Музей утраченных оттенков

Горячая работа
NC-17
Завершён
117
9
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
204 страницы, 74 526 слов, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник

21. музей утраченных оттенков. цвет, который я слышу.

Настройки

𓂃🖌

      Год.       Целый год, мать его. Если бы мне кто-то сказал триста шестьдесят пять дней назад, что я буду сидеть в уютном дрезденском кафе, пить приличный кофе и обсуждать с агентом планы на новую выставку, я бы послал этого человека нахуй с максимальной убедительностью, на которую только способен. А если бы добавил, что напротив меня будет сидеть мой парень (двухметровый немец с сияющей улыбкой и вечно растрёпанными волосами, который через каждые пять минут будет проверять, не хочу ли я ещё кофе), я бы не просто послал, а вызвал санитаров. Со смирительной рубашкой наперевес. Но жизнь, сука, штука непредсказуемая. Именно этим она и держит. Именно за это я её, кажется, начинаю прощать.       Год пролетел как один день. Нет, вру. Как триста шестьдесят пять дней, каждый из которых был наполнен до краёв. Работой, ссорами, примирениями, открытиями, тоской по дому и обретением нового дома. Всего понемногу. Как в хорошем винегрете — намешано, но вкусно. Но главное — им. Феликсом. Моим личным стихийным бедствием, моим торнадо в кедах, моим самым нелепым и самым правильным решением в жизни.       Дрезден стал почти родным. Почти. Потому что Питер ничто не заменит, это я понял окончательно и бесповоротно. Там осталась моя прежняя жизнь, мои призраки, моя Нева, моя душа, кажется. Но в этом городе было что-то своё, особенное. Может, в том, как Эльба отражала закаты (серые, но красивые какой-то уютной, домашней серостью). Может, в уютных улочках старого города, где пахло выпечкой и историей, где каждый камень помнил войну и воскресение. Может, просто в том, что здесь был Феликс, а с ним любое место становилось не просто терпимым, а нужным.       Мы сняли квартиру. Не в центре, но с видом на реку. Маленькую, но нашу. Феликс, конечно, хотел что-то современное, стерильное, с панорамными окнами и встроенной техникой, чтобы всё блестело и работало с немецкой точностью. Я настоял на старом фонде, с высокими потолками, лепниной на потолке и скрипучим паркетом, который жаловался на жизнь при каждом шаге. Потому что, блять, если уж жить в Европе, то с душой, а не в операционной. Он сначала морщился, ворчал про сквозняки и старые трубы, но потом привык. Даже полюбил, кажется. Особенно когда понял, что в этой квартире идеальный свет для моей работы. Ну, для моей чёрно-белой работы, которая вдруг перестала быть просто чёрно-белой.

𓂃🖌

      Кстати, о работе. Выставка в Дрездене, которую мы тогда готовили с Лукасом, прошла с успехом. Я до сих пор не знаю, как это вышло. Мы просто сделали то, что чувствовали. Вывернули себя наизнанку и разложили по залам. Критики, которые год назад носились с нашим питерским проектом, теперь писали восторженные статьи о «новом этапе творческого дуэта Шилов-Шульц». Кто-то назвал нашу инсталляцию «диалогом тишины и цвета», кто-то — «метафорой послевоенного примирения», кто-то вообще увидел там отсылки к Вагнеру, от которых Феликс потом краснел неделю. Мы с Феликсом ржали до слёз, читая это. Потому что, боже упаси, никакой метафоры там не было. Никакого Вагнера. Никакой политики. Была просто наша жизнь, наши попытки понять друг друга, наши ссоры и наши ночи. Но публике нужно объяснение, нужен смысл — мы не спорили. Пусть видят что хотят. Деньги-то платят одинаково.       После успеха посыпались предложения. Берлин, Мюнхен, Цюрих, даже Париж. Мы отобрали несколько, остальное отсеяла Дарина. Она, кстати, переехала в Берлин. Сказала, что в Питере ей стало скучно без нас. Врёт, конечно, как сивый мерин. Просто открыла там филиал своего агентства и теперь разрывается между двумя странами, высасывая деньги из европейских меценатов с той же страстью, с какой когда-то доила российских олигархов. Иногда приезжает к нам, сидит на кухне, курит в форточку (потому что в квартире нельзя, немецкий порядок) и говорит: «Марк, ты стал мягче. Это пугает». Я посылаю её. Но она права. Стал. Куда деваться.       Феликс расцвёл. Его синестезия, которая когда-то казалась просто забавной особенностью, стала его суперсилой. Он писал музыку для театра, для кино, для арт-инсталляций. К нему выстроилась очередь. Иногда он работал по двадцать часов, и я приносил ему еду прямо в студию, ругаясь последними словами и грозя сжечь все его синтезаторы к хуям собачьим, если он не поест и не ляжет спать. Он смотрел на меня красными глазами, улыбался и говорил: «Ты такой заботливый, Марк». Я обещал его убить. Но еду оставлял.       Он, кстати, научился готовить то, что я ем. Иногда, по воскресеньям, он делает мне завтрак в постель. Яйца всмятку, тосты с джемом, кофе. И смотрит, как я ем, с таким выражением, будто я ем не яйца, а его сердце, поданное на тарелке. Это трогательно. И немного жутковато.       Я тоже не сидел сложа руки. Моя графика, которая раньше была просто чёрно-белой, теперь обрела новое измерение. Я не видел цвета, но я чувствовал его через Феликса. Он описывал мне оттенки, я переводил их в линии и тени. Получалось, говорят, ахуенно. Я не проверял. Мне было достаточно того, что он, глядя на мои рисунки, начинал напевать какую-то мелодию. Значит, попал. Значит, работает.

𓂃🖌

      Мы путешествовали. По Европе, конечно. Феликс хотел показать мне всё. Италию, Францию, Испанию. Я видел всё в сером цвете, но с ним даже серый становился разным. Он говорил: «Смотри, Марк, это море сегодня цвета мокрого асфальта с примесью лаванды, а вон там, у горизонта, появляется оттенок старого серебра». Я смотрел на серую воду и кивал. Потому что для меня это было просто море. Но с его словами оно становилось чем-то большим. Оно обретало историю, настроение, душу.       В Венеции я чуть не утонул в канале, потому что засмотрелся на отражения и оступился. Феликс вытащил меня за шкирку, как котёнка, и потом полчаса трясся от смеха, глядя на мои мокрые штаны. Я обещал его утопить при первой возможности. Он сказал: «Только если вместе, я без тебя не хочу». И я заткнулся. Потому что не знал, что на это ответить.       В Париже мы поссорились в каком-то ресторане. Он хотел заказать улиток, я сказал, что это хуйня, и лучше бы взяли нормальное мясо. Он обиделся, сказал, что я не ценю французскую культуру. Я сказал, что его немецкая культура меня тоже не всегда радует, но я же молчу. В итоге мы ушли, наорали друг на друга у Эйфелевой башни, а потом трахались в отеле так, что соседи стучали в стену. Наутро он купил мне круассан и сказал: «Ты самый невыносимый человек, которого я знаю». Я ответил: «Взаимно». И это было идеальное примирение.

𓂃🖌

      Были, конечно, и скандалы. Куда без них. Он бесил меня своей немецкой педантичностью до скрежета зубовного. Я бесил его своей русской безалаберностью до лёгкого тика. Он раскладывал вещи по полочкам в алфавитном порядке, я разбрасывал по всей квартире так, что найти носки можно было только по компасу. Он планировал выходные за месяц, расписывая по часам, я говорил «посмотрим по погоде» и в последний момент менял все планы.       Мы ругались до хрипоты, до битья посуды (однажды, очень эпично, я запустил в стену тарелкой, она разбилась, и мы потом собирали осколки и молчали два дня), до взаимных обвинений в идиотизме и полном непонимании основ мироздания.       А потом мирились. И это, блять, было лучше всего. Потому что в примирениях участвовали не только слова, но и всё остальное. Много всего остального. И после таких ночей я смотрел на него спящего и думал: «Господи, как же я вляпался. И как же мне повезло».       Дарина как-то сказала: «Вы как два сапога — пара. Оба ебанутые, но вместе создаёте что-то стоящее. По отдельности вы просто два клоуна. А вместе — цирк, за который людям не жалко денег». Я тогда послал её далеко и надолго, но в глубине души согласился. Потому что так оно и было.       Феликс подружился с моей тоской по Питеру. Он понял, что это не лечится, это просто есть, как родинка или цвет глаз. И иногда, когда я особенно остро чувствовал, что хочу на Неву, в грязь, в серость, в родную промозглость, когда внутри всё сжималось от воспоминаний, он просто обнимал меня и молчал. Не говорил «всё будет хорошо», не предлагал съездить, не пытался отвлечь. Просто держал. И этого было достаточно.       Я, в свою очередь, перестал беситься от его восторженности. Понял, что это не наигранность, не попытка понравиться, а просто он такой. Человек-праздник, человек-фейерверк, человек-оркестр. И если я нужен ему как якорь, который не даёт улететь в стратосферу и забыть поесть, то он нужен мне как двигатель, который не даёт заржаветь на месте и превратиться в ворчливый кактус в углу.       К нам приезжал Гоша, мой старый друг-реставратор из Питера. Две недели жил, ходил по музеям, пялился на Феликса как на инопланетянина, но к концу визита они уже вместе пили пиво на кухне и обсуждали какие-то свои мужские дела (мотоциклы), в которых я ничего не понимал, хотя тоже, блять, мужик. Гоша сказал на прощание, в аэропорту: «Ты, Марк, молодец. Хорошего человека нашёл. Странного, конечно, с прибабахом, но хорошего. Береги его». Я согласно кивнул. Потому что берегу. Как умею.

𓂃🖌

      В общем, жизнь наладилась. Не идеально (идеально не бывает), но наладилась. У нас были ритм, привычки, свои места в городе, свой круг общения (небольшой, но проверенный). Я даже начал понимать немецкий. Не говорить — говорить не получалось, язык у них как будто камнями во рту перекатывают, — но понимать. И это уже победа.       И вот сегодня. Феликс с утра носится по квартире как угорелый. Что-то бормочет под нос, проверяет телефон каждые пять минут, загадочно улыбается и отводит глаза, когда я спрашиваю, в чём, собственно, дело. Выглядит подозрительно. Очень подозрительно. Обычно так он себя ведёт, когда собирается сообщить какую-нибудь идиотскую новость вроде «я купил ещё один синтезатор» или «к нам приезжает моя мама на две недели». — Марк, — говорит он наконец, когда я уже допиваю второй кофе и начинаю подозревать неладное с максимальной силой. — Нам надо сходить в одно место. — Куда? — лениво спрашиваю я, уткнувшись в планшет с новыми эскизами, не поднимая головы. — Сюрприз, — он сияет, как начищенный самовар, как медный таз на солнце. — Я полгода работал. Для тебя. Я поднимаю глаза. Откладываю планшет. — Полгода? Сюрприз? Для меня? — я смотрю на него с подозрением. — Феликс, если ты купил ещё один синтезатор, я тебе обещаю, что засуну его тебе в задницу. Медленно. По частям. У нас уже полквартиры заставлено твоими пищалками, я спотыкаюсь о них по ночам. — Нет, нет, — мотает головой, улыбается ещё шире. — Это не синтезатор. Это… это место. Пошли, увидишь. — Место? — я настораживаюсь ещё сильнее. — Какое место? Ты купил место? Феликс, мы не настолько богаты, чтобы покупать места. Мы вообще небогаты, если ты забыл. — Не купил. Создал, — таинственно отвечает он и тянет меня за руку. — Одевайся. Нас ждут. — Кто ждёт? — не унимаюсь я, но послушно иду за курткой. Потому что спорить с ним, когда у него такое лицо, бесполезно. Это как спорить с ураганом. — Никто не ждёт. Место ждёт. Пошли, Марк, не будь занудой.       Выходим на улицу. Дрезден встречает нас привычной серостью, но сегодня она какая-то особенно мягкая, что ли. Бархатная. Осенняя. Феликс ведёт меня через центр, мимо Цвингера, мимо оперы, куда-то в сторону от туристических троп, в район, где я, кажется, никогда не был. Я плетусь за ним, ворча, что мог бы сейчас сидеть дома и работать, а не тащиться неизвестно куда по холодку. — Феликс, сколько ещё? У меня ноги болят. И вообще, я кофе не допил. — Придёшь и допьёшь, — отмахивается он. — Скоро. Ещё чуть-чуть. Наконец мы останавливаемся. Он замирает, как пойнтер, и показывает рукой. — Смотри. Я поднимаю глаза и замираю. Здание. Небольшое, но красивое. Старое, судя по фасаду, но отреставрированное с любовью, с душой. Лепнина вокруг окон, высокие узкие окна, кованая дверь с витражом. И над входом — вывеска. Аккуратная, стильная, на двух языках. «Museum der verlorenen Farben — Музей утраченных оттенков» Я смотрю на вывеску. Потом на Феликса. Потом снова на вывеску. В голове пустота. Абсолютная, звенящая пустота. — Что это? — мой голос звучит хрипло. Чужим голосом. Почему-то. — Это, — Феликс мнётся, переминается с ноги на ногу, но глаза его горят таким светом, что я почти ослеп. — Это я для тебя сделал. Ну, не только для тебя. Для всех, кто… кто не видит цвета. Для людей с ахроматопсией, с цветовой слепотой, для тех, кто потерял цвет, как ты. Но в первую очередь — для тебя. Для тебя, Марк. Я молчу. Стою как истукан, как памятник самому себе, и смотрю на эти буквы. Они плывут перед глазами. — Здесь всё устроено по принципу моей синестезии, — тараторит он, нервничая, слова сыплются из него как горох. — Каждому цвету соответствует своя звуковая частота, своя музыкальная тональность. Ты заходишь в зал, надеваешь наушники, и… и ты слышишь цвет. Не видишь, но слышишь. Чувствуешь всем телом. Красный — это одна частота, синий — другая, жёлтый — третья. Я полгода работал с физиками, с музыкантами, с нейробиологами из университета. Мы создали систему, которая переводит световые волны в звуковые колебания. Это не идеально, конечно, это только первый шаг, но… — Феликс, — перебиваю я. Голос всё ещё хриплый. В горле ком. Огромный, колючий, как дикобраз, мешающий дышать, глотать, жить. — Что? — он смотрит на меня с надеждой и страхом одновременно. Таким я его видел только однажды: утром после нашей первой ночи, когда он боялся, что я его убью или прогоню. — Ты… ты охренел? — выдавливаю я. — Ты серьёзно? Ты построил музей? Целый музей? Для меня? Чтобы я… слышал цвета? — Да, — просто отвечает он. Как о чём-то само собой разумеющемся. — Ты же говорил, что помнишь их. Что тебе не хватает их до физической боли. Я подумал… может, так ты сможешь их снова почувствовать. Не глазами. Другим способом. Ушами. Кожей. Всем собой. Я смотрю на него. На этого огромного, нелепого, гениального идиота. Который полгода, пока я думал, что он просто работает над заказами и иногда задерживается в студии, на самом деле строил музей. Музей цвета. Для меня. — Феликс, — говорю я, и голос срывается окончательно. — Ты… ты… Я не могу подобрать слов. Во мне всё перемешалось: любовь, благодарность, изумление, стыд за то, что я иногда бываю таким мудаком с ним, за все свои придирки, за всё своё ворчание. Стыд и гордость одновременно. — Пойдём, — он берёт меня за руку. Ладонь у него тёплая, чуть влажная от волнения. — Посмотрим. Я всё покажу.       Мы входим. Внутри — полумрак. Тихо, очень тихо, играет какая-то музыка, едва слышная, почти на грани восприятия. Феликс ведёт меня в первый зал, протягивает большие наушники, похожие на те, что в звукозаписывающих студиях. — Надень. Я надеваю. Пальцы дрожат. Он что-то настраивает на планшете, колдует, проверяет. — Первый зал красный, — говорит он, и голос его звучит уже в наушниках, рядом, внутри. — Память о том листе, с которого всё началось. Помнишь? Помню ли я? Красный лист бумаги, упавший к моим ногам в коридоре «Ткачей». Красный — первый цвет, который ворвался в мою чёрно-белую жизнь за три года. Вместе с ним. С этим человеком. Я закрываю глаза. И слышу. Звук — низкий, глубокий, пульсирующий, как сердцебиение. Он идёт откуда-то изнутри, заполняет всё тело, каждую клетку. Он не похож на то, что я ожидал. Это не мелодия, не музыка в привычном смысле. Это… ощущение. Вибрация. Что-то первобытное, тёплое, плотское, живое. Он обволакивает, проникает, дышит. — Это красный, — шепчет Феликс в наушниках. — Таким я его слышу. Страстным. Глубоким. Живым. Как кровь. Как огонь. Как ты, когда злишься. У меня сжимается горло. Потому что я помню красный. Помню, как он выглядел. Помню его до потери, до катастрофы. И сейчас, под этот звук, я почти вижу его. Почти. Второй зал. Синий. Звук выше, прозрачнее, с лёгким эхом, как в пустом соборе. Как небо в безоблачный день. Как вода в горном озере. Третий. Жёлтый. Резкий, яркий, почти на грани боли, пронзительный, как солнечный зайчик в глаза. Но не больно, он бодрит, будит, заставляет улыбаться. Четвёртый. Зелёный. Спокойный, шелестящий, как листва под ветром, как трава после дождя. Мы проходим зал за залом. Каждый цвет — своя частота, своя вибрация, своё настроение, своя жизнь. Я слушаю, закрыв глаза, и чувствую, как по щекам текут слёзы. Сухие, без всхлипов, без звуков. Просто текут, и я не могу их остановить. Даже не пытаюсь. Потому что я слышу их. Слышу цвета, которые потерял. Которые помнил, но не мог вернуть. Которые снились мне по ночам и ускользали по утрам. А этот сумасшедший немец взял и вернул мне их. Через звук. Через свою синестезию. Через свою безумную, невероятную, всепоглощающую любовь. Последний зал — самый большой, в самом конце. — Здесь всё вместе, — говорит Феликс, и голос его дрожит. — Симфония цвета. То, как я слышу мир каждый день. Я пытался собрать всё. Я слушаю. Это не просто звуки. Это океан. Волны накатывают, сменяют друг друга, переплетаются, спорят, мирятся, любят друг друга. Красный врывается в синий, рождая фиолетовый. Жёлтый танцует с зелёным, создавая оттенки, для которых нет названий. Это хаос. Это гармония. Это жизнь, мать её, во всей своей красе. Я стою посреди зала, закрыв глаза, и вся моя чёрно-белая реальность рушится к хуям собачьим. Потому что сейчас я вижу. Не глазами — всем телом, каждой клеткой, каждым нервом, каждым сантиметром кожи. Я вижу цвет. Я купаюсь в нём. Я дышу им. Когда музыка затихает, я открываю глаза. Феликс стоит рядом, смотрит на меня с тревогой, с надеждой, с любовью. Глаза у него мокрые, нос красный. — Ну как? — спрашивает он тихо. — Похоже? Я старался, Марк. Я очень старался, чтобы было похоже на правду. Я не даю ему договорить. Я хватаю его за грудки, притягиваю к себе и целую. Прямо посреди зала, под мягким светом, в окружении призраков только что звучавших цветов, в полной тишине. Целую так, как не целовал, кажется, никогда. Вкладываю всего себя. — Спасибо, — шепчу я ему в губы, когда отпускаю. — Ты, блять, идиот. Ты просто… спасибо тебе. Он улыбается. Сияет. Плачет, уже не скрывая. — Тебе правда понравилось? — Понравилось? — я смотрю на него, на его мокрое лицо, на его счастливые глаза, на его дрожащие губы. — Феликс, ты мне мир вернул. Ты мне душу вернул. Какого хрена ты спрашиваешь, понравилось ли? Он смеётся сквозь слёзы и обнимает меня так крепко, что трещат рёбра. Я позволяю. Потому что эти рёбра теперь его. Как и всё остальное. Как и я сам. — Знаешь, что самое смешное? — говорю я ему в плечо, в его любимый свитер, пахнущий им и домом. — Что? — Я думал, что потерял цвет навсегда. Что это конец. Что жизнь теперь будет только серой. А оказалось, просто надо было найти правильные уши, чтобы его услышать. Он замирает. Потом отстраняется, смотрит на меня. В глазах — весь свет, вся нежность, вся благодарность мира. — Это самое красивое, что ты когда-либо говорил. Самое лучшее. Я запишу это. — Не привыкай, — бурчу я, вытирая глаза рукавом, шмыгая носом. — Больше не услышишь. Только по большим праздникам. Раз в десять лет. — Договорились, — кивает он и снова притягивает к себе. — Я согласен ждать десять лет. Мы стоим так посреди его музея, посреди моих цветов, посреди нашей общей, странной, невероятной жизни. И я думаю о том, как всё начиналось. О красном листе в коридоре «Ткачей». О пустыне, где мы впервые поцеловались. О питерских ночах и дрезденских утрах. О боли и радости, о потерях и обретениях. О том, как можно потерять всё и обрести заново, в самом неожиданном обличье. — Феликс, — говорю я. — М? — Я тоже люблю тебя. На всякий случай. Чтобы ты знал. Чтобы не сомневался. Он смеётся, и его смех отдаётся эхом в пустом зале. — Я знаю, Марк. Я всегда знал. С первого листа знал.

𓂃🖌

      Мы выходим из музея на дрезденскую улицу. Город встречает нас серым небом и привычным шумом машин, далёкими голосами, звуками жизни. Но теперь, после всего, этот серый кажется мне не пустым и враждебным, а… полным. Очень полным. Потому что за ним — все цвета мира. Которые я теперь слышу. Буду слышать. Феликс берёт меня за руку, и мы идём по мосту через Эльбу. Как в тот первый вечер, когда он привёл меня в отель. Только теперь я не боюсь. Не боюсь, что увидят, не боюсь, что осудят, не боюсь, что это всё — сон, который вот-вот развеется. Это не сон. Это реальность. Самая лучшая реальность, какая только может быть. Ветер дует с реки, холодный, осенний. Я ёжусь. Феликс замечает, снимает свой шарф и наматывает мне на шею. Торопливо, заботливо, как ребёнку. — Простудишься, — ворчит он. — А у тебя выставка через месяц. — Ты мой личный климат-контроль, — бурчу я, утыкаясь носом в его шарф. Пахнет им. — Марк, — вдруг говорит Феликс, останавливаясь. — Чего? — Ты счастлив? Я тоже останавливаюсь. Смотрю на реку, на город, на него. Думаю. Не секунду — долго, серьёзно, впервые, кажется, задаю себе этот вопрос по-настоящему. — Знаешь, — отвечаю я наконец. — Я три года жил в аду, потому что потерял цвета. Дышал, но не жил. Существовал. А потом нашёл тебя. И оказалось, что ад — это просто место, где нет человека, который слышит мир иначе. Который видит то, чего не видишь ты. Который готов построить для тебя музей, чтобы ты услышал цвета. А когда такой человек появляется, даже серый перестаёт быть серым. Становится… разным. — Это не ответ, — улыбается он, но в глазах понимание. — Это лучший ответ, который ты от меня получишь. Принимай как есть. Другого не будет. Он смеётся и целует меня в висок. Прямо на мосту. Прямо при всех этих вежливых немцах, которые, как всегда, делают вид, что ничего не замечают. Им не привыкать. — Принимаю, — говорит он. — Как есть. Только так и принимаю. Другого мне не надо.       Мы идём дальше. В нашу маленькую квартиру с высокими потолками и скрипучим паркетом. В нашу жизнь, полную ссор и примирений, музыки и тишины, чёрного и белого и всех оттенков между ними. Которые я теперь слышу.       Спасибо ему. Моему двухметровому, безумному, гениальному идиоту. Моему Феликсу. Моему цвету в сером мире.       Всё, уважаемые. Спектакль окончен. Конец.       Если кому мало — идите нахуй. Дальше там сами разбирайтесь, я своё отыграл.
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник
Отзывы (21)