепфа инструкции, ключи, лазейки, которыми не только я воспользовался, зачем каждое из заклятий имеет противодействие? — опаляюще горячие пальцы впиваются в подбородок и вздергивают лицо Эрагона, с атлантическим трудом удерживающего бесстрастие. Подушечка большого смазанным движением оглаживает нижнюю губу, чуть надавливая, укладывается поверх плотно сомкнутого рта. — Не приходила ли в твою ясную голову мысль, что Создатели наши властны далеко не над всем, и в местах, где право их вмешательства заканчивается, сотворенные миры достраивают себя самостоятельно по велению самой Жизни? Не той оболочки, с которой мы столкнулись. Бессознательной, всеобъемлющей ее части. В умиротворении тишины, растревоженной звуками скоротечной ненастоящей природы, треска ломающихся в кострище поленен и едва уловимой хрипотцы в чужом выдохе, упрямо цепляется серафим за возникающую логическую цепочку — и почти терпит крах от того, с каким усилием стремится унять близкую к панической дрожь в глубине груди. Гулкий переполошенный стук тревожит кожу, вкручивается вглубь сущности ноющими винтами, подталкивает шевельнуть хоть рукой, хоть корпусом, только бы не замирать безмолвной статуей. Потому что лицо Мальбонте слишком близко, в считанных сантиметрах от его, взгляд под сведенными угольно-черными бровями не мигая отмечает мельчайший взмах окрашенных ресниц, плотный контакт с крупной ладонью обжигает непотушенной головешкой. Правившие до того претензии, сомнения, внемления вины улетучиваются призраками от плотского наваждения, возвращаются в породившее их прошлое. — Некоторые события вершатся, как суждены, одним способом или другим — итог один, — с бархатными нотками продолжает Мальбонте. Кончики пальцев деликатно обводят вмиг порозовевшую скулу, ладонь укладывается на щеку, и Эрагон готов взмолиться каким угодно покойным и оставшимся в живых богам, чтобы не вжаться в нее в ответной ласке. — Вне них ты свободен следовать заветам, которые счел правыми, и выстраивать согласно ним собственный порядок. Вне них я волен искать для себя освобождения и покоя. На моем месте мог родиться другой первый метис, чей путь оказался бы иным — и у него не возникло желания не оставлять после себя абсолютный крах и пустоту. Или привязанности к чуждому себе миру, столь дорогого тем, кто важен ему самому, — резкий наклон сокращает ничтожные сантиметры между ними, соприкасаются кончики носов. Приоткрытые поневоле губы серафима фантомно целует жаркое дыхание от вопрошающего полушепота. — Хотел бы видеть на моем месте кого-то другого? Древнее, завсегда подчиненное строгому контролю без усилий сознание застилается удушливой пеленой, и как минимум мысленно Эрагон готов ответить: не только другого метиса, но и любого из живших и живущих бессмертных не может себе представить на месте Мальбонте и до, и после данного зарока. А как максимум — вернуть украденное дыхание плотью к плоти, чтобы пропасть навсегда, окунуться в Небытие и тотчас возродиться. Он видит себя проклятым, помешаным, истерзавшимся явственно прочтенным ответом в стенах темницы, иссушенным за неполный год ночными бдениями и попытками примерить на себе то, что ранее лишь наблюдалось со стороны. Предающим самого себя, ведь то, что принимается непреложно верным, аксиомой, законом, в близости метиса вздыбливается и обостряется, но в близости еще большей — стирается и испуганно прячется на подсознательных задворках, словно отдаляющие от идеала червоточины мрака покоряются более крупному их источнику, поглощаются им, истрачивают свою ценность. Он почти готов окунуться в воплотившееся свое искушение, оставить непримирения и скорби за пределами огражденной их грезами области, и в безрассудном отчаянии вцепляется единственное пока не обрушенное, неожиданное и неизвестное для самого Эрагона ограждение — и имя ему страх в неизвестности проявить себя дураком без намека на гордость. — Убери руку, — молвит серафим неживым, механическим тоном и одаривает аналогичным взглядом начинающего тихо и заметно закипать Мальбонте. — Твоих речей я наслушался достаточно. Правдивости в них не больше, чем... в этом всем, и более на них не куплюсь, — обводит широким жестом изломленное глубокой ночью и зарождающимся рассветом пространство, вынуждая отступить от себя. — Я ожидал ответов, а не заблуждений неразумного дитя, уверовавшего, что склеенный кувшин удержит в себе воду. Первое движение назад дается Эрагону тяжелее всего, и с решительным поворотом устремляется он к противоположному краю крошечного, увенчанного горой острова. Длинные полы чаншаня обвивают голенища сапог, путаются в беспорядочных травяных ростках, вынуждают сбивать ровность уверенных шагов. С тяжелым вздохом пересекает он границу темноты, подставляясь под робкие белесые лучи из-за горизонта. Искусственное солнце играет в золоченых перьях тысячами ослепительных искорок. В ответ на мысленный зов от Амикуса неожиданным импульсом приходит отчетливое нежелание, и причину своего отказа компаньон показывать отчего-то не торопится. — Стой, Эрагон, — звучит вслед, и с немыслимой скоростью Мальбонте перемещается к нему за спину. Исполинские крылья опоясывают его темно-красными ширмами, отрезают боковые пути к оступлению. Вновь замерший каменным изваянием Эрагон стискивает до ноющего давления зубы, прикусывает внутреннюю поверхность щек и крепко смыкает веки в остаточной попытке успокоиться. Негромкий баритон слышится ему смягченным, вкрадчивым, будто приручающим. — Что еще? — выдавливает он и понимает, что пропадает без остатка и мизерного шанса на спасение от собственных мечтаний, когда на плечо укладывается чужая рука. — Мне неведомо, откуда взялась управляющая тобой печаль, но уверен, нет в тебе места ни ей, ни опустошению. Чувствую, как закипает гневливая надежда, как ненависть сменяется... чем-то другим, и более ты сам не в силах меня обмануть, — улыбку без тени кривизны или издевки серафим ощущает вблизи ниспадающих вдоль спины локонов. — Что до просьбы Голоду создать для нас эту иллюзию... Считай это моей тебе уверенностью, что для мира бессмертных не все утрачено. А после, предугадывая неуемное желание ответить очередной колкостью, Мальбонте обхватывает шею широкой ладонью, притесняется торсом к одеревеневшей спине, надавливает пальцами на челюстную кость словно в требовании наблюдать перед собой небесную чистоту. Прокатывается под давлением вдоль горла плотный узел кадыка, и прямиком в ухо проникает разгоряченный шепот: — Я возжелал тебя в реальности, которая пульсировала жизнью, полнилась естественным тебе ярким светом — в таковой и возьму. Повторный вздох, уже не утяжеленный, а порожденный освобождением, исчезновением застарелых оков и моментальным появлением новых, вырывается из Эрагона, и пальцы метиса скользят против его движения в тяге уловить, сохранить в тактильной памяти. На смену отрицанию, смятению и упрямому нежеланию дозволить себе сверх меры и долга нисходит принятие, штилево-спокойное и уверенное, обратившее скрупулезно охраняемое вожделение из лишающей разума дымки в кристаллическую, напитанную устрашением ясность. Неторопливым жестом серафим оттягивает захват от своей шеи, поворачивается с горделивым разлетом распушенных крыльев, и в кажущемся густо-синим немигающем взоре ни тени сомнения. Мальбонте выше почти на целую голову, однако в слиянии с нарисованным чужой фантазией полигоном он глядит на метиса сверху вниз, перехватывает привычный контроль. — Тогда все случится по-моему, — расслабленный прищур огибает массивную фигуру, учтиво замершую перед ним в предвкушении. — Сними свою одежду.