Человек с упряжкой
22 марта 2026 г., 14:45
На льдине наступил порядок. Не тот, к которому привыкли на «Заре», с расписанием вахт, звонками к обеду и вечерними музыкальными вечерами, — другой, суровый, походный. Но люди, выбравшиеся из палаток на пятые сутки после гибели корабля, уже научились различать время по сумеркам, научились за десять минут надевать малицы и унты, научились спать вповалку, прижавшись друг к другу, и просыпаться от того, что кто-то рядом заворочался или закашлял.
Лагерь жил своей жизнью. У края ровного поля, расчищенного взрывчаткой, возились с сигнальными флажками Яков и Валавин. В ста пятидесяти километрах от лагеря третьи сутки пытались запустить двигатель Ант 4, но масло на морозе густело, и мотор чихал, кашлял, глох. Самолет ждали каждый день. Ближе к торосам плотники Решетников и Мартисов собирали походный барак — по распоряжению Лисина, который понимал, что в палатках долго не протянуть. У склада Канцын пересчитывал ящики, морща лоб и шевеля губами, пытаясь свести баланс продовольствия. Радиопалатка жила своим, напряжённым ритмом — Кренкель по шестнадцать часов не вылезал из-за аппарата, и над лагерем, на двух алюминиевых мачтах, тонко пели антенны, ловящие голос Большой земли.
А в самой большой палатке, которую в шутку называли «кухней», шёл свой аврал. Лапшичный.
— Тяни тоньше, Анна Ивановна, тоньше! — причитал Винцентий Петрович, пожилой камбузник с «Зари», оставшийся без своего царства — камбуза, но не потерявший своего величия. — Не веревки вяжешь, лапшу делаешь! Китайцы вон тончайшую катают, а ты мне жгут крутишь!
Аня стояла на коленях на брезенте, и руки её по локоть были в муке. Мешок, который Канцын откопал вчера в самом низу груды, оказался подмоченным — морская вода, попавшая при выгрузке, испортила верхний слой, но внутри мука была ещё хороша. Сушить её было негде, и Винцентий Петрович, осмотрев запасы, принял соломоново решение:
— Лапшу делать будем. Насушим — и на зиму хватит. А не сделаем — пропадёт продукт. Китайцы, знаешь, как лапшу сушат? Веками хранят. И мы так сможем.
Нина ловко раскатывала пласты муки на чистой доске, принесённой из обломков. Зоолог Лодва резала раскатанное на тонкие полоски, развешивала их на верёвках, натянутых под потолком палатки. В углу, у печки, грелась вода в большом чайнике, чтобы время от времени смачивать руки, — иначе тесто не слушалось, крошилось на морозе, превращаясь в ледяную крупу.
— Ай, молодцы бабы, — говорил Винцентий Петрович, оглядывая ряд ровных, почти одинаковых полосок. — Аккуратность какая. Нина, ты бы тоньше раскатывала, тоньше. Анна Ивановна, а вы чего остановились?
— Руки замерзли, — призналась Аня. Она дула на побелевшие пальцы, растирала их одну о другую.
— Давай я, — Нина подвинулась ближе. — Ты отдохни, лицо бы умыла. Вон вся в муке и саже.
Аня провела рукой по щеке, и в самом деле — мука прилипла к влажной коже, оставив черно-белый след. Она улыбнулась, и в этой улыбке, несмотря на усталость, несмотря на обветренные губы и покрасневшие от мороза скулы, было что-то светлое, молодое, живое. Аня быстро умылась. Софья, сидевшая тут же с Володенькой на руках — ребёнок наконец ожил, взял грудь и теперь спал, причмокивая, — посмотрела на неё и тихо сказала:
— Ты красивая, Анна. Вот так, даже в муке, чумазая — а красивая.
— Девки, не отвлекайтесь! — строго сказал Винцентий Петрович, но сам усмехнулся в усы. — Лапша простынет.
Полог палатки откинулся, и внутрь шагнул Яков. Он был в лётной куртке, заляпанной маслом, лицо его почернело от копоти, руки в ссадинах и царапинах — три дня возни с со взрывчаткой и ломом не прошли даром.
— Чем пахнет? — спросил он, принюхиваясь. — Мукой? Вы тут хлеб печёте?
— Лапшу сушим, — ответил Винцентий Петрович. — А ты, Яков Платонович, к столу не подходи, пока не умоешься. Что за вид? На медведя лохматого похож.
Яков виновато развёл руками:
— Воды нет. Лёд кололи, растопили — только на чай и осталось.
Аня поднялась с колен, отряхнула муку с малицы.
— Я тебе воды согрею, Яшенька. Садись.
Она налила в кружку воды из чайника, нагретой на печке, достала кусок чистой тряпицы. Яков сел на ящик, и Аня, став перед ним на колени, начала стирать копоть с его лица. В палатке стало тихо. Нина, Лодва, Софья, даже Винцентий Петрович — все смотрели, как молодая женщина заботливо, неспешно, как за ребёнком, обтирает его лицо, вытирает масляные разводы, трогает пальцами неожиданные морщины у глаз, которых не было неделю назад.
— Глаза закрой, — сказала Аня, и Штольман закрыл. Она провела тряпицей по его векам, по переносице, по скулам. — Вот так. Не шевелись. А теперь шею.
Он послушно поднял подбородок, и Аня обтерла ему шею, заметив, как бьётся на ней жилка — часто, тревожно.
— Бриться будешь? — спросила она, проведя пальцами по его щеке. — Колючий стал.
— А ты меня и побрить хочешь? — спросил Штольман, открывая глаза. В них, в этих светлых, усталых глазах, была лукавая улыбка.
— Мужчина должен быть мужчиной, — назидательно сказал Винцентий Петрович, отворачиваясь к тесту, чтобы не смущать молодых. — А не обормотом копчёным. Вот я в своё время...
— Винцентий Петрович, — перебила его Нина, — а вы нам лучше скажите, лапша уже готова? Её снимать можно?
Разговор перешёл на хозяйство, на запасы, на то, сколько ещё муки осталось. Аня вытерла Якову лицо насухо, отряхнула его куртку, поправила воротник.
— Иди, — сказала она тихо. — И больше не пачкайся.
— Не буду, — пообещал он так же тихо, и вышел из палатки, но через минуту вернулся, заглянув под полог:
— Там это... человек с упряжкой подъехал. Кажется, чукча.
В лагере всё зашевелилось. Из палаток выползали люди, щурясь на серый свет полярного дня. Со стороны южных торосов, там, где кончалось расчищенное поле и начиналась хаотичная гряда старого льда, двигались тёмные точки. Собаки. Шесть, может, восемь — издалека трудно было разобрать. Они бежали ровно, без суеты, и нарта, лёгкая, узкая, скользила за ними почти бесшумно.
— И в самом деле чукча, — сказал кто-то.
— Один?
— Один.
Нарта остановилась в двадцати шагах от палаток. Собаки, выдохшись, легли прямо в снег, высунув языки. Человек, сидевший в нарте, поднялся. Он был в кухлянке — глухой меховой рубахе, доходившей до колен, в меховых штанах и торбасах. Лицо его, обветренное до черноты, было спокойно, но глаза смотрели тревожно, остро.
— Здравствуй, — сказал Воронин, выходя к нему. — Ты откуда?
Человек слез с нарты. Говорил он по-русски плохо, с трудом подбирая слова, но смысл был ясен:
— Стойбище. Рультын. Сорок верст. Там... — он показал рукой куда-то на юг, — туда.
— Что случилось? — спросил Лисин, подходя следом за капитаном.
Человек посмотрел на него, перевёл взгляд на Воронина, снова на Лисина.
— Ребёнок. Сын. Маленький. — Он показал рукой высоту — по колено. — Кашляет. Сильно. Огонь в груди. Шаман сказал: нужен русский доктор.
— Долго шёл? — спросил Воронин.
— Двое суток. Пурга была. Собаки устали. — Он кивнул на свою упряжку, и только теперь все увидели, в каком состоянии были животные: бока впали, шерсть свалялась, одна собака лежала, не поднимаясь, и часто, поверхностно дышала.
— Доктора надо, — повторил чукча. — Помогите.
Он стоял на льду, прямой, немного сутулый в своей тяжёлой кухлянке, и ждал. Ждал, что русские, у которых есть доктор и лекарства, помогут. Потому что так было всегда — соседи помогали соседям. На льду, в тундре, в тайге — везде. Иначе не выжить.
Аня вышла из палатки, встала рядом с Яковом. Она видела лицо чукчи, видела его глаза — спокойные, но с такой глубиной тревоги, что у неё самой сжалось сердце. Она посмотрела на Лисина, стоявшего чуть в стороне, и вдруг поняла: сейчас решится что-то важное. Не только для этого человека и его сына. Для всех них.
Лапша в палатке сохла на верёвках. Винцентий Петрович, высунув голову из-за полога, осуждающе покачал головой и скрылся обратно, к своим кастрюлям. Собаки в упряжке лежали, не двигаясь, и только одна, вожак, подняла голову и тихо завыла.
Ветер переменился.
Лисин выслушал чукчу молча, стоя чуть поодаль от собравшейся толпы. В лицо ему летела снежная крупа, но он не щурился — смотрел прямо, оценивающе, как смотрят на карту перед трудным решением. За его спиной Баевский уже шептал что-то Воронину, капитан хмурился, покусывая погасшую папиросу.
— Доктора Никитина ко мне, — сказал Лисин негромко, но так, что все услышали.
Никитин выбрался из своей палатки через минуту. Врач был немолод, лет пятидесяти, с умным, чуть усталым лицом. На «Заре» он считался одним из самых спокойных людей — и сейчас не суетился, только окинул взглядом чукчу, упряжку, собак, прикидывая что-то своё, врачебное.
— Спросите у него подробности, — велел Лисин.
Разговор был трудным. Чукча говорил мало и отрывисто, больше показывал руками: ребёнок, мальчик, года четыре. Кашляет уже третьи сутки. Сначала кашель был сухой, потом появилась мокрота с кровью. Температура высокая — чукча показал на печку, на огонь, на небо — всё вместе означало «жар». Шаман в стойбище давал отвар из кореньев, но ребёнку не легчало. Тогда шаман сказал: вези к русским, у них есть лекарство, белый порошок, который кладут в рот.
— Сульфидин, — тихо сказал Никитин. — По описанию — крупозная пневмония. Без антибиотиков ребёнок не выживет.
Лисин слушал, не перебивая. Когда Никитин закончил, он спросил:
— Сколько времени нужно, чтобы добраться до стойбища?
— Если на собаках, как он говорит, — сорок вёрст. По льду, в пургу, с переправами через трещины, пусть он знает дорогу, — часов десять-двенадцать в одну сторону. Может, быстрее. Плюс осмотр, лечение... обратно. Сутки, минимум.
— Вы уверены, что диагноз верен? Заочно, с чужих слов?
Никитин помолчал. Врачебная честность не позволяла ему утверждать наверняка.
— Уверенности нет. Но если это действительно пневмония, счёт идёт на часы. Мы можем спасти ребёнка.
Лисин повернулся к чукче. Тот стоял, не шевелясь, и только глаза его — чёрные, блестящие — перебегали с лица Лисина на лицо Никитина, с Никитина на Аню, стоявшую рядом с Яковом, и снова возвращались к начальнику.
— У нас есть врач, — сказал Лисин медленно, раздельно, как говорят с теми, кто плохо понимает язык. — Но он не может уехать. Здесь сто четыре человека. Среди них женщины, младенец. Если с врачом что-то случится на дороге, если он заболеет, если его задержит пурга — кто будет лечить наших? Вы понимаете?
Чукча слушал. По тому, как напряглись скулы на его обветренном лице, было видно: он понимал.
— Ребёнок умрёт, — сказал он глухо.
— Я не могу рисковать жизнями ста четырёх человек ради одного. — Голос Лисина был ровным, спокойным, почти мягким — и от этой мягкости становилось не по себе. — У нас есть приказ из Москвы: сохранить экспедицию, дождаться эвакуации. Я отвечаю за выполнение приказа.
— Кирилл Владимирович, — шагнул вперёд Яков. — Мы не можем...
— Я не закончил, Штольман. Соблюдайте субординацию. — Лисин даже не повернул головы. — Мы отправим радиограмму на о. Седой. Пусть оттуда, с Большой земли, направят врача в стойбище. Это займёт несколько дней, но это правильно и безопасно.
— Несколько дней, — повторил чукча. Он посмотрел на свои руки — широкие, тёмные, с обломанными ногтями, — и медленно покачал головой. — Несколько дней — сын умрёт.
В толпе зашумели. Кто-то кашлянул, кто-то переступил с ноги на ногу. Воронин, до этого молчавший, шагнул к Лисину.
— Кирилл Владимирович, может, всё-таки послать кого-то с ним? Не обязательно самого Никитина. У нас есть фельдшер, есть...
— Фельдшер остаётся в лагере. — Лисин обернулся к капитану, и в его глазах Воронин увидел то, чего не видел раньше: усталость и какую-то тяжёлую, непреклонную решимость. — Владимир Ильич, вы понимаете, что если мы начнём раздавать лекарства и людей направо и налево, нас здесь самих не хватит? У нас запасы ограничены. У нас нет лишнего транспорта. И если этот человек заблудится на обратном пути — что тогда? Если пурга начнётся и они вдвоем замёрзнут в поле? Вы готовы взять на себя ответственность за их смерть? У него собаки еле дышат от усталости.
Воронин молчал. Он смотрел на чукчу, на его собак, на ледяную пустыню, уходящую к горизонту, и понимал: Лисин прав. Жёстко, жестоко, но прав. На льдине сто четыре человека, каждый час на счету, и врач нужен здесь, а не за сорок вёрст в неизвестном направлении.
— Может, есть другой путь? — сказала Аня. Голос её прозвучал громче, чем она ожидала. Лисин повернулся к ней. — Может, взять лекарства, отдать ему, объяснить, как принимать?
— И он поставит уколы? — Лисин усмехнулся краем губ. — Введёт сульфидин внутривенно? Или вы думаете, что пневмонию лечат заговором и щепоткой порошка на язык? Нет, Анна... Викторовна. Либо врач едет сам, со всем необходимым, либо никак. А врач ехать не может.
— Я могу, — сказал Никитин. Все обернулись к нему. — Я могу съездить. Возьму собак, лекарства, вернусь через сутки. Здесь без меня...
— Здесь без вас может начаться эпидемия, — перебил Лисин. — Вы видели, в каких условиях мы живём. Сырость, холод, скученность. Один чих — и через неделю половина лагеря в горячке. И тогда что? Кто будет их лечить? Вы — за сорок вёрст отсюда?
Никитин открыл рот, чтобы возразить, и закрыл. Он был врачом. Он знал, что Лисин прав. Знал, что риск есть, и риск немалый. И всё равно смотрел на чукчу, на его собачьи глаза, на то, как он держится — прямо, не прося, не унижаясь, просто ожидая ответа, потому что ответ этот был для него жизнью или смертью сына.
— Извини, — сказал Лисин чукче. — Не можем.
Он сказал это без высокомерия, без пренебрежения — просто как факт. Не можем. И в этом «не можем» была вся тяжесть его ответственности: сто четыре человека, Москва, приказы, сроки, долг. И где-то там, в глубине, возможно, мелькнула мысль: а если этот чукча — провокатор? Если его послали, чтобы выманить врача, чтобы ослабить лагерь? Мало ли что бывает в этих краях.
Чукча постоял ещё минуту, глядя на Лисина. Потом перевёл взгляд на Никитина, на Аню, на Якова — медленно, как бы запоминая лица. Повернулся и пошёл к своей упряжке.
— Постой, — окликнул его Воронин. — Может, мы тебя накормим? Собакам дадим мяса, отдохнёшь...
— Некогда, — ответил чукча, не оборачиваясь.
Он подошёл к нарте, проверил упряжь. Собаки, почуяв движение, завозились, заскулили. Одна, та, что лежала не поднимаясь, всё ещё тяжело дышала, но при виде хозяина попыталась встать. Чукча наклонился, погладил её по голове, что-то сказал тихо, по-своему. Потом взял длинный хорей, оттолкнулся, и нарта, скрипнув полозьями, двинулась прочь.
Собаки побежали тяжело, не в ту силу, с какой пришли. Но побежали. Упряжка медленно удалялась, тая в серой мгле, и скоро остались только тёмные точки, а потом и они исчезли.
— Яша, догони его! — взмолилась Аня. — Скажи, пусть ждет. Мы найдем лекарство. Я поговорю с доктором.
Штольман кивнул и, стараясь не привлекать внимание, крадучись пошел к нартам с другой стороны лагеря.
В лагере было тихо. Люди расходились по палаткам молча, не глядя друг на друга. Воронин выругался сквозь зубы, сунул в рот новую папиросу и зашагал к аэродрому. Коробейников, стоявший всё это время у входа в палатку, покачал головой и скрылся внутрь — к Софье, к Володеньке.
Аня смотрела туда, где скрылась упряжка, и чувствовала, как в груди поднимается глухое, тяжёлое сопротивление.
— Он умрёт, — сказала она тихо. — Если не помочь, ребёнок умрёт.
— Знаю, — ответил подошедший к ней Никитин.
Они посмотрели друг на друга. В глазах доктора она увидела то же самое — несогласие, боль, и ещё что-то, что заставило её сердце забиться чаще.
— Надо что-то делать, — сказала Аня. Яков побежал догонять чукчу.
— Надо, — согласился Никитин. — Но не здесь.
Он взял её за руку, увёл за палатки, туда, где складировали запасные упряжки и корм для собак. Там, присев на ящик, они заговорили шёпотом, быстро, сбивчиво, оглядываясь, не идёт ли кто.
А в палатке Лисина уже составляли радиограмму на о. Седой: «В лагерь прибыл житель стойбища Рультын с просьбой о медицинской помощи для больного ребёнка. Своими силами помочь не можем из-за отсутствия другого врача. Просим направить медика в стойбище по возможности срочно. Координаты стойбища уточняются».
Текст лёг на бумагу ровными, сухими строчками. Лисин прочитал его дважды, поправил одно слово и подписал. Дело было сделано.
В палатке, где сушилась лапша, Винцентий Петрович, стоя у печки, смотрел, как сворачиваются в трубе языки пламени, и качал головой.
— Эх, — сказал он ни к кому не обращаясь. — Эх, люди, люди.
Лапша сохла на верёвках, пахла мукой и теплом. За пологом выла позёмка. И где-то в ледяной дали, в маленькой яранге, прижатой к земле, лежал мальчик с огнём в груди, и время его уходило.
Ночь пришла быстро. Полярные сумерки сгустились в темноту, и лагерь затих. В палатках гасили коптилки, люди рано укладывались спать, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться. Ветер стих, и в наступившей тишине было слышно, как потрескивает лёд, как поскрипывают под тяжестью снега мачты антенн, как где-то далеко, на краю лагеря, возится в упряжке Байкал.
Аня не спала. Она лежала в палатке, зажатая между Ниной и Софьей, и смотрела в темноту. Мужчины работали. Рядом сопел Володенька — сегодня он был спокоен, накормлен, и Софья наконец-то уснула, впервые за несколько суток выдохнув. Аня ждала.
Сигнал пришёл, когда она уже начала думать, что план сорвался. Кто-то тихонько поскрёб по брезенту у входа — три коротких, два длинных. Яков.
Аня выбралась из-под одеял бесшумно, как кошка. Нина шевельнулась, но не проснулась. Софья только плотнее прижала к себе Володеньку. Аня нашарила в темноте узел, который приготовила ещё днём: тёплые портянки, запасные рукавицы, флягу с горячим чаем, куски мяса для собак. Всё это она спрятала под матрас, когда Нина отлучилась к Канцыну за крупой.
На выходе её ждал Яков. В темноте он казался огромным — малица делала его шире в плечах, а низкий капюшон скрывал лицо.
— Готова? — шепнул он.
— Готова.
Они двинулись к краю лагеря, туда, где за торосами была спрятана упряжка. Шли осторожно, обходя палатки, пригибаясь, чтобы не заметил дежурный. В одном месте Аня споткнулась о брошенный ящик, Яков подхватил её, прижал к себе, и на секунду они замерли, прислушиваясь. В лагере было тихо.
Упряжка ждала. Байкал, увидев хозяина, тихо заскулил и замахал хвостом. Яков погладил его по голове, прижал палец к губам. Недалеко стояла вторая нарта — чукчи. Никитин уже был там. Врач сидел на нарте, укутанный в чужую малицу, и в руках его тускло поблёскивал медицинский саквояж.
— Долго вас ждал, — сказал он тихо. — Думал, передумали.
— Нет, — ответил Яков. — Собрали все?
— Всё, что нужно, взял. Сульфидин, камфора, шприцы, спирт. Ещё захватил тёплое одеяло, мало ли.
— Дорогу найдёшь? — спросила Аня у чукчи.
— Он запомнил направление, когда уезжал. К тому же, — Никитин кивнул на собак, — они, говорят, сами дорогу знают.
Яков проверил упряжь. Собаки, чувствуя скорое движение, забеспокоились, зашаркали лапами по льду, но не лаяли — Байкал, видимо, передал им своё понимание тишины. Он был вожаком в этой упряжке, и другие псы подчинялись ему безоговорочно.
— Сядьте в середину, — велел Яков Ане и Никитину. — Я спереди. Байкал, вперёд!
Нарта мягко тронулась, заскользила по насту. Лагерь остался позади — сначала палатки, потом торосы, потом только снег и лёд, уходящие в бесконечность. Аня обернулась. Огни лагеря уже скрылись за грядой, и только тёмное небо, усыпанное звёздами, висело над головой.
— Как думаешь, хватятся? — спросила она.
— До утра нет, — ответил Яков, не оборачиваясь. — Коробейников сказал, что прикроет. Скажет, что отправил с инспекцией на второй аэродром, смотреть трещины.
— А если Лисин проверит?
— Не проверит. Он сейчас в радиопалатке, ждёт ответ из Москвы. Кренкель обещал его задержать, если что.
Аня замолчала. Впереди, в темноте, слышно было, как скрипит снег под полозьями, как дышат собаки, как где-то далеко — очень далеко, на самом краю слышимого мира — воет ветер. Она подумала о том мальчике, которого никогда не видела, о его отце, который едва не уехал ни с чем, о матери, которая, наверное, сейчас сидит у постели сына и шепчет что-то, просит у духов, у богов, у всего мира — только бы помогли. И они едут. Они помогут. Несмотря на приказ, на запрет, на риск.
— Яков, — позвала она тихо.
— М?
— А что, если Лисин узнает?
Штольман помолчал. В темноте она не видела его лица, но чувствовала, как напряглась его спина.
— Узнает — значит, узнает. Что он сделает? Отправит нас в Москву? — В его голосе прозвучала горькая усмешка. — Главное — ребёнка спасти. А там — будь что будет.
— Ты не боишься?
— Боюсь, — признался Штольман. — Но если мы сейчас не поедем, я буду бояться всю жизнь. Смотреть в зеркало и видеть не себя, а того, кто мог, но не поехал. Ты бы хотела так жить?
— Нет, — ответила Аня твёрдо. — Не хотела бы.
Они ехали молча. Звёзды переливались над головой, и Аня вдруг подумала, что никогда ещё не видела такого неба — чёрного, глубокого, с такими яркими, крупными звёздами, будто кто-то рассыпал по бархату горсть бриллиантов. Она подняла лицо к небу, и холод коснулся щёк, но она не закрыла глаз.
— Смотри, — сказал Никитин, сидевший рядом. — Северное сияние.
Она подняла голову. Зелёный, прозрачный, как тончайший шёлк, свет разливался по небу, переливался, струился, складывался в причудливые узоры. Он был живым, этот свет, он дышал, двигался, и Ане показалось на мгновение, что она слышит его — едва уловимый шелест, похожий на вздох.
— Красиво, — прошептала она.
— Это удача, — сказал Яков. — Старые поморы говорят: северное сияние — к ясной погоде. Доедем быстро.
Собаки бежали ровно, не сбавляя хода. Байкал, чуя дорогу, иногда сворачивал в сторону, обходя трещины, но потом снова выводил на прямой путь. Аня, глядя на звёзды, сверяла направление, и они не сбивались.
— Должно быть, скоро, — сказал Никитин через час, может, через два — время в темноте тянулось иначе.
Впереди, на самом краю видимости, показался огонёк. Маленький, жёлтый, дрожащий — он то появлялся, то исчезал, будто кто-то зажигал и гасил свечу.
— Яранга, — сказал Яков. — Там.
Он хлестнул собак, и они, почуяв близкое тепло, прибавили ходу. Огонёк рос, становился ярче, и скоро уже можно было разглядеть очертания жилища — низкого, приземистого, присыпанного снегом. У входа стоял еще один человек. Он ждал.
Нарта остановилась. Яков спрыгнул первым, помог сойти Ане. Никитин, не дожидаясь, схватил саквояж и направился к яранге.
— Доктор? — спросил пожилой чукча. Голос его дрогнул.
— Доктор, — ответил Никитин. — Показывай, где мальчик.
Они вошли внутрь. Аня шагнула следом, и тепло — густое, тяжёлое, пропитанное дымом и запахом шкур — ударило в лицо. В углу, на оленьих шкурах, лежал ребёнок. Маленький, с тёмными, как у отца, глазами, но эти глаза сейчас смотрели в никуда, а грудь мальчика вздымалась часто, прерывисто, с хрипом. Рядом, на коленях, сидела женщина — мать. Она не плакала, не причитала, только смотрела на сына и гладила его лоб сухой, горячей рукой.
Никитин опустился рядом. Пальцы его легли на тонкое запястье, потом на шею, потом он расстегнул мальчику ворот, приложил ухо к груди. Тишина в яранге стала такой плотной, что слышно было, как потрескивают угли в очаге.
— Пневмония, — сказал Никитин, поднимая голову. — Запущенная, но не безнадёжная. Будем работать.
Он открыл саквояж, достал ампулы, шприц. Женщина вздрогнула, увидев иглу, но чукча положил руку ей на плечо, что-то сказал тихо, по-своему, и она замерла, только губы её зашевелились в беззвучной молитве.
Аня села рядом, взяла мальчика за руку — маленькую, горячую, сухую. Он даже не пошевелился. Только глаза его — чёрные, блестящие — на секунду сфокусировались на ней, и ей показалось, что он удивленно улыбнулся.
— Держись, маленький, — прошептала она. — Мы пришли. Теперь всё будет хорошо.