Часть 1
17 января 2026 г., 18:17
Примечания:
Приятного чтения.💙
Тяжёлая дубовая дверь кабинета, символ непререкаемой власти и непреодолимой границы, открылась без предупреждающего стука — единственная и абсолютная привилегия, дарованная лишь одному существу во всех мирах, реальных и воображаемых. Хёнджин, чья фигура в кресле из тёмного дерева казалась высеченной из гранита самой тревогой, даже не поднял взгляд от рапортов о беспорядках в доковом районе. Но каждый нерв в его тренированном теле отозвался резким сигналом, безошибочно узнав вторжение этого конкретного присутствия. Воздух в комнате, пахнущий старыми книгами, кожей и холодным оружием, мгновенно сгустился, наполнившись сладковатым, едва уловимым ароматом тоски и шафрана — запахом его омеги.
— Феликс, я занят, — прозвучало низко, без единой эмоциональной вибрации. Голос был таким же ровным и неумолимым, как лезвие его любимого кинжала, лежащего тут же на столе. — Вернись к няне. Или к Юри. Он, наверное, скучает по тебе больше, чем по мне.
Последние слова прозвучали с едва уловимой, горькой искрой самоиронии, тут же поглощённой привычной скорлупой отстранённости. Он услышал, как дверь с мягким, но окончательным щелчком закрылась. Однако лёгкие, почти призрачные шаги не затихли, не удалились прочь по паркетному коридору. Они приблизились. Босые ступни бесшумно скользнули по ценнейшему персидскому ковру, обошли массивный стол, монолит, разделявший их миры — мир жёстких решений и мир тихих ожиданий.
Хёнджин наконец позволил себе поднять глаза. И его мир, выстроенный из цифр, стратегий и железа, дал глубокую, невидимую трещину.
Перед ним стоял Феликс. Не сияющий и дерзкий, каким он бывал на редких совместных выходах, а домашний, мягкий, уязвимый. В слишком больших для него синих шортах и просторной белой рубашке, пахнущей стиральным порошком и их общей спальней — спальней, которую Хёнджин почти забыл. Розовые волосы, обычно уложенные с беспечным артистизмом, сейчас были просто растрёпаны, как после долгого сна, а в огромных, прозрачных глазах стояла такая вселенская, немая тоска, что у альфы, способного одним взглядом заставить трепетать целые толпы, на мгновение перехватило дыхание.
Феликс не произнёс ни звука. Казалось, слова закончились за долгие недели молчаливого ожидания. Он просто опустился на колени на мягкий ворс ковра, этот немой свидетель стольких судьбоносных решений, и положил голову на колени Хёнджина. Щекой он прижался к дорогой шерстяной ткани брюк, и всё его тело выдохнуло — глубоко, содрогающе, будто скидывая невыносимую тяжесть. Он вдыхал. Вдыхал запах дорогого табака, который Хёнджин никогда не курил при нём, тонкие ноты дорогого одеколона, сталь, кожу ремня и оружейной кобуры, и под всем этим — тот самый, сокровенный, альфийский запах могущества, безопасности и… отчуждённости.
Альфа не двигался. Его пальцы, только что уверенно выводившие приказы, застыли в воздухе. Перо, выскользнув, упало, оставив на пергаменте предательскую кляксу, похожую на слезу. Ледяной шок от такой неслыханной дерзости — опуститься перед ним на колени без приказа! — был мгновенно смыт приливом чего-то древнего, тёплого и мучительно острого. Он не поднял руку, чтобы погладить эти розовые волосы. Не сдвинулся с места. Он просто позволил этому быть. Позволил Феликсу искать убежища у его ног, как это было в самом начале, до империй, до врагов, до маленького Юри.
— Джинни… — голос Феликса донёсся приглушённо, уткнувшись в ткань, и в нём не было привычного Феликсового света, только хриплая, голая правда. — Ты так редко бываешь дома… что я начинаю забывать. Не факты, не лицо… а ощущения. Я забываю, как твои ладони, эти большие, сильные руки, которые держат оружие и подписывают приговоры, лежат на моей талии — нежно, будто боятся сломать. Забываю тяжесть твоего взгляда, когда ты хочешь меня — тот взгляд, который прожигает насквозь, от которого тают колени, а внутри всё замирает в сладком ужасе предвкушения. Забываю, как пахнет твоя кожа на рассвете, когда ты ещё не стал «боссом», а просто Хёнджином, моим мужем… Я превращаюсь в эхо, Джинни. В тень, которая сидит в нашем большом доме и слушает, как тикают часы, и ждёт. Просто ждёт.
Он медленно приподнял голову. Слёз ещё не было, но глаза были настолько блестящими, настолько наполненными невысказанной болью, что казалось, ещё мгновение — и они прольются алмазными росами. Он смотрел прямо в тёмные, непроницаемые глаза альфы, ища в их бездонной глубине хоть искру того человека, который когда-то клялся быть с ним всегда.
— Позволь мне хоть это… — прошептал он, и его голос дрогнул, обнажая ту самую, омежью нужду, которую он обычно так тщательно скрывал под маской бытовой улыбки и заботы о сыне. — Позволь мне вспомнить вкус тебя. Не по памяти. А по-настоящему. На уровне инстинктов, на уровне кожи, на уровне вкусовых рецепторов, которые сходят с ума от твоего запаха. Дай мне, пожалуйста, почувствовать, что я ещё твой омега. Что где-то там, за стенами твоего кабинета и твоей империи, я всё ещё твой Феликс. А ты… ты всё ещё мой альфа. Мой Хёнджин.
Хёнджин смотрел на него. Смотрел на эту немыслимую смесь дерзости — войти сюда, прервать его! — и абсолютного, разрушительного отчаяния. Что-то в его собственном, отточенном годами самоконтроле, дало глубокую, болезненную трещину. В уголке его строгого, красивого рта дрогнула почти невидимая мышца. Это не было улыбкой. Это было признанием поражения. Признанием того, что перед этой хрупкой, дрожащей на его коленях силой, вся его власть, всё его железо — ничто. Как он мог отказать? Это был единственный человек, чья «нет» было для него законом, даже если оно было произнесено молчанием усталых глаз.
Он медленно, будто каждое движение давалось с огромным усилием, кивнул. Всего один раз. Коротко, ясно. Ни слова. Это был не приказ, а дар. Молчаливое, великодушное, пронизанное болью собственной вины позволение.
И на лице Феликса, как первая заря после долгой полярной ночи, вспыхнула радость. Не просто улыбка — а целое сияние, затмевающее тусклый свет лампы на столе. Его пальцы, обычно такие ловкие и уверенные в танце или в игре с сыном, сейчас дрожали мелкой дрожью, когда они потянулись к пряжке на поясе брюк Хёнджина. Металл холодно щёлкнул. Молния расстегнулась с шипящим звуком, разрывающим гнетущую тишину. Вместе с тканью дорогих брюк он стянул вниз и простые чёрные боксеры. И замер, словно громом поражённый.
Время в кабинете остановилось, застыло в тяжёлом воздухе. Три месяца. Девяносто долгих дней и ещё более долгих ночей. Ночей, заполненных глухими рыданиями в подушку, когда таблетки уже не помогали, жгучими уколами течки, которую некому было утолить, и ледяной пустотой на другой половине кровати, огромной, как пропасть. За это время память, этот коварный художник, несомненно, приукрасила, сгладила, сделала образ более удобным для одиноких грёз.
Реальность оказалась куда более впечатляющей, почти пугающей в своей первозданной мощи.
То, что предстало перед ним сейчас, лишённое покровов цивилизации, было не просто воспоминанием. Это было утверждением. Грозным, величественным, исполненным чистой, животной силы. Хёнджин всегда был щедро одарён природой, что Феликс знал и раньше. Но сейчас, после такой долгой разлуки, на фоне его собственного истосковавшегося тела, член альфы казался почти мифическим существом — тёмным, как полированное эбеновое дерево, с рельефной картой выпуклых вен, пульсирующих живой кровью. Он был полностью наполнен, тяжёл, излучал такое плотное, почти осязаемое тепло и власть, что у Феликса на мгновение помутилось в голове. Это была не просто плоть. Это был символ. Символ всего, чего ему так отчаянно не хватало.
Он выдохнул долгим, сдавленным звуком, и его горячее, взволнованное дыхание опалило кожу Хёнджина, заставив того едва заметно вздрогнуть. И тогда Феликс начал. Медленно, с благоговением паломника, прикоснувшегося к святыне. Сначала губы. Нежные, почти невесомые, влажные поцелуи. Он целовал основание, чувствуя под губами густой, тёмный волосяной покров, вдыхал чистый, мускусный, неповторимый запах альфы, от которого кружилась голова и сладко ныло внизу живота. Его губы скользили вдоль мощного ствола, лаская каждую выпуклую вену, каждый бугорок, словно читая слепую карту по памяти. Потом он переключил внимание на тяжесть яичек, бережно приняв их в ладонь, согревая тёплым дыханием, целуя с такой нежностью, будто это были хрупкие драгоценности, и заставив Хёнджина издавить из себя низкий, глухой стон. Голова альфы откинулась на спинку кресла, глаза закрылись, пальцы вцепились в деревянные подлокотники так, что костяшки побелели, выдавая титаническое усилие сдержать инстинкт вогнать себя в этот сладкий ротик немедленно и без жалости.
Затем пришёл черёд языка. Феликс использовал его как художник кисть — широкие, плоские, влажные движения снизу вверх, облизывая всю длину, затем сосредоточенные, целевые атаки на самую чувствительную зону под тугой, бархатистой головкой. Он делал это с фанатичным вниманием, с такой тоской, будто пытался запечатлеть каждую микроскопическую пору, каждую пульсацию не просто в памяти, а в самой своей плоти, чтобы носить этот вкус, этот запах с собой в грядущие дни одиночества.
Потом, набравшись смелости, он наконец взял головку в рот. Его губы с трудом обхватили её внушительную ширину, и он почувствовал на языке солоноватый, чистый вкус кожи Хёнджина, тот самый вкус, который снился ему по ночам и заставлял просыпаться на мокрых простынях. Он начал двигаться, медленно, осторожно, пытаясь взять глубже, но мышцы горла, отвыкшие за три месяца, протестовали, сжимаясь. Это было трудно. Невыносимо трудно и невыносимо сладко.
И тогда Феликс остановился. Он выпустил скользкий, блестящий от его слюны член изо рта с тихим, влажным звуком. Поднял глаза — они были мокрыми уже не от накативших чувств, а от слёз физического усилия и какой-то отчаянной, безумной решимости. В этих глазах не было просьбы. Была мольба.
— Хёнджин… — его голос сорвался, стал сиплым, хриплым от напряжения. — Введи… введи мне его. Сам. Прошу тебя. Пожалуйста.
Альфа приоткрыл глаза. В его тёмных, как ночное море, глубинах мелькнуло искреннее, неподдельное недоумение. Такого ещё не было. Никогда. Феликс был страстным, отзывчивым, иногда даже дерзким, но чтобы он так… сдавался? Так открыто просил о полном подчинении, о физическом проявлении его власти? А за недоумением, как лавина, обрушилась вспышка такого тёмного, такого всепоглощающего, первобытного желания, что воздух в кабинете стал густым, как сироп, и трудным для дыхания. Это было не просто возбуждение. Это было торжество.
Уголки губ Хёнджина медленно, неотвратимо поползли вверх, обнажая белые, идеальные зубы. Это была не улыбка. Это был оскал. Хищный, лишённый всякой мягкости, обнажающий саму суть его натуры — доминанта, хозяина, альфы.
— Просил, малыш? — его голос прозвучал низко, вибрируя, как струна перед разрывом. — Ну что ж… Просил — получи.
Его большая, с длинными пальцами рука, та самая, что могла с нежностью держать новорождённого Юри или со сокрушительной силой ломать кости, опустилась на затылок Феликса. Прикосновение не было грубым, но в нём не было и тени сомнения. Это была несокрушимая твердь, направляющая, определяющая. Он наклонил голову омеги, направив её к своему вздыбившемуся возбуждению. Феликс послушно, с тихим всхлипом, снова открыл рот, и в тот же миг Хёнджин плавно, но с непреодолимой силой двинул бёдрами вперёд.
Это было неласково. Это было властно, как удар кнута, и неумолимо, как приливная волна. Он не давал ни секунды на адаптацию, на привыкание растянутых мышц. Он сразу начал двигаться, задавая собственный, безжалостный ритм — глубокий, размеренный, утверждающий. Каждый толчок был глубже и неумолимее предыдущего, растягивая нежные губы до боли, проходя по чувствительному нёбу, касаясь самой задней стенки горла, вызывая рвотный спазм, который Феликс отчаянно сдерживал. Мир для него сузился до этого влажного, тесного пространства, до звука тяжёлого дыхания над головой, до солоновато-горьковатого вкуса, заполняющего рот, до боли, которая странным образом начинала трансформироваться в жгучее, непереносимое наслаждение. Он закрыл глаза, и слёзы, наконец прорвавшиеся сквозь ресницы, потекли по его пылающим щекам, смешиваясь со слюной, стекающей по его подбородку.
Хёнджин смотрел на это зрелище свысока. На своего прекрасного, плачущего, полностью покорного мужа, так жадно, так отчаянно принимающего самую суть его мужской силы. Вид был настолько развратным, настолько сокрушительно правильным, что последние остатки его железного контроля рассыпались в прах. Его движения стали резче, порывистее, превратившись из ритмичных толчков в яростные, животные погони за собственным удовлетворением. Из его груди вырывались низкие, хриплые стоны, больше похожие на рычание загнанного в угол зверя, нашедшего наконец выход своей ярости и страсти. Рука на затылке Феликса уже не просто направляла, а держала, сжимала, не позволяя отстраниться ни на миллиметр, утверждая полное владение.
— Вот так… — выдыхал он, и его голос был полон гравия и темноты. — Вот так, Ликс. Прими. Всю. Ты же этого хотел, да? Хотел вспомнить, чей ты? Кто твой альфа? Чья это сила входит в тебя? Чьим именем ты будешь давиться, когда я кончу тебе в глотку?
Когда волна накатила, она была сокрушительной. Хёнджин с силой, от которой у Феликса потемнело в глазах, вогнал себя на всю глубину в его сжатое горло и замер, издав протяжный, низкий, победный рык, который, казалось, заставил задрожать стёкла в окнах. Горячая, густая, вязкая пульсация хлынула ему в гортань, заполняя, обжигая, метя изнутри. Феликс, подавив сильнейший рвотный рефлекс, сделал первое глотательное движение. Потом второе. И ещё. Он пил, глотал, принимал каждую каплю, как священный эликсир, как драгоценное доказательство связи, как самую крепкую и горькую клятву принадлежности.
Хёнджин, тяжело дыша, медленно, почти нехотя, вышел из его покрасневших, опухших, сияющих влагой губ. Наступила тишина, нарушаемая только их прерывистыми, нестройными вдохами. Альфа молча, с привычной, отточенной точностью движений, застегнул брюки, скрыв от глаз символ своего могущества. Затем он похлопал ладонями по своим мощным бёдрам — простой, властный, не терпящий возражений жест, понятный без слов.
Феликс, всё ещё стоя на коленях, дрожа всем телом, как осиновый лист на ветру, мгновенно подчинился. Он вскарабкался на колени к альфе, прижался к его широкой, твёрдой груди, уткнувшись мокрым лицом в шею, в то место, где под кожей пульсировала жила, и где запах Хёнджина — его пот, его кожа, его сущность — был сильнее всего. Он был лёгким, почти невесомым на этих стальных мускулах.
Хёнджин обнял его. Не сжимая, а окружая. Его большие ладони медленно, тяжело, почти гипнотически двигались по спине Феликса, успокаивая судорожную дрожь, согревая холодную кожу.
— Юри… — произнёс он тихо, и Феликс вздрогнул, услышав имя их сына, звучащее в этой интимной, послебурной тишине так неожиданно. — Ему уже три. Он перестал просто плакать, когда я уезжаю. Теперь он спрашивает. Смотрит на меня этими твоими глазами и спрашивает: «Папа, почему ты всегда уходишь? Когда ты вернёшься, чтобы поиграть в динозавров?» — Голос Хёнджина, всегда такой уверенный и твёрдый, на мгновение дал трещину, обнажив что-то усталое, почти потерянное глубоко внутри. Он замолчал, его пальцы вцепились в ткань рубашки Феликса, будто ища опоры. — Я строю не просто бизнес, Ликс. Я возвожу неприступную цитадель. Камень за камнем, договор за договором, страх за страхом. Не для того, чтобы моё имя гремело. А для того, чтобы вокруг вас — вокруг тебя и нашего мальчика — была тишина. Чтобы ни один посторонний ветерок, ни одна злая муха не могла долететь до вас. Чтобы вы могли спать спокойно, не зная, что такое настоящий страх.
Он сделал паузу, и его следующее слово прозвучало сокрушительно тихо.
— Но эта цитадель… она требует, чтобы её король постоянно стоял на стенах. Смотрел в даль, держал меч наготове. Она пожирает его время, его внимание, его… присутствие. Она не оставляет ему права быть просто мужем. Просто отцом. Просто… человеком, который греет свою семью у камина.
Феликс приподнялся. Его лицо было измазано слезами, слюной, краской стыда и блаженства, но глаза… глаза горели чистым, неистовым огнём. Он положил свою маленькую, тёплую ладонь на щёку альфы, заставляя того встретиться с ним взглядом.
— Нам не нужна твоя цитадель, Хёнджин, — сказал он, и в его голосе не было ни капли упрёка, только бесконечная, усталая нежность. — Нам нужен ты. Просто ты. Юри просыпается посреди ночи и шепчет твоё имя в темноте. Мне тебя не хватает так, что физически болят кости, ноет каждый сустав. Ты думаешь, я боюсь твоих врагов? Твоих «дел»? Я боюсь пустоты в нашей постели, которая с каждым днём становится всё больше и холоднее. Я боюсь, что наш сын, подрастая, забудет не твоё лицо на фотографиях, а звук твоего смеха на кухне. Забудет тепло твоей руки на своей голове.
Он провёл большим пальцем по резко очерченной скуле Хёнджина, смахивая несуществующую пылинку, жест нежности, который он делал тысячи раз.
— Возвращайся. Чаще. Хотя бы ненадолго. Хотя бы вот так… — он кивнул в пространство между ними, где ещё витал запах секса и слёз, — …чтобы напомнить нам. Кто ты для мира — пусть будет «босс», «альфа», «хозяин». Но напомнить нам, кто ты для нас. А мы… напомним тебе, кто ты на самом деле. Без титулов. Без империй.
Хёнджин смотрел на него. Не на омегу, не на супруга, а на этого хрупкого, невероятно сильного человека, который всё это время был якорем его настоящей, человеческой жизни. Хранителем их домашнего очага, который не горел, а тлел в ожидании своего защитника, своего огня. Что-то в нём дрогнуло, обрушилось, сдалось. Он наклонился и прижал свой лоб ко лбу Феликса. Жёсткий, холодный лоб «босса» к тёплому, мягкому лбу «мужа». Это был жест нежности, доверия, капитуляции.
— Хорошо, — прошептал он, и это одно слово, тихое, как дуновение, значило больше, чем все подписанные им договоры о мире или войне. — Я прикажу. Пересмотреть график. Делегировать. Буду возвращаться. Каждую свободную ночь. — Его палец, шершавый от привычки держать оружие, провёл по опухшим, чувствительным губам Феликса. — И не для того, чтобы ты просто напоминал мне о моём вкусе… А чтобы я напоминал тебе о твоём месте. Здесь. — Его рука легла плашмя на грудь Феликса, прямо над бешено бьющимся сердцем. — И здесь. — Другая ладонь твёрдо, недвусмысленно легла ему на ягодицу, сквозь тонкую ткань шорт, влажную от его собственного возбуждения.
Но обещания, данные словами, были лишь тенью того, что бушевало в воздухе. Воздух между ними всё ещё дрожал, был густ от невысказанных обетов, от ярости, превратившейся в страсть, от тоски, переплавившейся в голод. Слов было недостаточно. Хёнджин наклонился снова, и на этот раз его губы обрушились на рот Феликса не с яростью, а с новой, всепоглощающей, почти отчаянной жаждой. Это был поцелуй-поглощение, поцелуй-заклинание. Его язык властно вторгся, не оставляя места для сомнений, но теперь его цель была не наказать, а забрать. Забрать обратно все эти потерянные дни, всю накопленную тоску, всё одиночество и переплавить в нечто совершенно иное. В жар, в котором не оставалось места ни для страха, ни для разлуки, ни для чего, кроме них двоих.
— Каждую свободную ночь, — прошептал он, отрываясь всего на сантиметр, и его голос был густым, как патока, обжигающим, как крепкий виски. — И не для того, чтобы сидеть и пить чай, малыш. А для этого. — Его ладонь снова прижалась к груди Феликса, чувствуя под тканью бешеную, хаотичную дробь. — Чтобы чувствовать, как это сердце бьётся только для меня. Чтобы слышать, как ты кричишь моё имя не в подушку от тоски, а в подушку от наслаждения — так громко, что у тебя потом будет болеть горло, а в ушах у меня будет стоять звон.
Он с силой, от которой Феликс ахнул, притянул его ещё ближе, почти вдавив в себя, так что тот ощутил всей поверхностью тела возобновившееся, твёрдое как камень напряжение альфы даже сквозь несколько слоёв ткани.
— Ты просил напомнить? — Хенджин прошептал прямо в его мочку уха, и его зубы легонько, игриво зацепили нежную кожу, заставив Фелика вздрогнуть и прильнуть к нему всем телом, как репейник. — Хорошо, Ликси. Я напомню. Я буду напоминать тебе каждую ночь. Каждым толчком, каждым укусом, каждым шёпотом в темноте. Я буду напоминать тебе, чья сперма заливает тебя изнутри, чей запах въедается в твою кожу так, что его не смоешь до утра, чьи синяки и следы от зубов цветут на твоих бёдрах и шее, как самые дорогие украшения. Я буду входить в тебя так глубоко, так медленно и так яростно, что ты забудешь, как дышать без ощущения меня внутри. Ты будешь просыпаться с моим именем на губах от утренней эрекции и засыпать с ним же, чувствуя призрачную, сладкую боль там, где я был всего час назад.
Его рука сползла ниже, твёрдой, неумолимой ладонью сжав одну ягодицу Феликса сквозь шорты, и прижала его плотнее к своему возбуждению, оставив между ними лишь тонкий барьер ткани.
— И знаешь что? Ты будешь благодарить меня. Благодарить за каждый час, который я провёл вдали. Потому что я возвращаюсь не уставшим бюргером с работы. Я возвращаюсь голодным. Голодным зверем, которого ты сам взрастил своим ожиданием. И ты — моя единственная, самая желанная, долгожданная добыча. Ты выдержал три месяца одиночества? Что ж, принцесса… Готовься. Теперь я сделаю так, что ты не выдержишь и трёх часов без моего члена внутри тебя. Без моих рук, сжимающих твои бёдра. Без моего приказа, отданного тебе шёпотом прямо в ухо.
Феликс задыхался. Его разум, уже опьянённый случившимся, теперь был полностью отравлен не просто обещаниями, а этой угрозой неистовой, концентрированной, тотальной страсти. Это было не «я буду больше дома». Это было «я буду в тебе и на тебе так, что ты забудешь своё имя». И его омежья природа, его изголодавшаяся по доминированию сущность, отозвалась на это немедленной, унизительно быстрой, влажной волной, пропитавшей тонкую ткань шорт и, он был уверен, оставившей тёмное пятно на дорогих брюках Хёнджина. Стыд и торжество смешались в один коктейль, от которого закружилась голова.
— Хён… — он попытался что-то сказать, протестовать, молить, но голос сорвался на самом первом слоге, превратившись в жалкий, похотливый вздох.
— Молчи, — приказал Хёнджин, и в его бархатном теперь голосе вновь зазвучала та самая, привычная сталь, та самая интонация, которая заставляла трепетать целые города. Но сейчас она была направлена на одного-единственного человека, и от этого становилась в тысячу раз острее и слаще. — Ты сегодня получил то, о чём просил. Свою порцию воспоминаний. А теперь… твоя очередь. Покажи мне. Покажи без слов, как сильно ты ждал. Как сильно ты нуждаешься. Прямо сейчас.
И, не дожидаясь ответа, он действовал. Одним плавным, сильным движением он развернул Феликса на своих коленях спиной к себе, прижал его спиной к своей груди, к тому месту, где под рубашкой билось его собственное, не менее учащённое сердце. Одной рукой он задрал белую рубашку Феликса, обнажив тонкую талию, выгибающуюся в дугу, и нежную кожу нижней части спины. Другая его рука, тёплая и цепкая, проникла под резинку шорт, туда, где было уже невыносимо горячо, мокро и готово.
Феликс вскрикнул — высоко, звонко, не столько от боли, сколько от шока и облегчения. Его пальцы впились в мощные, покрытые татуировками предплечья альфы, обвившие его, как стальные канаты. Это было неласково. Не было прелюдии, нежностей, подготовки. Это была проверка на прочность. Утверждение права владения. Два длинных, сильных пальца Хёнджина вошли в него с первого, уверенного толчка, растягивая, открывая, безжалостно находя ту самую, волшебную точку, от прикосновения к которой в глазах Феликса помутнело, а в низу живота ёкнуло острой, сладкой судорогой.
— Вот… — прошептал Хёнджин, прижимаясь губами к его шее, прямо над местом, где пульсировали его омежьи железы. Его зубы сомкнулись на коже — не кусая, а метя, оставляя свежий, яростный след поверх старых, поблёкших от времени следов. — Вот где я должен находиться, Ликс. Не в папках с документами. Не на чёртовых переговорах с крысами. Здесь. — Его пальцы двигались внутри, безжалостно, точно. — Глубоко в тебе. Чувствуя, как ты горишь изнутри, как сжимаешься вокруг меня… Только для меня. Все эти три месяца… эта пустота ждала только меня. Признайся.
Феликс плакал. Но теперь это были тихие, беззвучные, счастливые слёзы. Они катились по его щекам и падали на руки Хёнджина. Он откинул голову назад, на могучее плечо альфы, полностью отдаваясь этому стремительному, грубоватому, такому долгожданному вторжению. Это была боль — острая, реальная, разрывающая. Но это была именно та боль, которую он жаждал. Боль, которая выжигала пустоту, заполняла её живой, дышащей, всепоглощающей страстью его альфы. Боль, которая была единственным лекарством от одиночества.
— В следующий раз, — пообещал Хёнджин горячим, влажным шёпотом прямо в его ухо, а его пальцы продолжали свою безжалостную, виртуозную работу, растягивая, готовя, обещая нечто гораздо большее, что должно было случиться позже, в их спальне, на их большой кровати, — в следующий раз, малыш, я не остановлюсь на пальцах. Я введу тебя прямо здесь. На этом самом кресле, где я решаю судьбы людей, где подписываю смертные приговоры и договоры на миллионы. Я положу тебя на этот стол, раздвину твои ноги и войду в тебя так, чтобы ты забыл своё имя. И ты будешь кричать. Кричать так громко, так отчаянно и так сладко, что все мои люди за этой дубовой дверью будут чётко знать одно: их босс вернулся. Вернулся не просто в здание. Он вернулся домой. К единственному месту, которое имеет для него значение.
Обещание повисло в воздухе кабинета. Оно было густым, тяжёлым, как предгрозовая туча, пахнущее озоном, сексом и властью. И Феликс, всё ещё дрожащий на коленях у своего короля, своего мужа, своего тирана и единственного спасителя, знал — это не конец. Это даже не кульминация. Это было только предисловие. Начало долгой ночи, которая покроет его тело новыми синяками-обещаниями, новыми метками-клятвами, новой памятью, которая будет греть его в следующие дни разлуки.
И он верил. Его альфа сдержит слово. Он всегда сдерживал. Даже если это слово было сказано не губами, а кожей, зубами и яростным, бесконечно голодным телом. Даже если клятва была высечена не на бумаге, а на самой его душе этим смесью боли, слёз и абсолютной, всепоглощающей принадлежности.