***
Особняк Сент-Джонов на Сент-Чарльз-авеню пылал, как гигантский золотой ковчег, плывущий в чёрном море ночи. Его белые колонны, увитые испанским мхом, который в свете фонарей казался серебряной паутиной, упирались в небо, словно пальцы скелета, тянущиеся к звёздам. Из распахнутых окон второго этажа, обрамлённых коваными решётками сложнейшего узора, лились потоки света, музыки и смеха, растворяясь в густом, сладком воздухе, пахнущем магнолией, ночной фиалкой и речной сыростью – вечным дыханием Миссисипи. Подъезжали машины – длинные, блестящие «Паккарды» и «Кадиллаки», чьи хромированные радиаторы сверкали, как улыбки акул. Из них выходили мужчины во фраках, чьи животы теснили жилеты, и дамы в платьях от дизайнеров Парижа и Нью-Йорка, расшитых бисером, шифоном и блёстками. Их лица скрывали маски из бархата, перьев, кружева и позолоченной кожи – маски птиц, зверей, мифологических существ. Карнавал. Великая иллюзия, где каждый играл роль, написанную для него деньгами, происхождением и амбициями. Люцифер вышел из своего тёмно-бордового «Линкольна», поправил манжеты рубашки, на которых сверкали простые платиновые запонки. Его маска была самой простой во всём собрании – чёрный бархат, идеально сидящий по лицу, закрывавший верхнюю часть лица от бровей до скул, с двумя узкими прорезями, из-за которых его глаза казались ещё холоднее, ледяными осколками в бледном, аристократическом лице. Его блондинистые волосы, отливавшие в свете газовых фонарей тёплым золотом, были безупречно зачёсаны назад. Он был одет строго, даже аскетично – тёмно-синий, почти чёрный костюм безупречного английского кроя, белая рубашка, тёмно-бордовый галстук. Никаких украшений, кроме часов на кожаном ремешке. Броня. Костюм-доспехи, за которым прятался человек, когда-то носивший имя, от которого теперь остались лишь обугленные страницы в архивах полиции. Зал встретил его волной тепла, запахов и звуков, обрушившихся на органы чувств с почти физической силой. Воздух дрожал от смеха – от звонкого и фальшивого до низкого и интимного, от звона хрустальных бокалов, от скрипа отполированного паркета под сотнями ног, от шороха шёлка и тафты. Где-то на эстраде, украшенной пальмами в кадках, оркестр в белых пиджаках играл «Rhapsody in Blue» Гершвина, но играл слишком правильно, приглаженно, лишив джаз его дикой, бунтарской души, превратив его в фоновую музыку для мелких политических сделок. Свет от трёх огромных хрустальных люстр, каждая размером с телегу, дробился в тысячах подвесок, осыпая толпу дождём из радужных зайчиков, которые плясали на лицах, декольте и драгоценностях. Люцифер взял бокал шампанского у проносящегося лакея в ливрее и растворился в толпе, став частью декорации. Его знали. К нему подходили. — Самаэль, старина! Как дела в городском совете? – хлопал по плечу тяжёлой, усеянной волосами рукой полный, краснорожий мужчина в маске быка с позолоченными рогами. Прокурор Жан-Клод Леруа. Его пальцы, похожие на сосиски, были унизаны перстнями с разными камнями, от него пахло дорогим коньяком «Арманьяк» и дешёвыми сигарами «Lucky Strike». — Идут, Жан-Клод. Как всегда. Законы пишутся, бумаги подписываются, – отвечал Люцифер, едва заметно касаясь краем своего бокала его бокала. Лёд в голосе. Уголки губ приподняты ровно настолько, чтобы это можно было считать вежливой улыбкой, но не настолько, чтобы это выглядело искренним. — Слышал, выступишь против расширения доков в промышленной зоне. Смело. Очень смело. У Сент-Джонов там интересы, и немалые, – понижал голос Леруа, и его маленькие, глубоко посаженные глазки за маской становились хитрыми, как у барсука. Он вынюхивал информацию, слабость, возможность. — Мои интересы – стабильность города и соблюдение экологических норм. Река и так страдает, – парировал Люцифер, и его взгляд скользил дальше, оценивая, калькулируя, составляя мысленную карту власти и влияния в зале. Он видел, как в углу глава полиции Батист, грузный, как буйвол, в маске кабана, что-то шептал на ухо судье Вернону, чья маска ястреба подчёркивала хищный крючок носа. Видел, как молодая жена старого банкира Дешанеля, в маске бабочки, смеялась слишком громко, глядя на красивого помощника сенатора. Он разговаривал с самим Дешанелем о кредитах под «перспективные проекты» – код для отмывания денег от казино, которые формально были запрещены в приходе. С мадам Терсо, древней, как сам кипарис в её саду, дамой из старинного креольского рода, о благотворительном базаре для сирот – мероприятии, где украденные из городской казны средства превращались в социальный капитал. Каждое слово было двойным, тройным. Каждый взгляд – расчётом, как в шахматной партии, где фигурами были судьбы людей. Он улыбался, кивал, был воплощением уверенности и контроля, человеком, который построил свою жизнь из ничего и теперь стоял на самой вершине социальной пирамиды. А внутри… внутри он слышал другой звук. Не этот приглаженный, мёртвый джаз, а смех Чарли – звонкий, беззаботный, как колокольчик, разносящийся по всему дому, когда он возвращался с работы. Он видел не эти напудренные, напряжённые, жадные лица, а её – с веснушками на вздёрнутом носике и глазами цвета летнего неба, полными искреннего восторга, когда он читал ей на ночь «Приключения Гекльберри Финна» или рассказывал выдуманные истории о пиратах на Миссисипи. Здесь пахло дорогими французскими духами «Шанель №5», потом под мышками, помадой и тревогой. Там, дома, пахло горячим какао с зефиром, свежеиспечённым печеньем и детским шампунем с запахом ромашки. Там была жизнь. Здесь – её искусная подделка. Его взгляд, скользя по толпе, внезапно зацепился за мужчину в маске оленя на другом конце зала, возле огромного камина, где тлели поленья, хотя на улице было душно. Высокий, стройный, почти изящный, в костюме необычного цвета – тёмного бордо, почти бургундского. Он не танцевал, не разговаривал, не брал еду с подносов. Он просто стоял, прислонившись к мраморной колонне, и наблюдал. Его поза была расслабленной, почти небрежной, одна рука в кармане брюк, но в ней чувствовалась скрытая пружина, готовность к движению, как у хищника, замершего перед прыжком. Их взгляды встретились на мгновение через весь зал, через толпу, через музыку и смех – холодная синева Люцифера и тёмные, нечитаемые, как ночное небо, глаза выглядывающие из-под маски. Незнакомец чуть склонил голову, едва заметное движение, как бы в знак признания, приветствия равного. Потом плавно отодвинулся от колонны и растворился в толпе, будто его и не было, словно тень, слившаяся с другими тенями. Раздражение в Люцифере закипело с новой силой, поднимаясь из глубины, как пузыри со дна болота. Ему внезапно, остро, физически не хватало воздуха. Настоящего, не этого спёртого, пропитанного ложью, духами и страхом коктейля, который назывался атмосферой высшего общества. Он поставил почти не тронутый бокал шампанского на поднос проходящей официантки и, избегая зрительного контакта, направился к арочному выходу в дальнем конце зала, за тяжёлой портьерой из бархата цвета старого вина, ведущему на широкий балкон.***
Тишина обрушилась на него, как холодный душ после долгой лихорадки. Она была неполной, конечно. Из-за спины, сквозь закрытые теперь французские двери с матовыми стёклами, доносился приглушённый гул бала, ставший похожим на отдалённый шум водопада. Но здесь, на балконе, царил другой мир – мир ночи, реальности и тлена. Балкон был широким, каменным, увитым спящей глицинией. Её мощные, древние лозы, толстые, как змеи, оплетали балюстраду и арки, а свисающие с них тяжёлые, сиреневые гроздья соцветий, уже отцветшие и побуревшие, наполняли воздух пьянящим, сладковато-гнилостным ароматом. Но вид открывался не на ухоженный парадный сад с фонтанами и статуями, а на боковую улочку, узкую и тёмную, как щель между домами, куда не доходил свет фонарей. Внизу, в трёх метрах от парапета, чернела лента канализационного канала – часть старой дренажной системы города. От неё поднимался запах – не просто сырости и тины, а сложный, многослойный букет: гниющей растительности, ржавого металла, человеческих отходов и чего-то ещё, острого и неприятно-сладкого, что Люцифер узнавал с первого вдоха: запах разложения, прикрытый лишь тонкой плёнкой проточной воды. Запах истинного лица города, скрытого под парфюмерной маской. Он прислонился к холодному, шершавому камню парапета, достал из внутреннего кармана пиджака серебряный портсигар – простой, без гравировки. Вытащил одну сигарету «Camel», зажал её между губами. Зажигалка щёлкнула в тишине один раз, громко, как костяная трещотка. Пламя осветило его лицо на миг – резкие, высокие скулы, плотно сжатые губы, глубокую морщину усталости между бровей, которая не разглаживалась даже во сне. Он закурил, глубоко затянувшись, чувствуя, как дым заполняет лёгкие, обжигает, приносит краткое, иллюзорное облегчение. Дым смешался с паром от его дыхания в прохладном, влажном воздухе и поплыл вниз, к чёрной воде. Где-то далеко, за несколькими кварталами, из какого-то подпольного клубика на Бурбон-стрит или просто из открытого окна над закусочной, лилась настоящая музыка. Грубый, пронзительный, почти кричащий саксофон, надтреснутый, хриплый голос блюзовой певицы, пропевающей о потерянной любви и пустом кошельке, упругие, настойчивые удары контрабаса и барабана, попадающие прямо в солнечное сплетение, в ритм сердца. Жизнь. Настоящая, грязная, голодная, пульсирующая жизненной силой, как сама река, жизнь этого города. Не та, что была на балу. Именно тогда, в паузе между тактами далёкого блюза, он услышал звук. Не громкий. Не крик, не падение. Аккуратный, мягкий, но отчётливый всплеск. Звук, который издают, когда что-то тяжёлое, но обёрнутое в ткань, осторожно опускают в воду. Звук профессионального действия, не случайности. Люцифер медленно, почти лениво, опустил взгляд, как человек, наблюдающий за падением листа с дерева. Внизу, в чёрной, маслянистой, отражающей рваные клочья облачного неба воде канала, по колено, стоял мужчина. Свет с балкона, слабый и рассеянный, падал на него косо, но его было достаточно, чтобы разглядеть детали, как на фотографии, проявленной в слабом растворе. Высокий. Очень высокий и стройный, почти хрупкий на вид, с узкими плечами и длинными конечностями. Но в его движениях, когда он выпрямился после броска, чувствовалась странная, кошачья, упругая сила, скрытая в жилах. Он был в тёмном, бордовом костюме-тройке, который теперь, ниже пояса, был выкрашен в тёмно-серый, почти чёрный цвет ледяной водой и жидкой грязью. На его лице всё ещё была маска – изящная, позолоченная, в виде стилизованного оленя с длинными, острыми рогами, но она съехала на затылок, открывая лицо. Смуглая кожа, выдающая средиземноморское или креольское происхождение. Резкие, почти хищные, высокие скулы. Волнистые шоколадные волосы с каштановым отливом, выбившиеся из идеальной укладки и падающие прядями на высокий, интеллигентный лоб. И глаза – большие, тёмные, карие, блестящие в полутьме влажным, живым блеском, как у ночного зверя, вышедшего на охоту. На переносице – очки. Он не суетился. Не оглядывался по сторонам в панике. Его движения были экономичными, точными, лишёнными суеты. Он держал за воротник то, что сначала в полутьме можно было принять за большой мешок для мусора. Но мешки не носят дорогие оксфордские туфли из чёрной кожи, одна из которых уже оторвалась и уплыла в темноту. И у мешков не бывает безжизненно болтающихся, бледных, холёных мужских рук с золотым обручальным кольцом на безымянном пальце левой руки, которое слабо блеснуло, отразив луч света. Мужчина – Аластор, – наклонился, погрузил тело глубже в воду, подтолкнул его к центру течения, убедился, что тёмный комок не вынесет на мелководье или не зацепится за корягу. Он сделал это с той же сосредоточенной, методичной нежностью, с какой садовник сажает луковицу тюльпана, рассчитывая на весенний цветок. Люцифер не шелохнулся. Не вскрикнул. Не отпрянул. Его рука с сигаретой замерла на полпути ко рту. Он просто смотрел. Его голубые глаза, обычно такие выразительные в своей ледяной сдержанности, теперь стали абсолютно пустыми, лишёнными всякой эмоции. Как поверхность глубокого озера в безветренный день, отражающая небо, но скрывающая в глубине всё. Он видел убийство. Он видел сокрытие тела – небрежное, на скорую руку, но эффективное. Он видел профессиональную, чистую, безэмоциональную работу. Он был свидетелем. И он чувствовал… ничего. Ни страха, ни отвращения, ни гнева, ни даже простого, животного любопытства. Лишь глухое, до боли знакомое раздражение, как от комара, жужжащего над ухом. Ещё одна грязь. Ещё одно пятно на этом вечно гниющем городе. Ещё один секрет, который кому-то нужно будет скрывать. Но эта сцена не была из его круга. Не его проблема, не его война. Тело было взрослым, мужским, одетым в дорогой костюм – значит, не касалось Чарли. Не касалось его дома, его новой, чистой жизни. Значит, можно было сделать вид, что не видел. Его мысли уже автоматически вертелись вокруг завтрашнего утра: он обещал Чарли завтракать вместе, потом был отчёт по городскому бюджету, который нужно было подписать к полудню, потом встреча с архитектором по поводу новой библиотеки… Это зрелище было для него не более шокирующим или значимым, чем вид уборщика, выносящего мусор со двора в предрассветных сумерках. Часть городского пейзажа. Он снова поднёс сигарету ко рту, сделал медленную, глубокую затяжку, чувствуя, как никотин проникает в кровь. Дым вырвался из его лёгких гулым, плотным белым клубком и поплыл вниз, к каналу, медленно расплываясь в влажном воздухе. Именно в этот момент Аластор почувствовал взгляд на себе. Не интуитивно, а физически – словно луч прожектора скользнул по его спине. Он замер на месте, как статуя. Медленно, очень медленно, с преувеличенной театральностью, поднял голову. Его большие, тёмные глаза, блестящие от напряжения или возбуждения, встретились с ледяными голубыми глазами Люцифера, смотревшими на него сверху, с балкона, как божество с Олимпа наблюдает за смертным. На его лице не промелькнуло ни страха, ни паники, ни злобы, ни даже обычной для пойманного на месте преступления растерянности. Вместо этого его черты, искажённые тенью и странным внутренним светом, медленно исказила… улыбка. Широкая, почти до ушей, растягивающая губы, обнажающая идеально ровные, очень белые, почти неестественно белые зубы. Но в ней не было ни тепла, ни дружелюбия, ни даже злорадства. Это была улыбка узнавания. Улыбка артиста, поймавшего на себе взгляд единственного в зале зрителя, способного оценить тонкость исполнения, сложность пассажа, глубину замысла. В его карих глазах, расширившихся от темноты, вспыхнул живой, ненасытный, почти детский интерес – азарт учёного, нашедшего редкий, считавшийся вымершим экземпляр, или коллекционера, увидевшего шедевр на блошином рынке. Он не пытался скрыться. Не делал угрожающих жестов, не доставал оружия. Он просто стоял по колено в ледяной, грязной воде, всё ещё держа за воротник полупогружённый труп, и смотрел на Люцифера. Потом, не сводя с него глаз, он свободной рукой поправил запачканный грязью манжет рубашки, смахнул со лба прядь влажных, тёмных волос, запрокинул голову чуть назад. Это был жуткий, сюрреалистический, извращённо элегантный жест денди, приведшего себя в порядок перед важной встречей. Минута. Две. Тишина между ними была густой, звонкой, как натянутая до предела струна контрабаса. Её наполняли только далёкий, приглушённый джаз с бала, кваканье лягушек где-то в камышах на берегу канала, редкий шум проезжающей вдали машины и ровное, спокойное, контролируемое дыхание Люцифера. Сигарета догорела. Ощутив внезапный жар у самых пальцев, Люцифер медленно, не торопясь, почти с показной небрежностью, прижал окурок к мшистому, влажному камню парапета. Шипение было едва слышным, как вздох. Он раздавил его, превратив в чёрную, мокрую труху, которая прилипла к камню. Потом он поднял глаза на Аластора в последний раз. Его взгляд, холодный и оценивающий, скользнул по мокрому, испачканному костюму, по бледному, мелькнувшему на миг лицу трупа, по этой безумной, замерзшей, как маска, улыбке на лице убийцы. В его глазах не было ни осуждения, ни одобрения, ни угрозы. Лишь… скука. Глубокая, всепоглощающая, экзистенциальная усталость от всего этого бесконечного цирка под названием жизнь. Почти незаметное движение левой брови – микроскопическое, но оттого ещё более выразительное. Жест, который можно было прочитать как: «И это всё? Ты вызвал меня из-за этой банальности?» Или: «Не стоило отвлекаться от хорошего виски.» Затем он плавно развернулся, всем телом, спиной к каналу, к Аластору, к только что совершённому преступлению. И он ушёл. Не оглянувшись ни разу. Не ускорив шаг, не замедлив его. Просто сделал несколько ровных, размеренных шагов и растворился в золотом свете и приглушённом теперь громе музыки, как тень, возвращающаяся в свою рамку, как актёр, сошедший со сцены после завершения своей маленькой роли. Аластор остался стоять в канале, в ледяной воде, постепенно проникавшей сквозь ткань брюк к коже. Его улыбка не исчезла. Она замерла, кристаллизовалась на его лице, стала ещё шире, ещё безумнее, обнажив дёсны. Его глаза, прикованные к пустому теперь балкону, к тому месту, где только что стоял незнакомец, горели лихорадочным, ненасытным блеском. В них было нечто большее, чем интерес. Было восхищение. Очарование. Он медленно перевёл взгляд на окурок, брошенный Люцифером. Тот лежал на краю канала, на узкой бетонной отмостке, крошечная чёрная точка на фоне серого, покрытого слизью камня. Маленький, ничтожный предмет, но для Аластора он в этот момент значил больше, чем бриллиант. Он не подобрал его. Не стёр улику. Он оставил его там, лежать, как вызов, как визитную карточку, как начало диалога. Первый подарок от нового знакомого. Первая ниточка, связывающая их в странный, необъявленный танец. Он тихо засмеялся – низкий, бархатный, почти ласковый звук, который потонул в плеске воды и кваканье лягушек. Потом с новой, странной энергией, почти изящно, как танцор, потянул безжизненное тело вглубь канала, к тёмному, зияющему провалу старой сливной трубы, откуда пахло тьмой и забвением. У него появилась срочная работа – закончить утилизацию. И появилась… новая, захватывающая цель. Имя её было – холодный блондин в чёрной маске, чьи глаза смотрели на убийство с таким же безразличием, как на падение листа.***
В бальной зале жара, свет и шум обрушились на Люцифера с новой, удвоенной силой, как волна, накрывающая с головой. Кто-то взял его за локоть – тонкие, костлявые пальцы в кружевной перчатке. Мадам Терсо в маске павлина с распушённым хвостом из изумрудных и сапфировых перьев. — Мсье Люцифер! Cher, вы где пропадали? Мы вас искали! Губернатор хотел представить вас какому-то сенатору с Севера! – её голос, скрипучий, как несмазанная дверь, пробивался сквозь гул. Он улыбнулся. Его знаменитая, политическая улыбка, отработанная до автоматизма, до мышечной памяти. — Прошу прощения, мадам. Виноват. Нужен был глоток свежего воздуха. Ваш бал, как всегда, восхитителен. Вы превзошли себя. – Его голос был ровным, спокойным, бархатным. В нём не дрожала ни одна нота. Он взял у проходящего слуги новый бокал – на этот раз виски, односолодовое, шотландское, тёмное, как нефть, со льдом. Лёд звенел о хрусталь, чистый, хрустальный звук. Его рука, держащая бокал, была абсолютно твёрдой, непоколебимой. Не дрожал ни один мускул, ни один палец. Он мог бы держать в этой руке бокал на краю пропасти, и бокал не дрогнул бы. Но внутри, поверх этого моря смеха, музыки и пустых, выверенных, как дипломатические ноты, разговоров, в нём, в самой глубине, где пряталось то, что когда-то было душой, звучал только один звук: тихий, аккуратный, чёткий всплеск воды в чёрном канале. И нависающая над всем этим, гулкая, как в соборе, звенящая тишина, в которой замерла та улыбка – улыбка признания между двумя хищниками в мире травоядных. Он поднял бокал, сделал медленный, глубокий глоток. Алкоголь обжёг горло, прошёл по пищеводу тёплой волной, но не согрел того внутреннего холода, который всегда жил в нём. Он опустил руку в карман брюк, и его пальцы, холодные от ночного воздуха, нащупали гладкий, холодный металл медальона. Он приоткрыл его большим пальцем, не вынимая из кармана, нащупал знакомую выпуклость под стеклом. Внутри, под тонким стеклом, улыбалась Чарли – фотография, сделанная в прошлом месяце в парке. Её смеющиеся глаза, два пятнышка света во тьме. Он сомкнул пальцы вокруг металлического овала, чувствуя, как его острые, полированные края впиваются в ладонь, оставляя временные отметины. И впервые за долгие годы – годы тихой, упорядоченной, искусственной жизни – Самаэль Морнингстар, некогда носивший другое имя и правивший тенями на набережных и в подпольных казино, а ныне столп закона, уважаемый член общества, отец, почувствовал на своей безупречно выглаженной, защищённой пиджаком спине холодное, пристальное, неотрывное внимание. Взгляд, который не просто скользит по тебе, а изучает, препарирует, ищет слабое место в доспехах. Взгляд, который уже знает твоё настоящее имя, даже если ещё не произнёс его вслух. Игра, о которой он не просил, в которую не желал играть, началась. И он, сам того не желая, только что сделал первый, молчаливый ход, просто оставаясь собой – человеком, для которого чужая смерть стала всего лишь досадной помехой в вечерних планах. За окном, в чёрной воде канала, тело медленно плыло по течению к Миссисипи, чтобы стать всего лишь ещё одной загадкой, которую великая река когда-нибудь, может быть, выплюнет на берег. А на балконе, на мшистом камне, лежал окурок с отпечатком его губ, маленький, немой свидетель встречи двух айсбергов, которые только что начали своё неотвратимое, разрушительное движение навстречу друг другу.