***
Город под крышей университета напоминал вымерший муравейник. Улицы были пусты, если не считать редких, торопливо скользящих теней у стен. Окна домов стояли темными, даже днем — кто-то боялся случайно увидеть что-то, что вызовет запрещенную эмоцию, кто-то просто исчез. Воздух, еще недавно звонкий от голосов и машин, теперь был густым и немым, как в склепе. Запрет висел над всем, как низкое свинцовое небо: «Запрещено испытывать чувство радости». Они пришли на крышу, потому что это было единственное место, где не давили стены. Где можно было дышать, даже если воздух был отравлен страхом. Джон прислонился к парапету, его пальцы в тонких перчатках водили по шершавому бетону. Лололошка стоял в двух шагах, скрестив руки на груди — не в защите, а просто от привычки. Их молчаливые встречи стали якорем, единственной предсказуемой точкой в калейдоскопе абсурда. За последние недели между ними выросло что-то невероятно хрупкое. Не дружба и не любовь в старом смысле. Скорее, глубокое, молчаливое признание: Ты — живой. Ты — здесь. Ты — понял. Это понимание было тихим, лишенным пафоса, но оно грело изнутри, как глоток горячего чая в ледяной день. И сейчас, под запретом на радость, это тепло стало одновременно спасением и миной. — Помнишь, на первом курсе был тот профессор по теоретической механике? — вдруг сказал Джон, не глядя на Ло. Голос его был немного хриплым от долгого молчания. — Селезнёв, кажется. С усами, как у моржа. Ло кивнул, не задавая вопросов. Он просто ждал. — Он все пары начинал с одной и той же фразы. Глядя в окно, таким трагическим голосом. — Джон сделал паузу, стараясь уловить нужную интонацию. Когда он заговорил снова, его голос стал гнусавым и нарочито печальным: — «Жизнь, студенты, подобна шарику, катящемуся по инерции по шероховатой плоскости трения. И чем дольше катишься, тем сильнее понимаешь — подъемной силы нет. Одна лишь сила сопротивления». Он закончил и рискнул взглянуть на Ло. Тот стоял, уставившись в пустоту, но уголки его гут напряглись в странной, почти забытой гримасе. Борьба. — И в конце семестра, — продолжал Джон, теплая нота прокрадываясь в его голос, — на последней паре, он, как всегда, вздохнул, посмотрел в окно и начал: «Жизнь, студенты...» А с задней партии голос: «...подобна шарику!» Весь курс, хором, как отрепетировав: «КАКТЯЩЕМУСЯ ПО ИНЕРЦИИ!» Джон не смог сдержать короткий, тихий смешок. И в этот миг Лололошка проиграл борьбу. Из его груди вырвался сдавленный, хриплый звук, который через секунду превратился в настоящий, чистый смех. Тот самый, который они не слышали ни от кого, включая самих себя, кажется, целую вечность. Он смеялся, закрывая глаза, и смех этот был немного истеричным, сдобренным горечью всех этих месяцев, но при этом — искренним. Освобождающим. Они оба смеялись, глядя друг на друга, и в этом не было ничего запретного — только сброшенное на мгновение бремя. И когда смех стих, оставив после себя тишину и легкую дрожь в плечах, их взгляды встретились и зацепились. Уже не на секунду. Настолько, насколько было нужно, чтобы увидеть. Джон увидел в глазах Ло не насмешку, не боль, не осторожность. Он увидел отражение того самого хрупкого тепла, того самого «ты здесь». И его собственное лицо, наверное, говорило то же самое. Стена рухнула. Окончательно. Между ними не осталось ни вражды, ни даже нейтральной территории. Осталась только эта тихая, оголенная правда, прекрасная и ужасающая в своем доверии. Джон улыбнулся. Не той острой, едкой ухмылкой, что была у него раньше. Теплой, мягкой, настоящей улыбкой. — Знаешь, Ло, — сказал он тихо, и голос его звучал почти удивленно. — Несмотря ни на что... сегодня — хороший день. И он это почувствовал. По-настоящему. Чистую, яркую, неконтролируемую волну радости. Не от анекдота. От этого взгляда. От этого понимания. От того, что в аду нашелся не просто союзник, а свой человек. Чувство накатило с такой силой, что он на мгновение забылся. Забыл о запретах, о системе, о городе-призраке под ногами. Улыбка еще не успела сойти с его лица, когда по нему пробежала тень. Не физическая. Внутренняя. Его глаза, такие живые секунду назад, вдруг расширились от внезапного, леденящего осознания. Он почувствовал это не как боль, а как... стирание. Как будто само его существо начинало терять связь с реальностью. — Ой, — выдохнул он, и это прозвучало почти нелепо. Ло всё ещё смотрел на него, и его собственная улыбка медленно угасала, сменяясь нарастающим недоумением. Потом ужасом. Контуры Джона стали терять четкость. Не как призрак, а как рисунок карандашом, по которому провели ластиком. Сначала стали прозрачными, размытыми кончики пальцев, лежащие на парапете. Потом волосы, будто их развеял ветер, которого не было. Процесс был беззвучным и неестественно быстрым. — Джон? — имя сорвалось с губ Ло впервые за все время. Голос был сдавленным, полным неверья. Джон попытался поднять руку, но рука уже почти не подчинялась, растворившись по локоть. Он смотрел на Ло, и в его глазах, еще остававшихся четкими, не было страха. Была лишь глубокая, вселенская печаль и извинение. — Прости меня, Ло... — прошептал он. Звук был уже как эхо, доносящееся из-за толстого стекла. Ло рванулся вперед. Инстинктивно, отчаянно, забыв все запреты на касания, на близость, на всё. Его руки протянулись, чтобы схватить, удержать, вцепиться в то, что ускользало. Но его пальцы сомкнулись в пустоте. Он пролетел сквозь то место, где только что стоял Джон, и едва не рухнул на бетон, вовремя удержавшись за холодный парапет. Перед ним никого не было. Только легкая дымка, быстро рассеивающаяся в неподвижном воздухе, и легкий запах старой ветровки. И очки. Оранжевые, с синими дужками, дурацкие очки Джона, которые он носил «для настроения», даже когда солнца не было. Они лежали на сером бетоне с тихим, безжизненным щелчком, который прозвучал оглушительно в полной тишине крыши. Лололошка замер. Его дыхание превратилось в короткие, хриплые всхлипы. Он смотрел на очки, потом на свои пустые ладони, потом снова на очки. В голове не было мыслей. Была только белая, ревущая пустота, громче любого запрета. Он медленно, как автомат, опустился на колени. Пальцы, дрожащие и неловкие, потянулись к очкам, но не посмели коснуться. Они замерли в сантиметре от пластика. Снизу, с пустынных улиц, донесся отдаленный, одинокий крик, быстро прерванный. Мир продолжал существовать. Система работала. Но на крыше, в полной тишине, стоял на коленях человек, в глазах которого только что погас последний луч света. И единственным доказательством того, что этот луч был реальным, а не сном, лежали перед ним дурацкие оранжевые очки, безмолвные и невыносимо живые в своей неподвижности.***
Лололошка не плакал. Слёзы казались слишком ничтожной реакцией для того, что произошло. Он сидел на коленях на холодном бетоне крыши, уставившись в оранжевые очки. Внутри была тишина — та самая, всепоглощающая, что была до Джона. Но теперь она не давила, а зияла черной, бездонной дырой. Потерю он осознавал каждой клеткой. Он потерял врага. Союзника. Единственного человека, который понимал. Который видел тот же кошмар. Идиот. Он улыбнулся. Прямо сейчас, среди этого хаоса запретов, Джон позволил себе настоящую радость. Глупец. Прекрасный, светлый, идиот. И тогда Ло понял. Сидеть здесь, в одиночестве, подчиняясь правилам системы, которая отняла у него последний смысл… Это было хуже любого нарушения. Если радость была запрещена, то отчаяние было её единственно честным ответом. Он поднял очки. Пластик был еще теплым. Он вспомнил, как Джон впервые надел их на лоб, кривя губы в усмешке: «Чтобы мир был веселее». Он вспомнил его смех минутой раньше — хриплый, настоящий. И ту теплую волну, что накрыла его самого в ответ. Он вызвал в себе это чувство. Намеренно. Не счастливые воспоминания, а радость от самого факта, что такой человек существовал. Что в этом аду у него, Ло, было это. Чувство было острым, как лезвие, и сладким, как яд. Оно заполнило пустоту, сжигая изнутри. «Хороший день», — подумал он, сжимая очки в ладони. Мир не взорвался и не потемнел. Он просто начал терять плотность. Краски поплыли, звуки стали приглушенными, как из-под воды. Он чувствовал не боль, а легкое, неумолимое растворение. Он не боролся. Он смотрел вдаль, на мертвый город, и в последний миг его губы дрогнули в подобии улыбки.***
Он проснулся от резкого, механического звука. Будильник в телефоне. Ровный, бездушный гудок. Джон вздрогнул всем телом, сердце колотилось где-то в горле от необъяснимой паники. Он шлепнул по экрану, заглушив звук, и лежал, уставившись в потолок. Снилось что-то тяжелое. Очень тяжелое. Осталось только смутное, мучительное чувство — как будто он что-то забыл. Что-то важное. Что-то, связанное с потерей. Он провел ладонью по лицу, смахнув несуществующую пыль, и встал. Его жизнь была… нормальной. Работа в открытом офисе, вечера с сериалами, редкие, поверхностные встречи с друзьями. Но нормальность эта была хрупкой. Его раздражали громкие, внезапные звуки — объявления в метро, сигналы машин. Он ловил себя на том, что избегает смотреть людям в глаза в лифте дольше мгновения. Инструкции длиннее трех пунктов вызывали у него тихое, беспричинное раздражение. И самое странное — его неудержимо тянуло в старые библиотеки и на пустынные крыши. Он объяснял это любовью к тишине. Но в тишине той было не умиротворение, а ожидание. Чего — он не знал.***
Лололошка, теперь просто Саша, жил по расписанию. Его мир был выстроен на контроле. Работа аналитика позволяла иметь дело с четкими данными, а не с людьми. Он общался вежливо, но холодно, выстраивая невидимые, но прочные стены. Его квартира была минималистичной, почти пустой. В ней не было ничего лишнего, ничего, что могло бы вызвать неожиданную эмоцию. Но и у него были свои странности. Он всегда выбирал маршруты без деревянных настилов в парках, предпочитая асфальт или плитку. Если приходилось ступить на паркет, его плечи непроизвольно напрягались. Он не мог объяснить почему. И ещё он ненавидел зеркала в полный рост. В его прихожей висело только маленькое, для проверки внешности. Большие зеркала вызывали у него почти физическое недомогание. Они жили в одном городе, в двадцати минутах езды на метро друг от друга, но их миры не пересекались...