Ангелы зовут это небесной отрадой, черти — адской мукой, а люди — любовью.
Генрих Гейне, "Мысли и афоризмы"
В искушении никто не говори: Бог меня искушает; потому что Бог не искушается злом и Сам не искушает никого, но каждый искушается, увлекаясь и обольщаясь собственною похотью; похоть же, зачав, рождает грех, а сделанный грех рождает смерть.
Иак. 1.13-15
Черные глаза напротив исполняются нездорового торжествующего блеска. Неторопливым, но рваным, угловатым движением Мальбонте, сдернув крепления на вороте, стаскивает с плеч распахнутый сюртук и отбрасывает поодаль, как ненужную тряпку. Подвластные неслышному отсчету руки вынимают пуговицы рубашки из гнезд, с легким треском вытягивают ткань из-за пояса брюк. Крепкие, приподнятые неволей плечи расправляются в высвобождении от мельчайшей скованности под нарочито безучастным вниманием Эрагона. Скользя вдоль открывшегося торса, оценивая, словно коллекционер — редкий экспонат, серафим обходит его вкруг, силится оказаться за спиной — и так же не избегает неотрывного внимания. Метис кружит следом, незаметно подбирается, как необузданный зверь перед броском посреди арены амфитеатра, с небрежной естественностью, в которой усматривается не что иное, как вызов. Атака Эрагона оказывается молниеносной и совсем не ожидаемой. Пролетев считанные метры, Мальбонте распластывается на земле, вспахивает травяной покров спиной и крыльевыми предплечьями, обращает его во влажное пожухлое месиво. Задняя часть головы и лопатки впечатываются в заостренный камень за границей иллюзорной пелены, и на острых чертах метиса проступает тень болезненной гримасы. Попытка встать оказывается провальной: вокруг запястий, чуть ниже плеч и поперек туловища оборачиваются не видимые глазу энергетические путы, распинающие в опостылевшей за годы заключения позе мученика. Эманации чистого света, остаточно циркулирующие в оскверненной, искореженной структуре миропорядка, безнадежно натягиваются, будучи не в силах удерживать потоки перворожденной тьмы, однако Эрагон не сдерживает хищнической улыбки при виде покорно застывшего в фиктивной ловушке метиса. Преодолев разделяющее их расстояние, пожалуй, слишком быстрым шагом, он нависает над угрюмо насупившимся противником, изящным жестом переступает чужие бедра и умещается сверху. Ерзает в расторможенном, нервозном нетерпении, притирается к паху, чувствуя исторгающееся сквозь слои ткани ритмично пульсирующее тепло, что отдается в собственном теле, сладко простреливает и сжимает низ живота. Длинные полы плаща распахиваются вокруг чернильным ореолом. — И что это за игры? — сдавленно вопрошает Мальбонте с недовольным, но не лишенным хитрости изломом бровей. — Начнешь вырываться — я передумаю, — с нескрываемым упоением отрезает серафим и, ощутив расслабленное дозволение тела под собой, ведет подрагивающими кончиками пальцев вдоль смуглой обнаженной груди. Мальбонте жаждется познать целиком, вплоть до самых незаметных деталей, и Эрагон не торопясь приникает к нему согревающимися от чужого жара ладонями, прокатывает на языке смутный привкус обладания и охотничьего триумфа, пьянящего не хуже мифических источников бесконечной, равной божественной, силы. И даже осознавая, насколько тот ложен, неотличим от окружившей их выдуманной реальности, с какой легкостью его давление может быть сметено, а сам он — припечатан к земле без шанса двинуться или отбиться, внутренне не сдерживает ликования. Таким несносный метис кажется стократ желаннее: смиренным и согласным до поры, пока не устанет поддерживать фальшь сам, совершенно нечитаемым для предвидения и непредсказуемым, объятым только его оковами, — и доступным только для его, Эрагона, властного любопытства. Бархатистая кожа редко берущихся за меч холеных рук соединяется с более плотной и гладкой в волнообразной неотрывной ласке. С присущей ему любознательностью серафим обводит каждый встречный изгиб торса, то мимолетно касаясь, то стискивая до саднящей, в момент сходящей красноты. Не оставляет без внимания выпуклые грудные мышцы, очерчивает чуть проступающие реберные кости, вверх и вниз скользит раскрытой ладонью по коротко вздрагивающему животу, словно в попытке притянуть выше обхватывает бока. Мимолетным поглаживанием, схожим с порханием крыльев бабочки, отмечает тактильной вязью ключицы, осязает меж ними участившийся пульс. На грани осознанности и воли кисть опоясывает незащищенную шею, то сдавливая, то вновь освобождая, и с искрящимся довольством Эрагон упивается тем, как исполняется немигающий взгляд напротив вязкой, загущенной похоти, а в ответ на короткое движение таза бедра метиса подаются вверх и вжимают в него твердеющее доказательство чужого возбуждения. Летящие прикосновения наэлектризованных подушечек пальцев вдоль массивной челюсти, выразительных надбровных дуг, длинной ровной переносицы балансирует на грани трепета и неподобающего жадного покровительства. Эрагон прикрывает глаза в изобилии незнакомых ощущений от чужих плоти, тепла, игривого потворствования. Само осознание, что некогда презренное создание отныне находится в его руках, потайное, неразгаданное, как веками скрытая и запечатанная сокровищница, кружит голову во много раз сильнее привычного пленения и выставления условий, от которых ни сбежать, ни отказаться. Не очарованная, рациональная часть разума в возмущенном попрании нашептывает о том, кем Мальбонте был рожден, что сотворил и будет вынужден творить после, что и в видимом смирении ни на мгновение не оказывался покоренным, — и без шансов заглушается шумным размеренным дыханием на потяжелевшей ладони. Вокруг метиса, внутри него гулко закипает чуждая, строго удерживаемая под уздцы энергия. Провоцирующая обычно боевые рефлексы, собранность и тактический расчет перед неминуемой физической или словесной схваткой, сейчас она неожиданно для самого серафима подталкивает к картинам дерзким и будоражащим. На сомкнутых губах расцветает предвкушающая улыбка, которой зачастую опасались гораздо более, нежели гневного окрика или холодного приказа. — Хорошо. Воплощай, что нафантазировал, — слышится в пониженном, завсегда отстраненном голосе нотка задора. — Уверен, тебе даже понравится, — с успокоительной мелодичностью заверяет Эрагон, и в потемневшем густо-синем прищуре отчетливо сквозит непосредственная, ребяческая любопытствующая жестокость, обычно чуждая его не исчезающей тягостно-старческой пелене. Отнятые от лица руки степенно укладываются на грудь, слегка надавливая, и растянувшаяся было усмешка пластично обращается искаженной гримасой, а из горла Мальбонте прорывается задушенный болезненный стон, когда первый сгусток энергии из-под аурально подсвеченных ладоней пронзает его едва не насквозь. Крепкие, словно отлитые в адских горнилах мышцы заметно сокращаются и деревенеют в малом агонистическом спазме. Сам того не замечая, Эрагон смазывает кончиком языка пересохшие губы, и внимание его неотрывно приковано к тому, как антагонистичные, противоположные по своей природе силовые потоки соединяются под кожей. Как чужая тьма вздыбливается и ревет, отталкивается от так же стремящегося убраться света, словно заряды их — однополярны, а сущность — различна лишь на беглый и поверхностный взгляд. Как обозленно шипит метис сквозь плотно стиснутые зубы, удерживается от метаний, крупно вздрагивая и выгибаясь над землей. С усилием, давлением оглаживает он плечи и пульсирующие от сковавшего их спазма бицепсы, полюбившуюся гладкость мышц кора, слегка задевает низ живота прямо под пупком. В почерневшем, наглухо яростном взгляде Мальбонте безмолвно раздается проклятье и угроза, и серафим расправляет ослепительное в рассветном зареве золотое оперение, укрывает обоих будто в попытке скрыть от осиротевшего мира противоестественное таинство — и сохранить его между двоими, как пакт и снизошедшее откровение. Глубоко внутри взбунтовавшейся нахальному вторжению сути Эрагон ощущает тихий, едва заметный отклик ангельской части души, и оторопело наблюдает, как не соприкасаясь соседствует она с тем, что отторгает и не может поглотить — удивительная, неестественная, но гипнотически притягательная картина, которой он позволяет себе любоваться. Здесь и сейчас, когда способный в мгновение ока сорвать хлипкие путы и прервать экзекуцию Мальбонте с сардоническим оскалом отстраняется от жалящих касаний и с тем вместе отчаянно к ним тянется, незыблемый от сотворения мира закон окончательно теряет свою значимость. И пусть для них самих, для их обдуманной порознь миссии и сохранения их вымирающего рода столь важно Эрагону оставаться непоколебимым в принципах и идеалах, на краткие мгновения он ступает на путь принятия, завораживается чужими муками удовольствия и без конца соперничающей противоречивой красотой. — Я все гадал, отчего ты так легко соглашаешься быть скованным, — вкрадчиво шепчет Эрагон, нависая над истязаемым крупной дрожью мужчиной. Очередная волна чистого света пробегает внутри бессмертной плоти вдоль сокращающихся мышц. — И пришел к выводу, что так желаемая тобой воля страшит тебя не менее вечного заточения, а найденный смысл существования — в извечной борьбе на пути к освобождению. Оковы и боль все не исчезали, и, дабы не погрязнуть в безумии, тебе пришлось научиться ими наслаждаться. — Заткнись! Вслед за хрипловатым сорвавшимся рыком Мальбонте резко подается вперед, почти касается искривленными от волнительной пытки губами скулы, но Эрагон тотчас отстраняется с дразнящим изгибом шеи. Глядит строго и с призрачно уловимым укором, осаждает направленное на себя едва удерживаемое пламя. А после влажно впивается в шею, оплетенную проступившей под кожей темной сетью, и несдержанно пьет облегченный довольствующий вздох. Клыки с деликатной оттяжкой стискивают теплую, слегка благоухающую горько-острым древесным дымом плоть. Жаркие поцелуи сменяют облегченные точечные энергетические импульсы, чередуются попеременно с укусами, расчерчивают грудь и ключицы бессвязным орнаментом. Хаотичными жестами серафим то хватается за обнаженные плечи, то вслушивается в ускоренное сердцебиение, то притирается щекой в бездумной интуитивной ласке. Тонкое чутье улавливает попытку метиса высвободить руку из захвата, коснуться в ответ — и усилием воли пригвождает ее обратно с предупредительным блеском взгляда исподлобья. В Мальбонте тянет изучить каждую из деталей и черт — и он пускается в это изучение с энтузиазмом юнца, как в приключение в поисках тайных знаний и загадок, скрупулезно следуя по телесной карте оттисками зубов и неторопливыми росчерками языка. В низу живота, сохранившем свою гладкость с прошлого рандеву, он задерживается особенно рьяно, глубоко вдыхает дурманящий запах чужого тела. Ощутимая эрекция в плену плотной ткани брюк упирается между шеей и подбородком, вынуждает отстраниться и, тщетно пытаясь не возвращаться к чужой реакции, накрыть онемевшими пальцами металлическую окружность пуговиц. Крепления поддаются рукам подозрительно легко, и, вцепившись в края пояса, Эрагон тянет штаны с услужливо приподнятых бедер вниз, до колен, единым неотрывным движением ведет ладонями вдоль мускулистых ног. Взор его прикован к отвердевшей, обманчиво безобидной плоти Мальбонте. В его длинной, кажущейся бесконечной бессмертной жизни хватало с избытком наблюдения за тем, как предаются разовой страсти или сливаются в акте любви сородичи, невольного и завсегда неуместного. И ни единого раза ему не желалось прикоснуться к другому живому существу так отчаянно, порывисто и бездумно, с азартом и оттенком страха охотника, запускающего руку в глубокую неосвещенную нору. С выражением спокойным и чуть вопрошающим серафим накрывает ладонью чужой член, тут же отдергивает, словно от ожога, и возвращает на прежнее место. Пылающая яростнее прочего кожа кажется убийственно нежной, почти шелковой, и несмело объявшие ствол пальцы сдвигают ее ниже, к основанию. Ощущение кажется привычным, схожим с тем, как он прикасался к себе сам, но вместе с тем кардинально отличается, раскрывает неизведанную грань, коих в обозримом мире за века практически не осталось. Взметнувшийся от короткого взмаха крыльев ветер ударяется в лицо, вынуждает отмереть от подобия ступора при виде начисто выбритой, будто специально для него, паховой зоны и влажного блеска налитой головки. Обратить внимание в сторону прерывистого нетерпеливого вздоха. Мальбонте вглядывается в него не мигая. На острые хищнические черты падает сладострастная тень, и в самом облике его сдерживаемая пока, но ощутимо силящаяся вырваться из пут решимость. Эрагон чуть вздрагивает от того, как потемневший вожделеющий взгляд пронзает его насквозь, нанизывается на его скрываемый беспокойный трепет, и рефлекторно стискивает пальцы сильнее, отчетливо ощущая, как член дергается сам собой и призывно укладывается в руку. — Продолжишь маяться, как девственник? — пониженным тоном спрашивает метис, нахально толкаясь в сложенную кольцом кисть. — Без "как", — ровно и просто, со щепоткой храбрости и негласного вызова, отвечает ему Эрагон и с удивлением наблюдает, как на считанные секунды округляются в неверии черные глаза и возвращаются к привычному выражению, приобретя толику неясного участливого тепла. — Понятно, — с легким кивком обводит он фигуру притихшего серафима, прикидывает нечто только ему известное в повисшем молчании. — Я хочу увидеть тебя обнаженным. Четко очерченные брови Эрагона слегка приподнимаются в недоумении, после чего рука оставляет разгоряченную плоть без внимания и укладывается на тонко звякнувшую пряжку широкого пояса. — О, ты увидишь — и будешь наблюдать, не отрываясь ни на мгновение. И никаких прикосновений: я еще тебя не отпускал. Нарочито замедленное, тягучее, приторно-удушливое ожидание повисает между бессмертными в искрящемся от просвета золоченых маховых перьев полумраке. Едва растянув уголки губ, напитываясь упоительным ощущением собственной установленной власти, Эрагон с ленцой откладывает вбок тяжелый пояс и принимается за хитроумные застежки чаншаня. Неторопливо сползает с пазов алая тесьма, все явственнее ослабляется извечно натянутая, укрывающая по горло плотная ткань. Полы плаща распахиваются в стороны, единым движением разворачивается узел белоснежной и тонкой нательной рубашки. Сосредоточенно поблескивающему взору метиса открывается бледное, точно светящееся изнутри тело, и тот замирает в подобии медитативного транса. Высвободить себя без помощи прислужников от крепежей за спиной, идущих вдоль спины от основания крыльев к вороту, оказывается сложнее, чем полагалось, и Эрагон едва не сбивает начатую по своей воле игру в тяге вырвать их с корнем. Вовремя осаждает себя и непринужденно копошится с запутавшимися узелками, подмечая, как отяжелело чужое дыхание, как прорывается оно из расширенных ноздрей вовсе не от гнева. Наконец чаншань окончательно сдается под настойчивыми движениями заведенных за спину рук, и серафим выпрямляется на затекших ногах, с естественной грацией поводит плечами, позволяя волне ткани опасть на чужие голени. Покровное перо привстает вдоль локтей, щекочет проникающими потоками воздуха оголенный пух, когда приоткрываются крепко сведенные до этого раскрасневшиеся губы, а в углубившемся взгляде Мальбонте отчетливо сквозит неприкрытое восхищение. Совершенно чуждый стеснения, серафим деловито откладывает вещи поодаль, с долей неясно откуда родившейся неловкости избавляется от сапог и тяжелых элементов брони на коленях. Под тонкое, дергающее натянутые струны нервов бряцанье пряжки брюки вместе с бельем отправляются к сваленному комом плащу. Собственная эрекция, слишком надолго оставленная без внимания, оставаясь скованной плотно прилегающей тканью, с тихим шлепком ударяется о низ живота. Мальбонте шумно и красноречиво сглатывает, когда Эрагон, секундно огладив себя, игриво наклоняет голову к плечу и подступает ближе. Полосы оставленных без внимания энергетических ловушек на периферии звука вибрируют на последнем издыхании, поглощаемые все более неуемным темным пламенем. — Не смотри так. Я не сдержусь, — глухо цедит метис, когда Эрагон подходит вплотную и повторно скользит кончиками пальцев по своему возбуждению. — Я сейчас серьезно, прекрати, — резкий, точно вымученный выдох вторит изящному спуску. Широко расставленные стройные бедра оказываются по обе стороны от торса Мальбонте, и жалобный треск распавшихся энергетических цепей срабатывает, как спусковой крючок. "Перебор", — мимолетно проносится в голове Эрагона. Потому что освобожденные наотмашь ладони стремительно обхватывают его поясницу, приподнимают, будто пушинку, и пересаживают с живота на широкую грудь. Разгоряченные губы Мальбонте голодно приникают к вздрогнувшему животу, основанию члена, оставляют на подвздошных косточках влажные следы. Рот серафима раскрывается в беззвучном крике, враз опустевшая голова запрокидывается до щелчка шейных позвонков, широко распахнутые глаза невидяще отражают насыщенную небесную голубизну. Внезапный, непредугаданный порыв выбивает почву из-под ног, лишает начисто смастеренной иллюзии полного контроля над ситуацией. Он шокированно замирает, неволей задерживая дыхание, и на грани заполошной паники чуть не растворяется в ощущениях слишком, чрезмерно ярких, доселе неизвестных, отбивающихся высоким звоном внутри черепной коробки. Ставшие непослушными крылья одурело хлопают и бьют по земле, сталкиваются со взбудораженно приподнятыми фалангами Мальбонте, перепутываясь маховыми перьями и с хрустом ломая очины. Из горла рвется задушенный, сорвавшийся на фальцет короткий бесстыдный скулеж, когда язык Мальбонте широким движением проходит вдоль члена от корня до вершины головки, и, собрав в кулак раздробленные на сотни зеркальных осколков остатки воли, Эрагон подается назад, сводит теснее занявшиеся крупной дрожью ноги, металлической непоколебимости хваткой вцепляется в массивную челюсть метиса. — Не так, — тяжело и с отчетливым отрывом дыша, произносит он и не узнает собственного голоса. Бешено занимающееся сердце сбивает ритм, сладостно сжимается до легкой боли от длинных пальцев, в скупом подбадривающем жесте огладивших тощее бедро. — Так не хочу. В полуприкрытых темных глазах метиса отчетливо заметны недоумение и весомая доля досады, но не замечает Эрагон ни жестокости, ни злобы, которых с возрожденным насторожением ожидал застать. Плотные мышцы перекатываются под кожей уже не от болезненных импульсов, а сдерживаемой переполняющей страсти, на короткий миг вырвавшейся на свободу. Медленно отняв непослушно скованную, будто окаменелую руку от стискиваемого лица, он судорожно вытирает ладонь о чужое плечо и отползает дальше, задевает с еле слышным фырканьем член Мальбонте своим и в бездумном отстранении устраивается на теплых мужских бедрах. Тронутые трением о примятую траву колени слегка саднят, увлажненный ствол холодит доносящимся со стороны реки бризом. — А как хочешь? — приподнимается на локтях Мальбонте в негромком, сосредоточенном участии. На столь простой вопрос у Эрагона не находится однозначного ответа: он не знает. Глубоко задумчивый затуманенный взгляд буравит собой тускло поблескивающую пряжку пояса. Смутные фантазии, годами будоражившие его сознание перед сном, представление в теории, как всему должно происходить, тяги и порывы тела — все единомоментно теряет всяческий смысл, как и несломимая ранее уверенность в собственных действиях и знаниях. Сотни, тысячи лет привычный тому, как не осталось во вселенной неизведанных уголков и белых пятен, а незнакомые явления и области не вызывали ничего, кроме равнодушия и осознания бесполезности оных, он словно разучился принимать, впитывать абсолютную новизну. Впервые за колоссально долгий срок он чувствует себя не знающим, как поступить, беспомощным и юным, лишенным носимых крестов, всеведения и груза извечной предопределенности, — и это вынуждает осознавать себя более живым, нежели от упоения гневной воинственной волной или обезличенного сердоболия. — Это... сложный вопрос. Который я обдумываю, — пристыженно бубнит серафим себе под нос, не заботясь о том, будет ли услышан. Опаляющие прикосновения чужого рта к области паха будто никуда не исчезали и продолжают каленым железом жечь бледную кожу, оставляя на месте гармоничного, сбалансированного разума бесплодную губительную пустыню. Полыхают раскрасневшиеся щеки, и сжимаются в перекрестной защите подрагивающие жилистые руки. Увлеченный потоком мыслей, что с завидным упорством ускользают из растревоженной растерянностью головы, Эрагон не замечает, как Мальбонте неспешно поднимает корпус с травянистого настила. — Посмотри на меня, — звучит вблизи мягкий тянущийся баритон. Набросив на себя, как защитную накидку, высокомерную холодность, еле сдерживающийся от неуместного обвинительного ворчания, серафим обращает прямой пристальный взгляд на сидящего рядом с ним — под ним — мужчину. В расслабленном, уверенном выражении — непривычное признание без намека на давление и укор, и это обнадеживает, высвобождает от обуявших нервозных тисков. В отличие от самого Эрагона, метис словно бы наслаждается тем, как мечущаяся дилемма вглуби партнера унимается и обретает однозначный путь. — Ты мне доверяешь? — Нет, — с заново возросшей решимостью отвечает Эрагон — и с ней же утвердительно кивает. Покровительственным, почти целомудренным жестом Мальбонте притягивает тонкий стан вплотную, кожа к коже, внимательно наблюдает, как заменяется окрас холеных черт едва не уткнувшегося в грудь лица с натужно бесстрастного на более расслабленный и благодушный. Неосторожным качком таза навстречу коротко соприкасаются напряженные члены, и лба Эрагона касается теплая волна пропущенного вздоха. — Тогда сначала постарайся успокоиться. Все более Эрагону кажется, что за чарующе яркое буйство жизни, что всколыхнуло его статично умиротворенную натуру, он продает собственные вечность, душу, и всеобщее — спасение от надвигающейся к порогу тьмы. Что за дозволение снять с себя возложенную ответственность, поддаться на краткие мгновению оторванному от бытия обману, обратить реальностью ночные грезы последует немедленная кара, и в недостоинстве своем он захлебнется, совестливо иссыхая по горло в чужой крови. Дыхание медленно восстанавливает мерный свой ток, и удивительное в своем дисгармоничном равновесии хаотичное ядро в глубине сути метиса видится надеждой иного исхода и оправданием собственной эгоистичной беспечности, когда унявшие дрожь руки расцепляются и смело укладываются на широкие плечи. Первые унимающие поглаживания поясницы клеймят его как недостойного следовать принятой роли, и серафим счастлив настолько же, насколько тот, кого четвертуют или разрубают надвое. — Высшая степень безумия — возомнить себя богом, коварства — убедить других уверовать, — размеренно, гипнотически произносит Мальбонте, не скрывая торжествующей искры от того, как изгибается под летящими касаниями чужое тело. — А коварнее тебя я пока не встречал. Медленным, осторожным движением склоняется метис к смиренно утрачивающему бесстрастие лицу. Темная бровь недоуменно приподнимается, когда удерживают его на месте, чуть впиваясь пальцами в кожу, и с уверенностью во взгляде качают головой. Пока их призрачная, на границе плоти и мысли, едва уловимая, смежная с мукой трепетная ласка походит на партию нетрезвых игрищ с памятью, Эрагон не позволит приникать к своим губам. Отчего-то знает, чувствует на границах разума и впитанных знаний, что стоит этому случиться — и исчезнут последние ничтожные шансы обернуть все вспять, и остановиться он более не сможет. — Не будь ты юн, я посчитал бы тебя слепцом, — выдыхает серафим и привстает на коленях. Приглушенная и отпущенная на время власть — над собой, партнером, отмеченная лишь давлениием рук вблизи чужого горла — уступает теплым волнам тонкого, отдающимся тысячами импульсов под кожей, удовольствия и извне удерживаемой изучающей страсти. В молчаливой уверенности проводит Мальбонте вдоль позвоночника, задерживается пальцами на ямочках у поясницы, притирается к расширенным утолщенным лопаткам. От касания огрубевших подушечек к тонкой, собирающейся гармошкой коже у оснований крыльев Эрагон чуть вздрагивает, пронзенный чрезмерно острой иглой ощущений и легкой щекоткой. Обширная, укрывающая ненадежным щитом четыре хрупких сустава розоватая плоть сминается под пальцами, вкрадчиво раздвигающими теплые складки, которых ранее касались лишь собственные руки. Это кажется настолько проникновенным и интимным, почти сакральным, что исполинские крылья серафима неволей распластываются вдоль земли, прирученные, исполненные мелкого тремора. Он не сдерживает едва слышного восхищенного вздоха, когда Мальбонте приглаживает вздыбленные кроющие перья плеча, взъерошивает снова, зарывается между ними с туманным заворожением на замершем заостившемся лице, прощупывает эластичные мышцы сквозь тепло кожи и слой пуха. Запястье изнеженного крыла подтягивается ближе, с тихим шелестом собирает внахлест плотные маховые перья поджатая фаланга. В расслабленной неге резкое движение метиса остается неуловимым — и золотистый изгиб оказывается в плену крепкого захвата. Рваный выдох Эрагона более походит на заглушенный полустон. Удовольствие, граничащее с легкой болью, заволакивает разум, вынуждает тесниться к обнаженной коже, потираясь о живот и размазывая выступившую смазку. Оставшиеся свободными крылья хаотично елозят по траве, рука, вторя давящей на крылышко безжалостной хватке Мальбонте, судорожно впивается между шеей и плечом, притягивает и без того близкие лица вплотную. Шалелая синева взгляда не мигая сплетается с чернотой, исполненной невысказанного жара и предупредительного посыла, и сознание полнится картинами чужой памяти, где внимание было намертво приковано к его оперенным конечностям — что в малозначном обороте спиной в часы, когда следовало научиться молчаливо друг друга терпеть, что в застенках хладной камеры. Что в короткой схватке под багровеющим от революции небом, когда его жизнь угасла, казалось, навсегда. Метиса ощутимо бьет еле сдерживаемым, как вскрылось в отчаянно правдивом порыве, скрупулезно накопленным вожделением, и, зачарованно откинув чуть голову, Эрагон дозволяет приникать лицом к своей шее, вдыхать с жадностью и шумом, на мгновения схватывать клыками белоснежную кожу. Запястье дергается в плену не то в тяге вырваться из источника боли, не то требовательно уткнуться в беспощадную ладонь, и, оказываясь свободным, рвано распрямляет сдавленный, почти раскрошенный сустав. Мальбонте дышит загнанно, удушливо, словно в попытке вернуть безвозвратно покидающее его самообладание, и возвращает томный зрительный контакт, оглаживая, сжимая, чуть разводя в стороны стройные жилистые бедра серафима. — И много в тебе подобных желаний? — негромко и мелодично, подобно свисту ветра в безмятежном парении, интересуется Эрагон. Чужой открытости он не верит ни на грамм, как и видящемуся реальным шансу заглянуть за дозволенную грань и захватить в чужом мыслительном потоке нечто важнее зацикленного похотливого любования. — Ты не представляешь, Эрагон, — лукаво ухмыляются в ответ. Метис в неуловивом довольстве щурится, обращая его внимание, призывая, как словом-ключом. — Зовя меня по имени, ты отравляешь мою душу, — позволяет серафим пропустить щепоть опечаленного смеха и, унесенный потоком бурных, неизведанных, захватывающих ощущений, повелительно накрывает ухмылку пальцами, будто в благословении. — Покажи. Неотрывное скольжение разгоряченных ладоней по телу все более напоминает ритуал, где каждое опаляющее касание оставляет за собой руническую цепь. В подобии транса Эрагон подставляется под методичные ласки, опоясывающие внутреннюю и заднюю сторону бедер, паховую складку, отяжелевший до беспокойной истомы низ живота. Льнет к чужим рукам, принесшим несчетно гибели и разрухи, разомлевший от мстительного наваждения, пропускает скупые отметины потрескавшихся губ к плечам, взамен утраченным чаяниям и силам напитывается восхищением и жаждой, которые вызвал сам. Отвлекшись на краткий миг, Мальбонте тянет с белесой макушки шармы , единым жестом распускает неплотное плетение прядей вдоль пробора, от чего волосы непривычным каскадом спадают по бокам лица серафима, сокращая обзор. — Что там? — силится взглянуть он вбок, где с шорохом и позвякиванием по мановению импульса энергии нечто прикатывается из кармана сюртука, но крепкая хватка на подбородке удерживает Эрагона на месте, вынуждает наблюдать, как темнеет от желания и предвкушения тронутое неровной краснотой лицо метиса. — Уверен, тебе даже понравится. Тревожный писк всколыхнувшегося дежавю тотчас гибнет в вязкой от уплотненного раскаленного воздуха пространственной трясине. Впервые за неизмеримую, не ведущую отсчета вечность Эрагон истово рад знать, что свершится, но не зреть перед собой смутных картин грядущего; слушать трение скрипучей резьбы по стеклянному флакону, но слышать лишь заворожительный безмолвный шепот, словно от его, серафима, присутствия вблизи заменивший падшему созданию Шепфамалумский. Ощущать, как с отдалением самопровозглашенного нового столпа трескается и рвется за пределами иллюзии их мир, настоящий, угнетенный — и в развязной вольности двигать тазом, проезжаться стволом вдоль кубиков пресса, подталкиваемый давлением в районе копчика. Смолистый, пьянящий, горьковато-дымный аромат змеится в воздушном потоке, оплетает ставшую взрывчато чувствительной кожу бальзамическими лозами. От сосредоточенной готовности Эрагон подбирается, как перед отсчетом секунданта, вслушивается в склизкий плеск влаги о стенки флакона и резонирующее со своим биение в чужой груди. Быть может, он в действительности оморочен — картиной ложного настоящего, воплощением потаенных желаний, волнительной близостью средоточения всего, что было отвергнуто и порицаемо. Но сейчас, будучи притянутым уверенным хватом поперек спины, так, что лица вновь оказываются в опасной близости, ясно улавливает так лелеемую метисом схожесть. В том, как истекают в жернов черной дыры сомнения, долг и скорби, сужают видимый спектр до единственной цели — и в том, как существо напротив прекращает терзать извечная боль и сколь менее он начинает походить на чудовище. Прикосновение к поджавшимся в позорной боязливости ягодицам вынуждает замереть мраморным изваянием на считанные мгновения. Мальбонте собран, молчалив и по-хищничьи мягок, в притягательном, кажущемся бездумным и древним ритме размазывает меж ними прохладную, согревающуюся от трения густую жидкость. Терпеливо, с заметной с трудом жадностью улавливает мельчайшие тени, ложащиеся на аристократичные черты, отклики все более расслабляемого тела. Палец проникает внутрь неожиданно, резко, неглубоко — но столь ошеломительно, что Эрагон беззвучно втягивает во враз опустевшие легкие воздух и прихватывает с ним чужое разгоряченное дыхание. Первый рефлекторный порыв отстраниться, подавшись вперед, останавливается уверенным объятьем, и метис словно бы насаживает на себя, надавливает на выпирающую подвздошную кость, продвигаясь на фалангу дальше. В выражении шокированном и ошалелом Эрагон чувствует, как протестующе сжимаются непривычные подобным ласкам мышцы, то сокращаясь до болезненного саднения, то расслабляясь в необычном контрасте тяжести и наполнения. Диковинное, незнакомое доселе положение, словно бы он подневолен, зависим и доверчиво открыт, окунает в смятение, требование вернуть как было — и оставить как есть, под вуалью легкой постыдности, с длинной, неторопливой, будто поглаживающей амплитудой. Второй палец протискивается к первому, раздвигает непокорные стенки, и Эрагон коротко стонет, тут же заглушает неестественный в звенящей тиши звук, прикусив внутреннюю сторону губы. Мальбонте поднимает голову: страсть его помутневшая, загущенная, с лихорадочным отблеском, осмелевшие движения словно запечатляют, оттиском сохраняют в памяти жар внутри вожделенного тела. Терзающая рука отстраняется, оставляя за собой ноющее опустошение — и резким движением возвращается, входит жестче, быстрее. Огрубевшие подушечки чуть сгибаются, и, простреленный крупной дрожью, серафим с шипением, отчетливо несущим оттенки утробного воя, упирается в лоб Мальбонте своим, сморщенным и покрытым испариной. Бессмертные пьют дыхание друг друга, тяжелое, загнанное, словно от погони, в сомнамбулическом, едва удерживаемом порыве сблизиться — и тотчас оттолкнуть. Их приоткрытые губы то и дело соприкасаются в дразнящей ласке, отстраняясь в малейшем намеке на соединение. Эрагон теряется в неге ощущений, одурманенный сакраментальным единством с утраченными и вожделенными деталями, и не замечает, как пальцев в нем становится больше, сколь свободно он пропускает в себя их настойчивое движение. Как угасают скованность и боль души и тела, и сам он изгибает изящно спину по мановению беспорядочно гладящей крепкой ладони. Как голос его из безмолвного и упрятанного обретается несвойственной нежности, вынуждая Мальбонте в останках истлевающего терпения сжимать до мерзкого скрипа зубы. Пальцы неторопливо выскальзывают из Эрагона, и метис кладет ощутимо и мелко подрагивающие руки на разъехавшиеся в ублажении бедра, мягко и невесомо, практически учтиво. — Раздвинь ноги, — шепчет он подле уха — и совсем не ожидает стремительного толчка в грудь, что пригвождает его к земле в былой подчиненной беспомощности. Мальбонте не сдерживает раздраженного рыка, вырываясь из стихийно озлобленных оков, но сразу укладывается и затихает, стоит лощеным ладоням угловато опуститься на высоко вздымающуюся от возмущения грудь. — Только дернись. Только посмей двинуться, Мальбонте, и я тебя прикончу, — собственное имя, произнесенное звенящим от дрожи, распаленным голосом, вынуждает метиса сомкнуть обреченно веки. Потому что один вид Эрагона, взъерошенного и очаровательно раскрасневшегося, разгоряченного и яростного, седлающего его и многозначительно заводящего за спину руку, вновь колышет и будоражит унявшийся на время мрак. Продолжи он смотреть, как жмурится в загнанной готовности Верховный серафим с его головкой у собственного входа — и более не пожелает, не сможет сдерживаться... просто не сможет. Первая попытка двинуться вниз тотчас напоминает Эрагону миг, в который он впервые ясно осознал, что умирает. Жгучая, распирающая боль, схожая с пыточной, заставляет отчаянно вскрикнуть, рвануться прочь, и только кристальной чистоты упрямая решительность проталкивает кремниевой твердости член обратно, в спазмированную, густо смазанную глубину. Он задыхается и кашляет, давится собственным криком, и лицо полосует жалостливой мукой. Медленно, сантиметр за сантиметром, серафим принимает чужую плоть, и от единого осознания, что все происходит вне одиноких ночных грез, что несносный вожделенный метис заполняет его, пульсирует в нем, перед глазами плывет и искрит. Вокруг мерцают тысячи всполошенных искорок энергии, разрывающихся от нахальной пощечины Неприкосновению. Сведенные пальцы крючьями вцепляются в кожу на контрасте с успокаивающим поглаживанием освободившегося от давления Мальбонте по елозящему в панике бедру. — Руки, — сдавленно хрипит Эрагон, пряча взмокшее лицо за ниспадающими светлыми прядями. — Не жмись так сильно... Расслабься, — звучит ответ метиса сквозь ритмично стучащую о черепную коробку пелену, издалека и словно бы так же приглушенно и задушенно. — Руку убери, говорю, — чуть громче, с явственным изломом требует он и гордо вскидывается. Рваным жестом убирает волосы назад, дергая неволей спутавшиеся локоны, и быстро возвращает хватку на торсе, как единственное спасение. — Я сделаю все сам. Легкий, еле заметный намек на движение пронзает немедленной резью, щиплющей и саднящей, кузнечным молотом рвется наружу из отвердевшего живота. Неподвластные внутреннему указу и волевому контролю мышцы сжимаются, подобно капкану, сковывают, удерживают на месте, требуют вслушиваться в голос собственной уязвленной плоти, как в шелест потревоженного вскрытием пыльного архива. Эрагон старается выровнять сбитое дыхание, с каждым циклом все менее тщетно, углубляется на манер медитации в заполошный, опоенный изобилием тактильности разум. Медленный вдох, следом выдох с не отпущенным, комом замершим сдавленным стоном — и он чувствует, как отступают неторопливо ноющие судороги. Уходит стянутость из сухожилий, обжигающее огненное марево — от раздразненного растянутого входа. С возрожденной храбростью он чуть привстает на неловко, неудобно разведенных коленях, опираясь ладонями на дрогнувший пресс, и тут же опускается обратно. Тяжелый вздох с отзвуком низкого стона проносится мимо, не отвлекая, не тревожа. Серафим отдается собственным ощущениям, изучает, едва удерживается на границе здравомыслия и трансирующего неосознания. Невыносимо медленный, тягучий темп подносит его, и невинная доселе плоть управляет процессом, подвластная незримому предвечному алгоритму. Все оказывается совсем не таким, как представлялось в редкие мгновения праздного любопытства и мечтательных наваждениях: опаляющее удовольствие смазывается от легкого зуда заживляемых регенерацией микроскопических разрывов, гулкое опустошение сменяется упоением давящей тяжести, раскрывающей его, отмечающей незримым клеймом. Само осознание, что именно происходит, что это — реальность, отличная от сгустившейся вокруг иллюзии, дурманит стократ мощнее. Каждый изгиб, каждая неровность члена метиса внутри ощутима до острого трепета, собственный, наполовину опавший, глухо и влажно ударяется о смуглую кожу обритого паха. Накаленная, исполненная напряжением сущность несдержанно рвется наружу, и смутные пестрые картины затмеваются истекающим из глазниц светом. Очертив языком подсохший солоноватый абрис рта, Эрагон с кривой хитрецой в ухмылке пробует качнуть тазом, меняя угол проникновения, и с довольством отмечает, как соловеет взгляд неотрывно следящего за ним Мальбонте и как в изломе бровей отчетливо считывается негласная мольба, с каким трудом остаются уложенными по обе стороны головы единым его желанием вздрагивающие в нетерпении руки. Каждое движение, все более естественное и раскованное, свободное от кандалов ставшей привычной легкой боли, подталкивает крылья дыбиться, раскрываться, с нежным отголоском в плечах задевать приподнятые исполинские багряные кисти. Очередной размеренный толчок приносит за собой простреливающую волну, знакомую по жарким подготавливающим ласкам умелых пальцев Мальбонте, и Эрагон соскальзывает до основания, до белизны сжимает рот в узкую нить, проглатывая звонкий несдержанный стон. Отчего-то жаждется дышать в унисон, шумно, наполняя собой пространство на периферии слуха, и осквернять проникновенный, трепетный момент единения кажется ему почти кощунственным. Унимая с трудом ослабляющую негу, истекшую вдоль конечностей, он насаживается неровнее, хаотичнее, с плохо скрываемой досадой, силясь отыскать тот же угол, и с мимолетным удивлением наблюдает сомкнувшиеся на своей пояснице руки. Мальбонте не сдавливает, не направляет — придерживает, будто не дозволяя пасть под весом собственным или множащейся вереницы грехов. В уважительной покорности, сроднившейся с пыткой, короткие ногти ритмично впиваются в гладкую кожу тонкой талии. С неугасаемым ослепительно-белым светом на месте привычного взора Эрагон накрывает его ладони своими, движется увереннее, пренебрегая накатывающей на редкость скоро усталостью. До сего убежденный, что одного наличия метиса будет достаточно, с разрастающейся жадностью ловит себя на желании ощутить большее, глубже, сильнее. Чужое мучительное смирение рождает более уязвленность, нежели привлекает, трения становится до обидного недостаточно, и он приостанавливается, ведомый не то срывающей последние сургучные пломбы похотью, не то завсегда присущим любопытством, толкающим познать и опробовать все, до чего возможно дотянуться. — Теперь я хочу, чтобы двигался ты, — хриплым, надорванным рычанием требовательно выпаливает серафим — и задыхается от изможденного торжества мужчины под собой, только и ждавшего снисходительного дозволения. Темная и жгучая, более ничем не сдерживаемая страсть вырывается из Мальбонте неукротимой стихией с уверенным толчком бедер, простреливает выгнувшееся в истоме гибкое тело испепеляющим потоком. Крепкая хватка рук тянет на себя, нанизывает практически до основания, пресекая слабые попытки Эрагона двигаться навстречу в такт. Вожделение метиса окрашено яростью, мстительной злобой, и в резких, четко отмеренных движениях стираются последние остатки разума, колеей наэлектризованных игл прокатывается под кожей одичавший восторг. Эрагон вцепляется в напрягшиеся до каменной твердости локти в беспамятстве почти отчаянном, теряясь, не ведая, куда себя деть и чем ответить, и упрямо сжимает губы в тщетном стремлении заглушить рвущуюся наружу череду стонов. Горделиво жмурится, когда чувствует, как закатываются против воли глаза и сокращаются внутренние мышцы, будто силясь задержать упоительно чувственный ритм. — Не теряй концентрацию, — как мантру шепчет серафим, уверенный, что услышана будет и чрезмерно громкая его мысль. — Постоянно двигайся! Не останавливайся! Так... Еще! Плененный сокрушительным удовольствием, разрывающим и чарующим, он начисто упускает момент, как Мальбонте стремительно поднимается с опостылевшей земли, подхватывает его под колени и насаживает на себя едва не на весу, до неровных кровоподтеков сжимая поясницу и выступающую грань хрупкой вороновидной кости. Короткий восторженно-печальный вскрик наконец прорывается из сдавленной груди, и ему вторит низкий шипящий стон метиса. Эрагону почти не претит ощутить себя побежденным, разомлевшим во вражеских руках. Однако то, как причудливо сплетается должная воспротивиться суть с чужеродной силой в закрепленную договором цепь, то, с какой неожиданной открытостью и неутолимой жаждой глядит на него Мальбонте, повторяя беззвучно о своем восхищении, вынуждает его, дуреющего от резких углубленных толчков, обхватить в судороге обеими руками увенчаное тенью от воздетых крыльев лицо и самому потянуться за долгожданным оголодавшим поцелуем. Они почти вгрызаются друг в друга, прерываемые ускорившимся ритмом, до сорванной кожи, саднящих уколов в челюстях и легкого привкуса крови на сплетающихся языках. Эрагон несдержанно, почти беспрерывно стонет в чужой рот, лихорадочно путается в отросших угольных прядях, тянет с праздным старанием упругую кожу на затылке. Прихватывая украдкой воздух, Мальбонте с силой всасывает припухшие и заалевшие губы, с остервенением разрывает клыками их тонкую полупрозрачную ткань. — Продолжать? — едва отрываясь от вожделенного рта, отрывисто бросает метис и вгоняет себя особенно глубоко в объятое жаром взмокшее тело. — Сильнее, — загнанно, со слабо уловимой мольбой и растягивая в бессилии звуки, просит Эрагон. — Действуй, как мечталось, — и не играет более роли, кому из них, пока этот запретный плод они вкушают надвое. Молчаливой заботой Мальбонте прикрывает заднюю часть головы и нежное основание крыльев, предохраняя от удара, и не выходя опрокидывает Эрагона навзничь, нависает над ним неотвратимым фатумом. Стройные ноги серафима тотчас сдавливают бока, перекрещиваются на поясе, притягивают плотнее с сакральным бесстыдством. В какофонии утраченного равновесия, средоточия возбужденного жара и постылой растягивающей боли, захваченный обезумевшим сбивчивым темпом, Эрагон мелодично стонет на неровной ноте и упивается тем, как пропускают доносящиеся из него звуки вдоль неба в глубину горла. Сталкиваются то и дело с назойливой чувствительностью оперенные запястья бесконтрольно бьющихся по земле багровых и золотистых гигантских крыльев, и запрокинутую доверчиво шею расчерчивает легкими спонтанными покусываниями. — Коснись себя, — выдыхает Мальбонте у его ключиц, и серафим с трудом протискивает свободную руку между плотно сдавленными телами. Сцепившаяся кольцом вокруг члена рука кажется не своей — чужеродной, отвлекающей от манящего азарта отвечать каждому из ожесточенных толчков, и он укладывает ощутимые бесполезными руки на груди, словно в бесконечной мольбе, чтобы мгновения несуществующего, замершего времени никогда не прерывались. Мир перестает существовать, трескается мириадами осколков с воплем отчаяния и внеплотской свободы, когда метис чуть отстраняется, неразрывной хваткой раскрывает вздрагивающие бедра шире, и амплитуда движений смазывается в единый проникновенный миг. Эрагон запрокидывает отяжелевшую голову, мечется в смятой траве и, кажется, прекращает дышать от ощущения теплого семени внутри себя, сдавливает в полуосознанном мщении. Остаточные толчки, размеренные и смягченные, вторят настойчивым рваным касаниям вдоль ствола. В мгновение экстатичного вознесения извечно отторгаемая тьма становится ему спасением, укрывая дымчатым горько-сладким саваном и оберегая от едва слышного скорбного шепота. Разреженный свет наведенного мороком утра слепит чуть слезящиеся, бездумно уставившиеся вдаль в прострации небесной синевы глаза. Прорвавшийся с границ парящего острова поток воздуха отрезвляюще холодит вспотевшую кожу и ерошит встопорщенные драгоценными нитями пушинки вдоль плечевых и пястных костей, беспомощным зигзагом раскинувшихся вокруг загнанно замершей бледной фигуры. Истощенно вздрагивающими пальцами Эрагон растирает подтекший кайал и оставляет длинный смазанный чернильный след на острой, не теряющей красноту скуле. Растянувшийся рядом Мальбонте укладывает голову на согнутую в локте руку, молчаливо поддерживает воцарившуюся меж ними тихую прострацию. Несмелое касание тыльной стороны кисти безвольно отброшенной конечности серафима остается безответным. Ощущение реальности восстанавливается постепенно, укладывается кусок за куском, как гигантская, разделенная на изодранные фрагменты карта. Эрагон устанавливает связь с тактично занятым своими делами Амикусом, наблюдает краткими вспышками, как за умиротворенной границей иллюзии, с ее ослабевающей утопией жизни, расстилается мир. Раздробленный, мрачнеющий, гибнущий — и на распухших губах оседает мерзостный жирный привкус тления. Распад в нем сменяется грубой тканью первородной черноты, и возложившая на себя слишком многое древняя ангельская душа словно бы сходит с аутодафе, чтобы подняться по собственной воле на эшафот. Там, где ранее цвела страсть, снедающая и губительная, ныне он ощущает не что иное, как голодное опустошение, испробовавшее тягу унимать предреченное одиночество не волевым порывом, но силой другого толка. Эрагон видит себя выжженным, лишенным раскаляющего его мучения. Перед лицом никуда не девающейся бытности живым в нем теплятся лишь укорененная ненависть, способная выдерживать вечность, и то негласное чувство, которому он до сих пор не желает присваивать имя, — и сохранившийся в глубине его тела след подсказывает, что Мальбонте в уединенной тишине переживает то же самое. Пришедшая в движение, выбивающаяся из уравненного полотна знакомая чужеродная энергия вынуждает Эрагона дернуться, сесть в воинственной настороженности, тотчас отбрасывая прочь сонливую опечаленную негу. Поясницу в ту же секунду пронзает острой порцией боли, и серафим с фырканьем хмурится в ответ на недоуменный взгляд. — Здесь Голод, — поясняет он и вновь кривится от распирающего спазма в области таза, каленым железом отмечающего поджавшуюся мошонку и затекший позвоночник. — К нам не подойдет, — обезличенно бормочет Мальбонте и тянет за локоть обратно к земле, укрывает обнаженное, вечно молодое тело растопыренным полотном крыла в смутной извращенной заботе. — Лучше пока не вставай. Слушая тихое сопение, перебивающее довольное ворчание клубящейся тьмы, он размышляет, где в итоге была пересечена грань, проложившая раскол в некогда отточенной до идеала форме. Случилось то в момент, когда ему довелось перешагнуть чужой порог в примирительном наитии, медитативно погружался в пресветлое сознание уснувшего вечным сном, обернулся в решимости довести задуманное до конца — более не несет ни веса, ни значений. Важным сохраняется и видится лишь то, что их совместные и личные планы, задумки, амбициозные вызовы могут обратиться таким же прахом, как обращается аннигилируемый небосвод, от болезненно сжимающего сердце нежелания утраты. В нем более не видится только лишь оружие и предательская марка вины за разруху — и свет этой несуразной горечи заменяет собой образ покойного Шепфа. Эрагон закапывается лицом в мягкие темно-красные перья, благоухающие войной и памятью о несуществующем доме. Будь у него власть, доступная Творцам, он обратил бы окружающий их клок земли в стазис, из иллюзии сотворил реальность... ...или мановением руки стер бы ростки искушения в юной Анабель, глядящей вслед демону в неискоренимой тяге к нарушению божественного закона.