Пробуждение
29 января 2026 г., 18:00
Давно ему не спалось так сладко: весь утонувший во льне и лесных запахах, он по-кошачьи нежился и никак не мог разомкнуть веки, а только слушал, как вполголоса кто-то зовёт (то ли мама, то ли папа): Хейдес, Хейдес... Гуляла по лицу влажная тряпочка и целовала гусиные лапки в уголках его глаз; он припомнил, что у мамы был совсем другой, иной тонкости и напряжения тембр – звенящий, как надтреснутое стекло, – припомнил и то, что папа-эльф никак не смог бы обтирать его и звать по имени, потому как исчез, небрежно и чуть ли не по случайности оставив в тепле семя, ещё до его рождения. И всё же голос был ласков к нему: Хейдес, Хейдес, ну же, Хейдес… Струйки мятной воды катились к нему на шею и скапливались в ямочке под адамовым яблоком, и он показался сам себе недостойным для того, чтобы его вот так – бережно и еле слышно – промокали мятной влагой, чтобы звали шёпотком (Хейдес, Хейдес…) лишённое жёсткости, гравитации имя, сделанное будто из облака, и даже чтобы в общем у него имелось какое-то имя: ведь были прозвища, а их достаточно – пусть Призрак, пусть Возлюбленный, пусть, пусть – а имени не надо, нет, не стоит…
Но голос продолжал: Хейдес, ну же, ну же… Он так давно похоронил это имя – прикопал его пепел на балдурском кладбище, где спала, как тогда казалось, его родная душа, где постукивала по оградке россыпь синих, как вены, гиацинтов и алых, как венозная кровь, гвоздик, а дождь оставлял землистые разводы на безликих плитах гранита, мрамора и кварца. Ресницы у него в ту минуту были липкие, отяжелевшие, и мир весь смазывался в одно рассеянное пятно света. Хейдес, звали его, Хейдес – начиналось выдохом и заканчивалось свистом, округлое и выпуклое, клубящееся, лёгкое, как дымок… Хейдес, ну же…
Он слышал звуки, недоступные человеческому уху: как бежала по воде рябь, как размыкались сухие губы, как разбивались о простыню лучи солнца и жужжали беспокойные солнечные пылинки. Он слышал, как с раздражённым сипением сохла тряпка и как музыкально, словно покачивающиеся на ветру колокольчики, бежали по коже бугорки мурашек. Он слышал далёкие шорохи утомлённых разговоров, бодрый перестук собачьих лап, мерный гул лагерного костра.
После (как потушенная свеча) звуки померкли. Остались запахи – мята, бренди, бергамот… Его веки затрепетали, и на голую, блестящую от пота грудь, тут же навалилась живая, родная тяжесть. Руки очнулись прежде других членов и обвились вокруг него, вжимая в себя.
Звуки потекли вновь.
На него ругались – но дрожаще, всё тем же шёпотком, как будто признавались ему в чувствах: он и дурак, и идиот, и напугал его зря, и ударить его мало… И с каждым сказанным словом всё шире расползались его бледные губы, всё уверенней гуляла по кудрям тяжёлая, грубоватая ладонь с подсохшей корочкой мозоли.
Он открыл мутные глаза: перед ним расплывалось милое, прелестное ему пятно света, беспрестанно ругающее его.
Дальше – сладкий туман. Всё и разом, но с постоянным фокусом на Астариона: поднять руки и глубоко вдохнуть, пока слушают через деревянную трубку его сердце и лёгкие, глядя через плечо друида на Астариона, стоящего у жерди его шатра и кусающего губу (он, видно, проснулся давно и уже прошёл через все проверки); назвать поочерёдно имя, возраст, кто он есть и всех, кто подле него (его друг и лекарь, их общая собака, силуэты на заднем плане и – Астарион, Астарион, Астарион…)
Нет красивей улыбки, чем та, что высвечивалась в чертах Астариона, когда Хейдес с уверенностью называл его имя и кивал в его сторону головой: он был ещё бледен и слаб, но много спокойнее, чем в их общем сне.
– Тебе повезло: ты мог не проснуться, – мягко заметил друид, и Хейдес поморщился: не от мысли о смерти, а от того, что Астариону позволили это услышать. Но протестовать ему не дали: нужно было теперь повернуться спиной и снова подышать под деревянной трубкой.
Когда ему разрешили сесть по-прежнему, никакого Астариона уже не было.
– Ну-ну! – пророкотал Хальсин, когда он попытался встать. Огромная ладонь хлопнулась на острое плечо, вжимая его в лён простыней. – Успеешь ещё. Тебе сейчас надо есть и пить побольше, а не носиться как угорелый.
Он резво поставил перед ним корзинку ежевики.
– Вот.
Что значило: «Даже не думай спорить».
Постепенно всё вставало на свои места: они пробыли в плену Бастеллуса около двух суток; Астарион очнулся утром, Хейдес – вечером, и весь этот промежуток Астарион не отходил от его ложа и подпускал близко только Хальсина.
Теперь, когда Хейдес пришёл в себя, всё перевернулось с ног на голову: в первые часы, когда он набирался сил и запивал ежевику тёплым жирным молоком, к нему наведались все, включая пса Шкряба, чтобы убедиться в его живучести и добром здравии.
Все – кроме Астариона.
Закончились и ругательства, и ласковые слова – наступила тишина. Астарион маячил, как призрак, недалеко от лагеря, мелькая между чернильных подтёков деревьев и отмахиваясь от любых предложений своих соратников.
Последние, надо сказать, сориентировались довольно быстро, и когда Хейдес смог-таки подняться и покинуть гнездо простыней, то вовсю уже играли музыку и разливали вино, а пожелания здоровья из проявлений дружеского беспокойства перешли в тосты.
– Ожил! Смотрите, ожил!
Хейдес вежливо приподнял пустую мисочку из-под молока, и Хальсин тут же наполнил её снова – и снова молоком, извиняясь одной лишь мерцающей улыбкой: дескать, тебе пока не положено пьянствовать.
– Где Астарион? – спросил Хейдес прежде всего, чем вызвал волну смешков и перешёптываний. Впрочем, он ничего и не скрывал.
– Я думаю, тебе его найти проще, чем всем нам, вместе взятым.
Благодарно кивнув и прихватив с собой молоко, он заспешил, скользя меж кустов и деревьев, к знакомому им обоим берегу Чионтара… Их соратники затянули уже «Вниз по реке», вдохновлённые его походом, и разномастные голоса удалялись с каждым шагом, что он делал в бархатном сумраке ночного леса. В нём не было никаких сомнений – будто снова он взбирался по серебристой верёвке сна и покидал гробницу. Воздух пьянил крепче браги, и на щеках расцветал робкий мальчишеский румянец…
– Ты так внезапно ушёл.
Астарион чуть повернул голову. Его силуэт прорезал сияющую в свете луны реку так, словно кто-то обрубил её пополам, как шёлковую ленту.
– Решил не мешать празднику.
– Они празднуют наше спасение. – Хейдес приблизился крадущимся, войлочным шагом, и холодок, идущий от Чионтара, пустил по его телу дрожь. Казалось, что не Чионтар, а сам Астарион источает этот лёд.
Эльф шумно усмехнулся – х-ха…
– Они празднуют твой героический подвиг, Хейдес. Ты, видишь ли, ради боевого товарища в пекло залез – а такое стоит…
– Перестань.
Астарион щёлкнул языком и опустил голову. Чионтар, как всегда, отражал Хейдеса и пустое место рядом с ним. Жестокий, глупый Чионтар!.. Хейдес швырнул ему круглый камень, и его тихие, глубокие воды покорно сомкнулись над ним и пошли кольцами, пульсируя и оживая, прежде чем затихнуть вновь.
– Браво, – сухо отозвался Астарион. – Прямо показал этой реке, кто здесь главный. Разгромная победа.
Хейдес многозначительно хмыкнул, и его виляющее отражение подмигнуло пустому месту.
– Обращайся.
Он поудобней провернул миску в своей хватке и потянулся свободной рукой за усиком осоки. Астарион с любопытством проследил за его движением и вдруг ахнул – и звук этот так удачно перетёк в его имя: «Ах-х-хейдес, не нужно было…» Но Хейдес молча качал головой и с нежностью смотрел, как катится по кожной складке рубин и падает в молоко, превращая его в млеющий перламутр.
В розоватом молоке замешалось невинное, тихое, и тождественно же принял его Астарион: округлым касанием ладоней, вложенных одна в другую – тот жест, которым дети ловят бусины дождя. Он наклонил его к себе, глядя сперва вниз, словно прицеливаясь губами, а затем – на Хейдеса, уже делая медленные, выверенные глотки. Зрачки его расширились, и бледные скулы принялись розоветь, повторяя за молоком. Хейдес, сам того не зная, порозовел тоже.
Астарион дважды отнимался от миски: первый раз – перевести дух (Хейдес различил едва уловимое «ммм», которое тут же отложил за пазуху, поближе к телу, чтобы потом, наедине с собой, оживить этот гербарий в памяти); второй раз – конечный. У него не осталось, как у многих, молочной губы – такое гладкое-гладкое лицо, нетронутое ни пушком, ни жёстким волосом, – да с уголка рта сбежала тонкая струйка.
– У тебя тут… – Хейдес потянулся к нему, выставив наждачный большой палец, но Астарион увернулся от него и скользнул вперёд, к его лицу, зажав меж их животами миску из дерева.
Ах.
Будто к нему приставили опять трубку и принялись наполнять, как бурдюк, его сердце и лёгкие – заливать туда смех и свежесть поздней, влажной ночи. Он весь обсыпался мурашками, поднялся и взъерошился, как ворон, которого обдуло ветром против роста перьев; втянул живот – покатилась по траве миска, расплескав млечный путь из своих остатков.
– Подниму… – шепнул он в тёмно-розовое тепло чужого рта, и настойчивые пальцы впутались в длинные волосы у него на затылке, натянув их, как поводья, прежде чем вжать его смущённо распахнутые губы туда, где им полагалось быть.
Астарион дважды отнимался от него: первый раз – перевести дух (и даже было затушёванное, припрятанное «мм», потерявшееся между ними, растворившееся, как дымок, как туман – как Хей-дес); второй раз – укусить его за нижнюю губу и ласково – совсем не по-трактирному – усмехнуться:
– Сдалась тебе эта миска, дурак… – Он погладил его волосы, сполз к редкой щетине, которую Хейдес обычно истреблял в зачатке, но не успел теперь, сморенный этим проклятым сном: она пробивалась сквозь кожу, как пшеничные ростки, и словно пощёлкивала, остренькая, под скольжением гладких пальцев – пригибалась и выпрямлялась… – Не сбривай.
Хейдес послушно склонил голову. Его отражение в Чионтаре кланялось, наверное, самой луне – а больше-то никого там и не было…
– А я думал, тебе не нравится, когда я колючий.
– Когда мне разонравится, я тебя лично побрею. Ты же знаешь, дорогуша: с острыми предметами я обращаюсь филигранно.
Хейдес не знал ни слова «барельеф», ни слова «филигранно» (потому что в доме балдурского бедняка филигранно не делалось ничего – просто не нашлось бы действия под такое название), но само звучание ему понравилось: фили – как филин, наверное, что-то мудрое, но ласково-текучее, льющееся, топлёное; гранное – огранённое, видимо, как драгоценный камень – процедура для умелых, наловчённых рук. И вместе получался Астарион: ласково-текуче-умелый, движущийся, как танцор, сквозь воздух, его окружавший.
Эльф щёлкнул пальцами перед его лицом, и Хейдес заморгал, уязвлённо улыбаясь.
– Давай, отведи меня назад, – разрешил Астарион, прогоняя указательный палец по его переносице и нажимая на кончик носа. – Я тебе после такого не могу отказать.
– Ты всегда можешь мне отказать, – мягко напомнил Хейдес.
Он заслужил тем поцелуй в щёку – щекотный и жёлтый, как юный одуванчик.
– Я знаю. Пойдём.
Ему не случалось влюбляться в своём мальчишестве: слишком терзали его более низменные чувства, вроде болезни почек от сидения на холодном, постоянной синевы в глазах и тугого комка в пустом животе; но сейчас он узнал, что это такое – быть влюблённым по уши мальчишкой и оскальзываться на траве, чтобы успеть за ним – за ним, целующим, щекотным, смеющимся… Вот засиял уже в его кудрях оранжевый лагерного костра. Астарион остановился, вроде как пропуская его вперёд, и Хейдес – с уверенностью месячного щенка – чуть не кувыркнулся через какой-то холмик.
– …Премного извиняюсь, мой мохнатый друг! – Астарион придержал Хейдеса за локоть и оттащил назад, чтобы тот, наконец, взглянул себе под ноги. – Ты несколько слился с пейзажем.
– Грр… – ответил холмик, переваливаясь на спину и вытягивая громадные лапы с лысыми «ладошками». Мохнатый живот заискрился тёплыми отсветами и медленно надулся сопящим вдохом: пьяному Хальсину куда хуже удавалось обуздать свою медвежью натуру, и им пришлось осторожно перешагнуть его внушительную тушку, которая теперь выпускала воздух с низким, бурлящим гулом, как будто недалеко накатывала на берег волна.
– Пиявка!!!
Их милая, любвеобильная Карлах, способная проломить череп неудачливому гоблину, прекратила мучить барабан и выронила его наземь возле костра, теперь выглядывая приближение Астариона, который изо всех сил изображал, что лишнее внимание его тяготит.
Но Хейдес знал.
В груди его спели и наливались соком плоды: Астарион смотрел и убеждался, что ему есть во что просыпаться. Это ему махали рукой, его подзывали, с ним здоровались… он был здесь нужен.
– А я говорил тебе… – шепнул Хейдес, и Астарион шлёпнул его плечу, даже не повернув головы.
Праздник, наверное, вышел так себе: всех разморило, и музыка разваливалась, как сырая лепёшка; но каждый раз, когда Хейдес выискивал в лице своего эльфа недовольство, он находил блеск – искру, которой не было в потёмках замка Касадора.
В очередной раз, раскладывая его на черты подобно знахарю, разбирающему на волокна пучок цветов, Хейдес встретился с ним взглядом – плоды, отяжелевшие в его груди, попадали с глухим стуком на землю… Всё живое в нём стучало: я есть, я есть – я есть Твой; и каждая полнокровная вена кипела и набухала, готовая предложить всю себя ради румянца на бледных щеках, ради розового заката в бельме молока – он стал бы как пустой муравейник, как сухостой, как папье-маше… Когда он в последний раз моргал? Когда отворачивался?
Хейдес густо покраснел и, прочистив горло, сообщил, что отправляется ко сну. «Неужто не выспался?» – «О, но магический сон, в действительности, нисколько не восполняет… поэтому неудивительно, что… абсолютно закономерно…» Разговоры лепились один к другому, как куски глины на гончарном колесе. Хейдес незаметно поднялся и удалился прочь.
Он и не подумал запахнуть за собой брезент, как будто уже ждал, укладываясь поверх ледяного спальника, что за ним последуют, и лежал лишь затем, чтобы теплом своего тела выгнать этот холод, чтобы подготовить эту неприветливую почву к чувствительному семечку, что должно было в неё упасть. Дышал он прерывисто, поглядывая на трепещущий, как обрывки кожи на змее, брезент, и всё ждал, всё угадывал…
Астарион скользнул к нему без звука, без шороха, как лунный свет («Не угадал»), и застыл, сверкая глазами, пытаясь понять, спит Хейдес или нет, на что тот робко пошевелился.
Лунный свет упал к нему в руки – такой холодный, такой мягкий… Хейдес обхватил его всем телом, зарываясь лицом в чистые, пряно пахнущие кудри, и лунный свет обмяк и потяжелел, придавливая его к спальнику. Хейдес не посмел ни сдавливать, ни ощупывать его, и только тихонько заурчал: «Вниз, вниз по реке…» Его кудри щекотали ему щёку, и он был как рыба, попавшая из тухлой бочки в большую воду: его жабры раскрылись, а плавники радостно затрепетали. Вниз, вниз по реке, урчал он, вниз по реке.
– Покажи мне завтра, как ты плаваешь, – прошептал Астарион, что значило: «Пообещай, что завтра наступит, что я проснусь». Хейдес улыбнулся в его макушку.
– Сразу после того, как ты меня побреешь.
Астарион приподнял голову и почесал его щетину ногтем. Он, ох, – он улыбался, улыбался, улыбался… Его улыбка прижалась к нему: к щеке, к подбородку, к носу, словно выискивая… Вот, нашёл – потёрся ртом о рот, сухо и невинно, как будто не было ни Касадора, ни гробницы, а были только они – два вечных мальчика, разделивших один глоток молока.
– Как скажешь, дорогуша, как скажешь, – прошептал он, всё улыбаясь и мерцая глазами, и Хейдес отразил его улыбку, как не смогло бы ни одно зеркало, ни одна река (как одуванчик, желтея, отражает солнце).
Тьма всколыхнулась. Идея. Сон. Мерная, лёгкая рябь. Он бережно держал его в руках – и присутствовал, присутствовал, присутствовал…