Музей утраченных оттенков

Горячая работа
NC-17
Завершён
117
9
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
204 страницы, 74 526 слов, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник

𝟴. испытание нежностью.

Настройки

𓂃🖌

      Мы шли. Вернее, он вёл меня за руку, а я покорно шаркал ногами по песку, который теперь казался прохладным, почти жидким. Тот факт, что я не видел куда иду, что каждый камень, каждая кочка были для меня неожиданностью — заставлял все остальные чувства обостриться до боли. Я слышал каждый свой вдох, свистящий в тишине. Чувствовал мельчайшие неровности его ладони на своём запястье. И этот ёбаный пульс — то ли его, то ли мой — стучавший в такт шагам где-то в месте соединения наших рук. — Здесь, — сказал Феликс, останавливаясь. Он отпустил мою руку, и я тут же почувствовал, как холодок страха пробежал по спине. Остаться без этого якоря было невыносимо. Но он тут же взял меня за плечи и мягко, но настойчиво усадил на что-то твёрдое и покатое — на камень, нагретый за день и теперь отдающий остаточное тепло. — Сиди. И не двигайся. Он отошёл на несколько шагов. Я сидел, сжимаясь от напряжения, и слушал. Сначала — только ветер, тот самый, «свистящий». Потом — шорох его шагов по песку. Потом — тихий, металлический щелчок. И… Зазвучала музыка. Не из колонки. Это была живая музыка. Низкий, бархатный, пронизывающий душу звук. Он вибрировал в воздухе, отдаваясь эхом в грудине. Саксофон? Нет, что-то другое. Более древнее, гортанное. — Это…что? — прошептал я, сам не ожидая, что зашепчу. — Нар, — так же тихо ответил он из темноты. — Бедуинская флейта. Ахмед дал. Говорит, она лучше всего звучит под звёздами. Что песок и камень помнят её голос. Он начал играть. Мелодия была простой, бесконечно грустной и бесконечно широкой, как сама пустыня. Она не устремлялась ввысь, а стелилась по песку, обволакивала камни, лилась в бездну ночного неба. Каждая нота была не звуком, а ощущением. Тёплым прикосновением, холодной рябью, зовущей пустотой. Я сидел, не двигаясь, и чувствовал, как по моей коже бегут мурашки. Не от холода. От этого пронзительного, животного совершенства. Я не видел музыканта. Не видел инструмента. Я был слепым в абсолютной тьме, и единственным моим миром был этот звук. И он заполнял всё. Каждую клетку, каждую трещину в моей обычной, циничной броне. Игра прекратилась так же внезапно, как и началась. Последняя нота растворилась в тишине, оставив после себя звенящую пустоту. Я не мог вымолвить ни слова. Шаги по песку. Он подошёл и сел рядом на камень. Не вплотную, но близко. Я чувствовал исходящее от него тепло, слышал его дыхание, чуть учащённое. — Ну? — спросил он, и в голосе его слышалась неуверенность, что-то очень непохожее на его обычную бесшабашность. — Блядь, — выдохнул я, потому что другого слова просто не было. — Это было…ёбаный в рот. Он тихо рассмеялся, и этот смех был частью той же мелодии — тёплым, низким обертоном. — Мне казалось, что звёзды начинают звучать в унисон. Или это просто в голове. — Нет, — сказал я с какой-то дикой убеждённостью. — Нет, это не в голове. Это…здесь. Я неосознанно повернулся к нему. В темноте я мог различать только смутные очертания — его плечо, профиль, светлое пятно лица. И тут он поднял руку. Медленно, будто боясь спугнуть. И коснулся. Не меня. Воздуха перед моим лицом. Его пальцы, те самые, что только что извлекали ту божественную музыку, остановились в сантиметре от моей щеки. Я замер, чувствуя, как по коже, куда смотрели его пальцы, пробегает тот же электрический разряд, что и от музыки. — Можно? — он прошептал. И в этом слове было столько бережности, что у меня в горле встал ком. Я кивнул. Не мог выговорить ни слова. И тогда его пальцы коснулись. Сначала тыльной стороной, едва-едва, провели по моей скуле. Потом — подушечками, исследуя щетину, линию челюсти. Это не было прикосновение любовника. Это было прикосновение исследователя, слепого, который пытается увидеть мир через кожу. Как я когда-то трогал его в мастерской. Только теперь…теперь всё было наоборот. Его прикосновения были невероятно нежными, почти невесомыми. И от каждого мурашки бежали по всему телу, сжимая живот, заставляя сердце биться где-то в горле. Он водил пальцами по моим губам, не пытаясь их разомкнуть, просто ощупывая их форму. Потом провёл по брови, по веку. Я сидел, затаив дыхание, и позволял. Потому что это не было насилием. Это было…даром. Даром другого восприятия. Он «смотрел» на меня так, как мог. Через прикосновение. — Ты весь в напряжении, — прошептал он, и его пальцы остановились на моём виске. — Здесь будто тикают часы. — Это мои мозги пытаются понять, что происходит, — хрипло сказал я. — А что происходит? — Я…не знаю. И это была правда. Весь мой внутренний циник, всё моё отвращение к сантиментам и близости, особенно к мужской — всё это лежало где-то на дне, придавленное грузом этой невыносимой нежности. Почему? Почему его прикосновения, прикосновения мужчины, не вызывали во мне того самого, животного отторжения? Почему, как и тогда, в ледяной машине, это тепло, эта близость казались…спасением? Единственной живой точкой в промёрзшем или, как сейчас, в бескрайнем, невидимом мире? Он убрал руку. И я, к своему ужасу, почувствовал потерю. Холодок там, где секунду назад было тепло его пальцев. — Прости, — сказал он тихо. — Я зашёл слишком далеко. — Нет, — вырвалось у меня, прежде чем я успел подумать. — Не зашёл. Мы сидели в тишине. Теперь она была другой. Наполненной. Не звуком нара, а отзвуком прикосновений. Я боялся пошевелиться, чтобы не разбить этот хрупкий, нелепый момент. Потому что я, Марк Шилов, который три года отгораживался от мира стенами из сарказма и чёрной туши, сейчас сидел в пустыне и таял от прикосновений другого мужчины. И это было не про секс. Это было про что-то гораздо более страшное и неуместное. Про признание. В том, что я не железный. Что мне нужно это. Тепло. Доверие. Близость. — Пойдём назад, — наконец сказал я, вставая. Ноги немного дрожали. — А то Ахмед подумает, что мы стали ужином для скорпионов. Он встал рядом. И снова взял меня за руку. На этот раз не за запястье. Его пальцы переплелись с моими. Просто, естественно, как будто так и должно быть. Мы пошли обратно к лагерю, к крошечным огонькам шатров, мерцающим вдали. Он вёл, а я шёл следом, глядя в звёздное небо, которое не видел, и чувствуя, как его ладонь жжёт мою кожу. Не метафорически. По-настоящему. Как будто он оставил на ней невидимую метку. Или как будто моя собственная кожа, ошалев от трёх лет изоляции, теперь кричала от этого простого, человеческого контакта. Всё внутри меня было вверх тормашками. Весь мой внутренний уклад, вся моя защита — лежали в руинах. И на их месте стоял только один, дурацкий, неудобный вопрос: «А что, если это и есть та самая «новая оптика»? Не способ видеть, а способ чувствовать? И что, если этот способ — он?» Я не знал ответа.

𓂃🖌

      Ночь в шатре была не темнотой, а субстанцией. Густой, тяжёлой, как чёрная нефть. Я лежал на спине и слушал, как моё сердце пытается выпрыгнуть через ребро. В метре, на другой койке, лежал Феликс. Он не ворочался. Он дышал. Слишком ровно. Слишком тихо. Как человек, который тоже не спит и изо всех сил делает вид. Пахло овчиной, пылью и нашим общим потом — тем липким, смущённым потом, который выступил после той…после той хуйни с флейтой и прикосновениями. Каждый нерв на моей щеке, где он водил пальцами, всё ещё горел. А в ладони, которую он держал по дороге назад, будто засела раскалённая игла. «Что мы, блять, вообще тут делаем?» Вопрос стучал в висках, как тупой дятел. Ловим вдохновение? Так я уже поймал — им оказался двухметровый немец, чьи прикосновения сводят меня с ума куда эффективнее любого угля. Ищем новые текстуры для великого проекта? Ага, вот она, текстура — его кожа, его дыхание, эта ёбаная, невыносимая близость в кромешной тьме. Я мысленно матерился на все лады, но самые отборные, самые изощрённые ругательства разбивались о простой факт: мне это нравилось. И это было пиздецово. Потому что это ломало всё. Моё представление о себе. О нём. О том, как должно быть. В голове лезли обрывки из прошлого — холодная машина, его тело, согревающее моё. Его руки, растирающие мои до боли. И сейчас…сейчас было то же самое, только в сто раз хуже. Потому что тогда это была необходимость. А сейчас…сейчас это казалось желанием. От этой мысли меня бросило в жар. Я сбросил тонкое одеяло. Потом натянул обратно. Сука. Я вёл себя как девственница в плохом романе. — Ты не спишь, — прозвучал в темноте его голос. Не вопрос. Констатация. — А ты — гадалка ебучая? — огрызнулся я, но без злости. Скорее, с обречённостью. — Я слышу, как ты думаешь. Это громкий звук. Как рёв подземной реки. Я фыркнул. Даже тут, в этом, он со своей синестезией. — А какой, блять, цвет у моих мыслей? Ядовито-зелёный? Чёрный, как моя душа? — Сейчас они фиолетовые. Тёмные, бархатные, с искрами паники. Очень красиво и очень страшно. Я зажмурился. Этот ублюдок. Он всегда находил слова, которые били точно в цель. Тишина снова натянулась, но теперь она была другой. Наэлектризованной. Каждое его негромкое дыхание, каждый шорох ткани от его движения отзывались во мне физически. Я лежал и чувствовал его присутствие каждым миллиметром кожи. Это было невыносимо. И я не выдержал. — Феликс, — выдохнул я его имя в темноту. Тише шепота. Почти неслышно. Но он услышал. Мгновенно. Без раздумий. Я услышал, как шуршит матрас, как его тень (а я чувствовал её, как перепад температуры) отделилась от койки. И вот он уже стоит рядом. — Что? — его голос был прямо над моим лицом. Тёплое дуновение коснулось лба. Я не знал, что сказать. Я звал его, потому что не мог больше терпеть это одиночество в двух шагах от него. А теперь…теперь я был в ещё большей жопе. Моя рука лежала поверх одеяла. Он посмотрел на неё. Я почувствовал этот взгляд, будто луч слабого света. Потом он медленно, с той же невыносимой осторожностью, что и раньше, опустился на колени у моей кровати. И взял мою руку. Не схватил. Принял. Как что-то хрупкое и бесценное. И поднёс к своему лицу. Я ахуел. Просто, без всяких метафор, АХУЕЛ. Мозг отключился, оставив только тактильные ощущения. Я чувствовал его дыхание на своей коже. Потом — прикосновение. Его губы. Сухие, тёплые, пухлые. Они коснулись моих костяшек. Я дёрнулся, но не отдернул руку. Она будто приросла. Он почувствовал мой испуг и замер. — Можно? — снова прошептал он. И в этом «можно» была вся его вселенная — открытая, уязвимая, готовая отступить при малейшем сигнале. Я не сказал ничего. Просто не смог. Но, видимо, моё молчание он принял за согласие. И он продолжил. Целовал. Каждый палец, от основания до кончика. Каждую фалангу. Его губы были нежными, почти несмелыми, но в каждом прикосновении чувствовалась такая концентрация, будто он пытался впитать в себя всю мою суть через кожу. Потом он поднял глаза — я почувствовал это, будто взгляд стал тяжелее — и прошептал прямо в мою ладонь: — Прости…прости за всё. За то, что ворвался. За то, что не отстаю. За то, что… хочу этого. И тут его язык — тёплый, влажный, шершавый — обвёл линию жизни на моей ладони. Этот интимный, животный жест вырвал у меня тихий, непроизвольный стон. Он прозвучал в темноте неприлично громко. Я никогда не издавал таких звуков. Никогда. Этот стон, кажется, испугал его больше, чем меня. Он замолчал, замер, но губы его всё ещё касались моей ладони. И тут во мне что-то переключилось. Испуг, ахуение, желание — всё это спрессовалось в один чистый, ясный импульс. Я не был готов. Не для этого. Не сейчас. Не здесь. Я медленно, но твёрдо потянул руку на себя. Он отпустил без сопротивления. — Стой, — прохрипел я. Голос был чужим. — Просто…стой. Он затих. Я слышал его частое дыхание. Чувствовал, как он смотрит на меня в темноте, и в его взгляде теперь была не надежда, а тихая, готовая к удару готовность к отказу. — Дай мне…время, — выговорил я, с трудом подбирая слова. — Я…мне нужно это всё в голове разложить. Потому что сейчас у меня там…пиздец и бардак. Я не…я не понимаю, что происходит. И с тобой. И со мной. Он молчал. Потом тихо кивнул. Я не видел, но знал. — Хорошо, — сказал он так же тихо. — Всё время, какое нужно. Я ждал, что он встанет и уйдёт на свою кровать. Свернётся калачиком и отвернётся. Но он не ушёл. Он просто…остался. Сидя на полу у моей кровати. Он положил свою голову рядом с моей рукой, на край матраса, но не касаясь меня. И замер. Как страж. Как та самая огромная, тёплая, молчаливая скала, которая теперь охраняла не моё тело от холода, а мой ебучий, раздробленный внутренний мир — от окончательного распада. Я лежал, глядя в потолок, и чувствовал его присутствие всем телом. Его тепло. Его преданность. Его ждущее молчание. И внутри, сквозь бардак и панику, пробивалось одно-единственное, чёткое, невероятное ощущение: я не один. Даже в этом, даже сейчас, когда всё пошло под откос и перестало иметь смысл — я не один. Рядом сидит этот сумасшедший немец и ждёт. Без требований. Без условий. Просто ждёт. И, чёрт возьми, это было страшнее любого поцелуя. Потому что от поцелуя можно отмахнуться. А от такой…верности — нет. Она впивалась в тебя корнями. И угрожала остаться навсегда.

𓂃🖌

      Следующий день начался не с рассвета, а с осознания. Я открыл глаза и первое, что почувствовал — не песок за стеной шатра, а пустоту там, где вчера сидел он. Край матраса был холодным. Значит, ушёл. Ночью? Или на рассвете? Я лежал, не двигаясь, и прокручивал в голове кадры прошлой ночи. Его губы на моих пальцах. Тёплый, шершавый язык на ладони. Мой собственный, дикий, неприличный стон. Стыд накатывал волной, горячей и тошнотворной. Что я, блять, вообще делал? Почему не оттолкнул? Почему этот…этот гомо-эротический сеанс в темноте вызвал у меня не отвращение, а дрожь, которая до сих пор сидела где-то в основании позвоночника? Я встал. Голова гудела, будто я не спал, а всю ночь тушил чугунной болванкой по асфальту. Оделся на ощупь, вылез из шатра. И тут же ослеп. Не метафорически. Утреннее солнце в пустыне — это не свет, это белая, раскалённая сталь, вонзающаяся в глаза даже сквозь веки. Я застонал и нащупал в кармане очки. Пейзаж, который мне открылся, был всё тем же — бесконечные градации серого, от ослепительно-белого песка до чёрных, рваных силуэтов скал на горизонте. Но теперь это пространство казалось не бескрайним, а враждебным. Как будто сама пустыня знала, какая хуйня творилась у неё под боком ночью, и теперь смотрела на меня с холодным презрением. Я увидел Феликса. Он сидел на том самом камне, где играл на наре, спиной ко мне. Его фигура в светлой рубашке чётко вырисовывалась на фоне песка. Он был неподвижен. Смотрел куда-то вдаль. Не в телефон. Просто сидел. Внешний вид его с утра был каким-то…сбитым. Волосы, обычно аккуратные, сейчас были всклокочены с одной стороны, будто он всю ночь ворочался. Рубашка помята. Он сидел, поджав под себя длинные ноги, и выглядел не победоносным покорителем пустыни, а…потерянным мальчишкой. Эта картинка резанула что-то во мне острее, чем любой укор. Я подошёл. Песок противно шуршал под кедами. Он не обернулся, но я видел, как напряглись его плечи. — Куришь? — хрипло спросил я, доставая пачку. — Нет, — он ответил, не поворачиваясь. Голос был плоским, безжизненным. — Зря. Тут, наверное, с утра без никотина только верблюды выживают. Я прикурил, втягивая едкий дым. Молчание повисло между нами, густое, неловкое, как студень. — Слушай, про вчерашнее… — начал я, но сбился. Что сказать? «Извини, что разнюнился»? Или «Спасибо, что не дрочил мне на руку, а только облизал»? Варианты были хуевыми. — Мне не нужно извинений, — быстро, почти резко сказал он. — И объяснений. Ты попросил время. У тебя есть время. Всё. Он говорил это в пространство перед собой. И в этой фразе не было обиды. Была железная дисциплина. Как у солдата, который получил приказ и будет его выполнять, даже если это убьёт его. Это бесило. Его святое, ебучее понимание. Его готовность терпеть. Почему он не злится? Почему не плюёт на всё и не уходит? Почему сидит тут, этот большой, нелепый идиот, и ждёт, пока я разберусь в своей кривой, сломанной голове? — Ты чего такой…пришибленный? — спросил я, стараясь, чтобы прозвучало как издёвка, а не как забота. — Я думал, — сказал он просто. — Всю ночь. О том, что, возможно, я всё испортил. Что вломился туда, куда не стоило. Что мои…чувства…они как этот песок. Слишком навязчивые. Ими можно засыпать, завалить. Задушить. От этих слов у меня внутри всё ёкнуло. Не из-за пафоса. Из-за точности. Он боялся не моего отказа. Он боялся навредить. Своей напористостью, своей яркостью, своей…любовью? Да, блять, пора уже называть вещи своими именами. Это не дружба. Не коллегиальная привязанность. То, что он делал вчера — это был акт обожания. Почти религиозный. И он сам этого испугался. — Да не засыпал ты меня, псих, — буркнул я, делая затяжку. — Я…я просто не в курсе, как с этим…всем… быть. Для меня люди делятся на тех, кто меня жалеет, и тех, кого я бешу. Ты…ты в какую-то третью, ебанутую категорию попал. И я не знаю, что с тобой делать. Ругать — бесполезно. Посылать — не уходишь. А целовать тебе руки… — я сглотнул, — это, блять, вообще за гранью моего понимания. Он наконец повернул голову. Его лицо было уставшим, но глаза…глаза смотрели на меня с такой голой надеждой, что стало не по себе. — Мне не нужно, чтобы ты что-то делал, Марк. Мне нужно чтобы ты был. Рядом. Даже если ты будешь просто сидеть и молча меня ненавидеть. Это уже больше, чем я мог надеяться. Вот. Ахуеть. Он готов довольствоваться моим присутствием в радиусе ненависти. Это был новый уровень безумия. И он обезоруживал полностью. Я бросил окурок в песок. — Ладно, хватит разводить сопли. Вставай. Ты же хотел записать «звук рассвета» или какую-то другую хуйню. Давай, пока солнце нас в уголь не превратило. Он посмотрел на меня, будто не понял. Потом медленно встал, отряхнулся. На его лице проступило что-то вроде…облегчения? Что я не сбежал. Что разговор окончен. Что мы возвращаемся в знакомые, пусть и дурацкие, рамки «художник и его синестет». — Хорошо, — сказал он. — Пойдём к тем скалам. Там, говорят, эхо особенное. Мы пошли. Опять. Он — впереди, я — следом, стараясь попадать в его следы, чтобы не споткнуться. Но теперь между нами висел не только невысказанный пиздец, но и какое-то новое, хрупкое перемирие. Я дал ему понять, что не сбегу. Он дал мне понять, что не будет давить.       И пока мы шли, я ловил себя на том, что краем глаза (точнее, тем, что от него осталось) слежу не за дорогой, а за ним. За тем, как ложится складка на его рубашке на спине при движении. За тем, как свет играет на его взлохмаченных волосах. И внутри, под всеми слоями стыда и непонимания, теплилась одна, крошечная, подлая мысль: а что, если это не «за гранью»? А что, если это просто…новое правило? Для новой, ебанутой вселенной, в которой мы оказались? Правило, где можно ненавидеть весь мир, но позволять одному, конкретному немцу целовать тебе руку. И не сходить при этом с ума. Пока что правило не работало. Я всё ещё был на грани. Но, по крайней мере, теперь я знал, что по другую сторону этой грани — не пустота. Там сидит он. И ждёт. И, кажется, будет ждать до конца своих дней. А это, блять, было одновременно самым страшным и самым…спасительным, что со мной случалось за последние три года.
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник
Отзывы (5)