Музей утраченных оттенков

Горячая работа
NC-17
Завершён
117
9
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
204 страницы, 74 526 слов, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник

20. голая правда и немецкий массаж.

Настройки

𓂃🖌

      Прошла ещё неделя.       Неделя, мать её, в режиме «европейская идиллия». Я почти привык. Почти. Потому что привыкнуть к тому, что вокруг всё работает, никто не орёт, мусор вывозят вовремя, а по улицам ходят исключительно вежливые люди с лицами, которые никогда не видели утреннего похмелья в питерской парадной, — это, блять, невозможно. Это как привыкнуть к тому, что рыбы летают, а птицы плавают. Мозг каждое утро спотыкается об эту реальность, как о неожиданную ступеньку. Но адаптироваться можно. Организм тварь живучая, он и не к такому приспосабливается. Я даже начал различать некоторые немецкие слова. Например, «Entschuldigung» — это «извините». Произносится, когда кто-то случайно задевает тебя в очереди. В Питере в очереди тебя не задевают, там сразу бьют сумкой по почкам и говорят «куда прёшь, осёл». Тут же — «Entschuldigung», и такая искренняя улыбка, что хочется ответить: «Да пошёл ты со своим энтшульдигунгом, будь человеком, наступи на ногу как следует!» Чтобы хоть немного правды жизни в этот стерильный мир добавить. Но я молчу. Учусь толерантности.       Феликс светится. Он, конечно, переживал ту первую неделю, когда я лежал трупом и смотрел в потолок, но теперь, когда я начал выползать из номера и даже пару раз сходил с ним в супермаркет, он расслабился и снова стал тем самым огромным счастливым щенком, который готов облизать весь мир. Особенно меня. Особенно по утрам. Особенно когда я пытаюсь спать. — Марк, вставай! — орёт он в семь утра, запрыгивая на кровать. Двухцентнеровая туша радости плюхается рядом, и кровать жалобно скрипит. — Там такая погода! Солнце! Мы пойдём гулять в парк! — Солнце, — бормочу я, зарываясь лицом в подушку, пытаясь спрятаться от этого звукового и тактильного нашествия. — Я его не вижу, Феликс. Для меня там просто яркая серая хуйня. Дай поспать. — Нет! Ты должен дышать воздухом! В Дрездене лучший воздух в Германии! — Воздух, блять, везде одинаковый. Это просто смесь азота и кислорода с примесью твоего энтузиазма, от которого у меня уже аллергия. Чихаю на тебя мысленно. Но он, конечно, меня вытаскивает. Стаскивает одеяло, щекочет, целует в ухо, пока я не начинаю орать матом и не встаю с кровати с мыслью, что проще согласиться, чем бороться с этим двухметровым стихийным бедствием. Сопротивление бесполезно, только энергию тратишь.       Мы пошли в какой-то знаменитый парк. Гроссе-гартен, кажется. Я особо не вникал, потому что для меня все парки выглядят одинаково: деревья (серые), трава (серая), дорожки (серые), люди (серые силуэты). Красота, блять. Графика, а не жизнь. Феликс тащит меня за руку, как ребёнка, и рассказывает про какую-то оранжерею, где растут экзотические растения. Я слушаю вполуха, потому что по пути замечаю указатель. Деревянный такой, аккуратный, с зелёной буквой. На указателе написано: «FKK-Bereich». — Феликс, — перебиваю я. — Что значит FKK? Он бросает взгляд на табличку и как-то странно краснеет. Даже для моего чёрно-белого зрения заметно: его физиономия резко темнеет, заливается краской, которую я воспринимаю как густо-серый цвет. — Э-э-э… это… зона отдыха. Такая специальная. — Почему ты краснеешь как девочка-пионерка на линейке? Что там за зона? — Ну… — он мнётся, переминаясь с ноги на ногу. — Там люди отдыхают. Без одежды. Я останавливаюсь как вкопанный. — В смысле без одежды? Голые, что ли? — Ну да. Это нудистский пляж. В Германии это нормально. Я смотрю на него. Он смотрит на меня. И тут до меня доходит вся соль момента. Весь его тщательно скрываемый план по моему «культурному обогащению». — Ты хочешь сказать, что мы сейчас случайно забрели в парк, где местные бюргеры разгуливают с голыми жопами? — Ну, не совсем случайно… — он мнётся ещё сильнее, теребя лямку рюкзака. — Я думал, тебе будет интересно. Это же культурный опыт. Ты же художник, натура… — Культурный опыт? — я начинаю ржать. Прямо там, посреди дорожки. Звонко, на весь парк, пугая птиц и вежливых прохожих. — Феликс, ты серьезно притащил меня смотреть на голых немецких пенсионеров в качестве культурного опыта? — Там не только пенсионеры! — обижается он, надувая губы. — Там все возрасты! И потом, это же свободное тело, без стыда… Я ржу уже в голос. Просто сгибаюсь пополам, держась за живот. Воздух со свистом выходит из лёгких. Прохожие косятся, но вежливо отводят взгляды — европейцы, блять, тактичные, мать их. — О господи, — выдавливаю я сквозь смех, вытирая выступившие слёзы. — Я, Марк Шилов, художник-ахромат с трёхлетней депрессией в анамнезе, приехал в Дрезден, чтобы пялиться на голых немцев в парке. Это пиздец. Это полный, абсолютный пиздец. Моя жизнь достигла дна. И на этом дне голые задницы и пивные животы. Феликс сначала хмурится, потом его губы начинают подрагивать, и через секунду он тоже ржёт. Заразительно, громко, запрокинув голову. Мы стоим посреди парка, два взрослых мужика, и ржём, как ненормальные, согнувшись пополам. Солнце пробивается сквозь листву, падает серыми пятнами на дорожку. — Ладно, — говорю я, вытирая слёзы и выпрямляясь. — Пошли. Надо же это увидеть. Хотя бы ради того, чтобы потом рассказывать Дарине. Она обоссытся. Мы идём дальше. Сворачиваем с главной аллеи на тропинку, и вот она открывается, эта поляна. И там, мать его, действительно люди. Голые. Совершенно. Лежат на травке, читают книжки, играют в бадминтон, пьют пиво из бутылок. И всем абсолютно похеру. Никаких комплексов, никакого стеснения, никаких блудливых взглядов. Это так по-немецки, так рационально и спокойно, что я снова начинаю давиться смехом. — Смотри, — шепчет Феликс, показывая на пожилую пару, которая загорает на полотенцах. Она листает журнал, он поправляет солнечные очки. — Им лет по семьдесят, а они не стесняются. — Им повезло, — философски замечаю я. — Я бы тоже не стеснялся, если бы у меня было такое право. А то в Питере за попытку раздеться в парке сразу вызывают наряд и отправляют в дурку с диагнозом «нудист-экстремист». Или соседи застукают и потом до конца жизни будут креститься при встрече.       Мы проходим дальше. Я стараюсь смотреть прямо, потому что если начну разглядывать детали, меня окончательно разорвёт от смеха. Но краем глаза всё равно замечаю колышущиеся на ветру телеса. Это зрелище, скажу я вам, не для слабонервных. Особенно когда какой-то дядька с пивным животом, свисающим как спасательный круг, и с внушительной лысиной на макушке, начинает играть в волейбол. Волейбол, блять. Голышом. Подпрыгивает, пасует, орёт: «Хайне, битте!» — Феликс, — шиплю я, дёргая его за рукав. — Вон тот мужик. Если он сейчас прыгнет за мячом, по-настоящему прыгнет, я, кажется, умру от смеха прямо здесь. Сердце не выдержит. Ты будешь объяснять немецкой полиции, почему твой русский друг задохнулся при виде местного бюргера в прыжке? Причина смерти: эстетический шок. Феликс давится смехом и ускоряет шаг, утаскивая меня подальше от волейбольной площадки. Его плечи трясутся. Мы выходим к озеру. Там тоже народ: кто в воде, кто на берегу. И все, сука, голые. Вода блестит на солнце, тела блестят на солнце. Идиллия. Я смотрю на эту картину и чувствую, как внутри что-то оттаивает. Нет, не от вида голых тел, а от абсурдности ситуации. От того, что я здесь, с этим идиотом, в этой странной стране, где люди могут просто раздеться и играть в бадминтон, и никому нет дела. Где стыд — это опция, а не обязанность. — Знаешь, — говорю я Феликсу, когда мы садимся на лавочку подальше от массового обнажения, под старым дубом с корявой корой. — А ведь это, наверное, и есть свобода. Не та, про которую в новостях говорят, про митинги и лозунги. А такая… бытовая, телесная. Когда можно просто быть голым, и никто не скажет, что ты извращенец, не вызовет полицию и не будет крутить пальцем у виска. Феликс смотрит на меня с удивлением. В его глазах — отражение неба и вопрос. — Ты философствуешь? — Заткнись, — я пихаю его локтем в бок. — Просто мысль пришла. Редкое событие, не мешай. Он улыбается и кладёт руку мне на плечо. Тёплую, тяжёлую, надёжную. — Это Германия, Марк. Здесь много такого. Что люди просто живут и не парятся. — Не парятся, — повторяю я, пробуя слово на вкус. — Слышишь, как по-русски уже выражаешься? Ассимилируешься, Шульц. Ещё немного, и начнёшь материться в постели. — С тобой по-другому нельзя, — парирует он. — Ты слишком много материшься, я уже привык.       Мы сидим так, слушая птиц, лёгкий плеск воды и далёкие крики нудистов, играющих в волейбол. Пахнет травой, рекой и чем-то ещё неуловимо летним. И я вдруг понимаю, что мне хорошо. Несмотря на всю эту безумную ситуацию. Несмотря на тоску по Питеру, которая никуда не делась, просто затаилась где-то в глубине, свернувшись калачиком под сердцем. Здесь, на этой лавочке, с этим человеком, под серым (но тёплым) немецким солнцем — мне хорошо. Спокойно. Почти дома. — Спасибо, что вытащил, — говорю я тихо, не глядя на него. Разглядываю кору на дубе, трещинки в ней. — Что? — Спасибо, говорю, что не дал сдохнуть в номере. И за этот цирк тоже спасибо. Давно так не смеялся. Честно. Феликс поворачивается и целует меня в висок. Прямо на лавочке, с видом на озеро, где плавают голые люди. Губы у него тёплые и мягкие. — Всегда пожалуйста, Марк, — его голос звучит у самого уха, низко и ласково. — Я же твой идиот. — Это точно, — вздыхаю я, закрывая глаза. — Мой. Куда ж я от тебя денусь. И мы сидим дальше. В тишине, которая не давит, а обволакивает. А через полчаса, когда мы уже собрались уходить, происходит финальный акт этого абсурдного театра. К нам подходит женщина. Лет пятидесяти, совершенно голая, с полотенцем через плечо, вьющиеся волосы собраны в пучок. И на чистом английском, с приветливой улыбкой, говорит: — Извините, вы не подскажете, который час? Я оставила часы в раздевалке. Я смотрю на неё. Она стоит передо мной, совершенно спокойная, голая, и спрашивает время. Как будто это нормально. Как будто мы в очереди за хлебом. У неё даже мурашек нет от ветра. Феликс, дипломатично глядя в сторону (на дерево, на озеро, куда угодно, только не на собеседницу), достаёт телефон и называет время. Она благодарит, улыбается и уходит. Упругим шагом, полотенце болтается на плече. Я сижу, открыв рот. — Это… это сейчас было? — спрашиваю я, когда она отходит на безопасное расстояние, и мой голос срывается на хрип. — Было, — подтверждает Феликс, пряча телефон. На его лице блуждает странная улыбка. — Она… голая? — Голая. — И спросила время? — Спросила. Я смотрю на него. Он смотрит на меня. И мы снова начинаем ржать. Так, что слёзы текут по щекам ручьями. Так, что я падаю грудью ему на плечо и трясусь в истерике, вцепившись в его куртку. Мимо проходит молодая пара с коляской (одетая, слава богу) и снова вежливо отводит взгляд. — Феликс, — выдавливаю я сквозь смех, задыхаясь и всхлипывая. — Я, кажется, начинаю понимать, почему ты любишь эту страну. Здесь даже самые безумные вещи происходят с таким… достоинством. С таким невероятным, нечеловеческим спокойствием. Голая тётка спрашивает время, как будто это абсолютно нормально. И знаешь что? Это, блять, действительно нормально. Для них. — Для нас, — поправляет он, вытирая слёзы у меня на щеках большим пальцем. — Теперь и для тебя. — Не, ну нахуй, — мотаю я головой, всё ещё посмеиваясь. — До такого уровня спокойствия мне ещё расти и расти. Я пока просто посмеюсь. И буду в шоке. Это моя программа-минимум. Мы встаём и идём к выходу из парка. Ноги немного ватные от смеха. Проходя мимо той самой поляны, я замечаю, что волейболист с пивным животом таки прыгнул за мячом. И, к счастью, выжил. И мяч поймал. И даже не приземлился на кого-нибудь. — Счастливый человек, — замечаю я. — Почему? — Потому что ему вообще плевать, как он выглядит. Он просто играет в волейбол. Голый. И счастливый. Вот она, дзен-буддистская практика в действии. Феликс сжимает мою руку. — Ты тоже счастливый. Просто ещё не знаешь. — Я знаю, — говорю я, удивляя сам себя. — Знаю, придурок. Иди уже, а то на обратном пути наткнёмся на голый хор. Вечером мы сидели в маленькой пивной недалеко от отеля. Пахло хмелем, деревом и жареными колбасками. Феликс убедил меня попробовать местное пиво, которое, по его словам, «лучшее в мире». Пиво оказалось действительно неплохим. Для пива. Тягучее, чуть горьковатое, с густой пеной. Хотя я всё равно предпочёл бы виски, но решил не спорить — день был слишком хорош, чтобы его портить. — Сегодня было весело, — сказал Феликс, отхлёбывая из своей литровой кружки. На его верхней губе осталась пена. — Если бы мне кто-то сказал месяц назад, что я буду сидеть в немецкой пивной после посещения нудистского парка, я бы послал этого человека нахуй и посоветовал проверить голову, — я отхлебнул своё пиво. — Или вызвал бы ему санитаров. — А теперь? — А теперь я сижу и думаю, что жизнь — удивительная хуйня. Никогда не знаешь, куда тебя занесёт. Меня занесло в страну голых волейболистов и вежливых нудисток. Мог ли я такое представить? Феликс улыбнулся той самой тёплой улыбкой, от которой у меня внутри что-то странно ёкает. Каждый, сука, раз. — Тебя занесло ко мне. Это главное. — Сопли не разводи, — буркнул я, но сам улыбнулся в кружку. — Лучше скажи, завтра пойдём смотреть на голых саксонских герцогов? Или у них там тоже есть специальные зоны?       Мы допили пиво и пошли в отель. По дороге я поймал себя на мысли, что впервые за долгое время не думаю о Питере. Не вспоминаю серую Неву, не тоскую по грязным подворотням, не хочу сбежать обратно. Я просто иду рядом с этим огромным немцем, слушаю его болтовню о завтрашних планах (включающих, кажется, картинную галерею, а не нудистов) и чувствую себя… дома? Рядом с ним.

𓂃🖌

      Вечер. Отель. Тот самый номер с идеальным потолком, на который я пялился несколько дней, лёжа трупом. Теперь я смотрю на него с совершенно другой перспективы: лёжа на кровати, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, а по всему телу разливается липкое, тёплое напряжение.       Феликс возится в ванной. Я слышу звук льющейся воды, звон каких-то пузырьков, его бормотание. Он готовится. Я знаю. Мы оба знаем, что сегодня это случится. По-настоящему. Не в ангаре наспех, не на полу впопыхах, не в машине на заднем сиденье, когда каждую секунду ждёшь, что кто-то постучит в стекло. А здесь, в этой стерильной немецкой чистоте, с видом на Эльбу и с осознанием, что мы никуда не спешим. Что никто не ворвётся. Что можно орать в голос.       Я лежу и матерюсь про себя. Потому что страшно. Потому что стыдно. Потому что я, блять, мужик, у которого за плечами брак, развод, куча баб и тридцать лет уверенности, что я знаю про секс всё, а чувствую себя девственником на первой брачной ночи. Дрожит всё. Даже пятки, кажется, дрожат. — Ты как там? — доносится из ванной. — Отлично, блять, — отзываюсь я. Голос хриплый, будто я уже час орал. — Лежу, кайфую. Заходи, не стесняйся. Он выходит. И я забываю, как дышать. На нём ничего, кроме полотенца на бёдрах. Волосы ещё влажные, падают на лоб, с кончиков капает вода на плечи. Кожа блестит в мягком свете ночника, пахнет гелем для душа: чем-то свежим, морским, дорогим. Грудь, плечи, этот его дурацкий пресс, который он накачал скалолазанием, — всё это сейчас выглядит так, будто сошло с рекламы дорогого парфюма. Или с моего личного черно-белого снимка, который я буду помнить до конца жизни. Шрамы на руках, родинка на ключице, лёгкая кривизна носа: такое родное, что щиплет в носу. — Марк, — говорит он тихо, подходя к кровати. Останавливается в полуметре, смотрит сверху вниз. В глазах смесь нежности и такого голода, что у меня внутри всё переворачивается. — Ты уверен? — Нет, — честно отвечаю я. Потому что врать ему я не умею. Не научился ещё. — Но давай уже. А то я сейчас передумаю и начну читать лекцию о барокко. Или усну. Или удар хватит от нервов. Он улыбается, садится рядом, проводит рукой по моей щеке. Пальцы тёплые, чуть шершавые, пахнут каким-то кремом. Дорогим. Наверное, купил в аптеке специально. Я закрываю глаза на секунду, прижимаюсь щекой к его ладони, как кот, и ненавижу себя за эту сентиментальность. — Я буду очень осторожен, — обещает он. — Если будет больно, скажи сразу. Мы остановимся. — Ага, — киваю я. — Скажу. А ты не слушай. Потому что я буду материться просто для связки слов. Это у меня национальное. Он смеётся и наклоняется поцеловать меня. Поцелуй начинается нежный, почти робкий, пробующий. Но очень быстро перестаёт быть таким. Потому что когда мы целуемся, у нас никогда не получается долго быть нежными. Слишком много всего внутри. Слишком долго ждали. Губы жёсткие, языки встречаются, и я чувствую его вкус — мята и ещё что-то такое… своё, феликсовское. Я запускаю руки ему в волосы, всё ещё влажные, пахнущие отельным шампунем. Он мычит что-то одобрительное и наваливается сверху, прижимая меня к кровати своим весом. Тяжёлый. Горячий. Родной уже до чёртиков, до зубного скрежета, до боли где-то под рёбрами. — Феликс, — выдыхаю я ему в рот. — Ты меня раздавишь. — Не раздавлю, — бормочет он, спускаясь поцелуями к шее. — Ты крепче, чем думаешь. Ты вообще крепче всех, кого я знаю. Я хочу сказать какую-то хуйню в ответ, съязвить, пошутить про его сантименты, но забываю, потому что его губы находят то место под ухом, от которого у меня каждый раз подкашиваются ноги. Так что я просто выгибаюсь дугой, вцепляюсь в его плечи и издаю какой-то позорный звук. Не то стон, не то всхлип. — Тихо, тихо, — шепчет он, довольно улыбаясь в мою кожу. — Я только начал. Расслабься. — Легко сказать, блядь, — шиплю я, но голос звучит уже не моим. Он стягивает с меня футболку. Я помогаю, потому что лежать и делать вид, что мне всё равно, когда этот двухметровый красавец надо мной нависает, рассматривает, касается губами каждого сантиметра, — выше моих сил. Потом очередь джинсов. Тут сложнее. Потому что когда он расстёгивает пуговицу, его пальцы задевают то, что уже давно готово к активным действиям, и я вздрагиваю, как током ударенный. — Чёрт, — выдыхаю я. — Что? Больно? — Нет, блять, приятно. Продолжай. Он усмехается и стягивает джинсы вместе с боксерами. Одним движением, быстро, будто сдирает пластырь. И вот я уже голый, под ним, и чувствую себя до абсурда уязвимым. Хочется прикрыться, съёжиться, спрятаться в панцирь, как улитка. Слишком светло, слишком открыто, слишком всё видно. Но он смотрит на меня сверху с таким обожанием, с такой жадной нежностью, что я забываю, как стесняться. В его глазах — весь Дрезден, вся Германия, вся жизнь, которую он мне предлагает. — Красивый, — говорит он просто. Как факт. Как диагноз. — Заткнись, — привычно отвечаю я. Но он не затыкается. Он целует меня везде, где может дотянуться. Грудь, живот, ключицы, рёбра. Его губы скользят по коже, оставляя влажные дорожки, язык выписывает узоры, зубы кусают — не больно, дразняще. Я начинаю терять связь с реальностью. Остаются только ощущения: его язык на моём соске, его руки на моих бёдрах, его дыхание где-то внизу живота. Комната плывёт, потолок плывёт, Эльба за окном, наверное, тоже плывёт. — Феликс, — выдыхаю я, когда он опускается ещё ниже. — Ты чего задумал? — Расслабить тебя, — отвечает он, и его губы касаются внутренней стороны бедра. — Подготовить. Чтобы не больно было. — Всё равно будет больно, — хриплю я. — Давай уже просто… — Не просто, — перебивает он. — Хорошо. Я хочу, чтобы тебе было хорошо. Даже в первый раз. Особенно в первый раз. Я хочу сказать, что не надо, что я в порядке, что давай уже просто сделаем это, потому что ждать нет сил. Но он берёт меня в рот, и все мысли вылетают из головы к чёртовой матери. Это не так, как в прошлые разы, когда было наскоро, когда мы оба понимали, что времени в обрез. Медленнее. Глубже. Он будто изучает меня заново, пробует на вкус, запоминает. Я выгибаюсь, вцепившись в простыни, и матерюсь уже в голос, потому что сдерживаться нет сил. — Бля-я-я-дь… Феликс… ты… сука… охренеть… Он мычит что-то одобрительное, и вибрация отдаётся во всём теле, от зубов до пяток. Я чувствую, как приближается оргазм (слишком быстро, слишком рано), но он вдруг останавливается, отрывается от меня и смотрит снизу вверх с хитрой улыбкой. Губы влажные, глаза блестят. — Не так быстро, — говорит он. — Я же сказал — подготовить. А подготовка ещё не закончена. — Ты издеваешься? — я готов его убить. Честно. В этот момент просто придушить подушкой и закопать труп в парке. — Нет, — он смеётся. — Я люблю тебя. Но он уже тянется к тумбочке, достаёт бутылёк смазки и презервативы. Всё это появляется на прикроватной тумбе, как артиллерия перед решающим сражением. Я смотрю на эти предметы, и внутри всё сжимается от страха. Сейчас начнётся. Сейчас будет по-настоящему. — Отвернись, — просит он. — Или смотри. Как хочешь. — Буду смотреть, — хриплю я. Потому что если отвернусь, то вообще сдохну от ужаса. — Хочу видеть твою рожу, когда ты поймёшь, во что ввязался. Он смеётся, выдавливает смазку на пальцы и снова наклоняется поцеловать меня. Чтобы отвлечь. Я понимаю. И позволяю себя отвлечь, пока его рука скользит ниже, между ягодиц. Целую его жадно, кусаю губы, царапаю спину — пусть тоже чувствует. Первое прикосновение — холодное, скользкое, чужое. Я вздрагиваю всем телом и инстинктивно сжимаюсь, будто хочу вытолкнуть его палец, не пустить. — Расслабься, — шепчет он мне в губы. — Дыши. Марк, дыши, пожалуйста. — Легко сказать, — бормочу я, но пытаюсь дышать. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Его палец медленно, очень медленно входит. Ощущение странное. Не больно, но чужеродно. Как будто что-то не на месте, как будто туда не должно ничего проникать. Я морщусь, сжимаю зубы, но молчу. Он замирает, давая привыкнуть. Только дышит в мою шею, горячо и часто. — Всё хорошо? — спрашивает тихо. — Нормально, — сквозь зубы. — Давай дальше. Не тормози. Он двигает пальцем внутри, осторожно, почти нежно. Круговые движения, туда-сюда. Я чувствую, как напряжение потихоньку уходит, как тело начинает принимать это вторжение. Странно, но уже не враждебно. Через минуту он добавляет второй палец. Вот тут уже больно. Не сильно, но ощутимо. Как будто растягивают то, что не должно растягиваться. Как будто кожу изнутри тянут. Я шиплю сквозь зубы, втягиваю воздух и вцепляюсь в его плечо так, что, наверное, синяки останутся. — Тихо, тихо, — бормочет он, замедляясь. — Я знаю. Потерпи. — Я терплю, — цежу я. — Ты, блять, главное не спеши. И не вздумай жалеть. Терпеть не могу, когда жалеют. — Не жалею. Люблю. Он не спешит. Он возится со мной, кажется, целую вечность. Растягивает, массирует, снова целует, отвлекает разговорами на немецком, которых я не понимаю, но интонация успокаивает. Иногда попадает куда-то внутрь, и по телу проходит странный разряд — не больно, а щекотно, глубоко. Я вздрагиваю и мычу. — Тут? — спрашивает он, снова нажимая туда же. — Не знаю… — выдыхаю я. — Наверное. Хуй его знает. Постепенно боль уходит, сменяясь странным, тянущим ощущением. Непривычным, но уже не враждебным. Терпимым. Даже, кажется, начинающим нравиться. — Ещё немного, — обещает он. — Сейчас попробуем по-другому. Он убирает пальцы, и я чувствую пустоту. Странно. Уже хочется, чтобы вернул. Блять. Он укладывает меня на бок, сам ложится сзади, прижимаясь грудью к моей спине. Так ближе. Так интимнее. Его рука снова между ног, но теперь я чувствую и другое — его член, упирающийся мне в бедро. Горячий, твёрдый, готовый. Вздрагивает от пульса. — Я люблю тебя, Марк, — шепчет он мне в затылок, целуя в волосы. — Ты знаешь? — Знаю, — хриплю я. — Давай уже, философ. Хватит лекций. Он усмехается, но я слышу в этой усмешке дрожь. Он тоже боится. Боится сделать мне больно. Боится, что я пожалею. Боится, что сломает всё. Он надевает презерватив, смазывает себя, снова меня. И я чувствую, как головка упирается в то самое место. Не входит — просто касается. Давит слегка. Спрашивает разрешения. — Давай, — выдыхаю я. — Только медленно. — Медленно, — обещает он. И входит. Первые несколько сантиметров — это ад. Честно. Я не буду врать и приукрашивать. Ощущение, что меня разрывают изнутри. Чужеродный предмет, который продирается туда, куда не должен. Я вцепляюсь в подушку, зажмуриваюсь и матерюсь длинно, витиевато, с чувством, с толком, с расстановкой. — Мать твою… Феликс… сука… твою дивизию… мамой клянусь, если ты… блядь… ёбаный в рот… как же… сука… Он замер. Внутри меня. Наполовину. Ждёт. Дышит так, будто только что марафон пробежал. — Дыши, — напоминает он. Голос у него срывается, хрипит. Ему, видимо, тоже несладко: сдерживаться, не двигаться, когда всё тело требует продолжения. — Марк, дыши. Пожалуйста. Я дышу. Сквозь зубы, сквозь мат, сквозь желание просто оттолкнуть его и сбежать в ванную, запереться и никогда не выходить. Сквозь слёзы, которые почему-то наворачиваются на глаза. Дышу. Постепенно боль отступает. Не уходит совсем, но становится терпимой. Острой, но уже не разрывающей. Я чувствую его внутри — глубоко, полно, до предела. Чувствую, как бьётся его пульс, как дрожат мышцы на бёдрах. Он полностью во мне. Сделал это. Пидорасина немецкая. — Можно? — шепчет он. В голосе мольба. — Двигайся, — разрешаю я. — Только, блядь, аккуратно. Убью. Он двигается. Медленно, осторожно, почти не выходя. Просто покачиваясь внутри меня. Трётся, ищет. И вдруг я ловлю себя на том, что это уже не боль. Это… странно. Непривычно. Но в этом есть что-то. Какая-то глубина, какая-то полнота, которой я никогда не знал. Он меняет угол, входит чуть глубже, и по телу проходит разряд. Совсем другой. Не больной, а… сладкий. Острый. Я вздрагиваю всем телом и издаю звук, которого сам от себя не ожидал — не то стон, не то вой. — О, — говорит Феликс с довольной улыбкой в голосе. — Вот тут? Нашёл. — Пиздец как странно, нихуя не понимаю, — хриплю я. Он не останавливается. Он находит этот угол снова и снова, и каждый раз меня простреливает током. От копчика до затылка. Я уже не матерюсь. Я начал стонать. В голос, без стеснения, в подушку и в простыни, и в его руку, которая зажимает мне рот, потому что соседи, наверное, уже вызывают полицию. — Тихо, тихо, — шепчет он, но сам уже не контролирует ритм. Ускоряется, входит глубже, резче, ритмичнее, и его дыхание у моего уха сбивается на хрип, переходит в стоны. — Марк… Марк… как же хорошо… боже… как же… ich liebe dich… я люблю тебя… — И я… блядь… — выдыхаю я. — Феликс… Я чувствую, как приближается разрядка. Своя. Его. Общая. Всё тело вибрирует, как натянутая струна. Каждая мышца дрожит. Перед глазами темнеет. — Феликс, я сейчас, — предупреждаю я. Голос чужой, не мой. — Я тоже, — выдыхает он. — Давай, родной. Его рука обхватывает мой член, несколько движений, синхронных с толчками — и я взрываюсь. С криком, с матом, с каким-то всхлипом, от которого мне должно быть стыдно, но плевать. Всё равно. Всё похуй. Волны накрывают с головой, топят, уносят. Он кончает следом, уткнувшись носом мне в шею, сжимая меня так, будто я могу исчезнуть. Будто я — последнее, что у него есть. Дёргается внутри, стонет мне в кожу, кусает плечо, чтобы не орать. Мы лежим, тяжело дыша, мокрые от пота, липкие, обессиленные. Он всё ещё во мне, и это странное, но удивительно правильное ощущение. Полноты. Близости. Невозможной, невероятной близости. — Живой? — шепчет он наконец, когда дыхание немного выравнивается. — Не уверен, — отвечаю я. Голос сиплый, будто я час орал матом. — Кажется, ты меня убил. И воскресил заодно. Какая-то хуйня с физикой. Он смеётся, осторожно выходит и переворачивает меня на спину. Смотрит сверху вниз, проводит пальцем по моей щеке, по губам, по мокрым от пота вискам. В глазах — вся нежность мира. — Больно было? — Вначале — пиздец, — я тру лицо ладонью. — Думал, сдохну. Хотел тебя убить. Потом… потом ничего. Даже хорошо. — Даже хорошо? — он улыбается, дразня, но в глазах тревога. — Не зазнавайся, — я пихаю его в плечо. Он фыркает и ложится рядом, притягивая меня к себе. Я утыкаюсь носом ему в подмышку — пахнет потом и сексом, отвратительно и правильно, жизненно. Он гладит меня по спине, по волосам, по шее. Дышит в макушку. И мы лежим. Долго. Под серым потолком, в стерильном немецком номере, с видом на Эльбу.

𓂃🖌

      Утро. Судя по свету за окном — позднее. Судя по ощущениям в моём теле — я, блять, попал под поезд. Который не просто проехал, а ещё и сдавал назад несколько раз для верности. А потом ещё раз проехал. Для контроля качества. Первая мысль: где Феликс? Вторая: зачем мне Феликс, я сейчас его убью. Третья: если я пошевелюсь, я, кажется, умру. Не метафорически, а буквально. Прямо здесь. На этой стерильно-белой простыне, которая пахнет кондиционером и вчерашним сексом. Я попытался перевернуться на спину и издал звук, похожий на крик раненого лося, которого уже добивают, но он всё ещё сопротивляется. Всё. Всё, сука, болит. Не то место, которое должно болеть по логике вчерашнего вечера, — оно болит отдельно и гордо. Пульсирует, напоминает о себе при каждом вздохе. Но и спина, и ноги, и даже, блять, пятки. Потому что вчера я, видимо, напрягал все мышцы, о существовании которых даже не подозревал. Даже уши, кажется, болят. Не знаю, как так вышло, но факт остаётся фактом. — Тц-тц-тц, — вырвалось у меня сквозь зубы. — Пиздец. Тишина. Я прислушался. Из ванной доносился какой-то подозрительный шорох. Как будто там прячется огромный немецкий трус, который боится выйти и получить по заслугам. Я представил эту картину: двухметровый детина, забившийся в угол душевой кабины, и мне стало почти смешно. Почти. — Феликс! — заорал я. Голос прозвучал как у простуженного ворона, которому наступили на хвост. — Иди сюда, я тебя убью! Шорох прекратился. Потом дверь приоткрылась на пару сантиметров, и в щели показался один глаз. Голубой (серый!). Испуганный. Зрачок расширен до размеров блюдца. — Марк? — осторожно позвал он. — Ты как? — Я как? — я попытался приподняться на локте и взвыл от боли в пояснице, которая прострелила от копчика до затылка. — Я, блять, как будто меня через мясорубку пропустили и забыли собрать! Как будто я участвовал в чемпионате по борьбе с медведем и проиграл! У меня всё болит! Спина! Ноги! Даже уши, кажется, болят! Что ты со мной сделал, ёбаный ты архитектор? Глаз в щели расширился ещё больше, если это вообще возможно. — Я… я старался быть осторожным… — Осторожным?! — я нашёл в себе силы сесть. Это было ошибкой. Резкая боль в заднице заставила меня взвыть, схватиться за поясницу и заодно за всё, до чего дотянулся. — Ты мне, блять, чуть душу не вытряс! Я теперь ходить, наверное, не смогу! До конца жизни! Будут носить на руках, как инвалида! И ты, сука, будешь первым носильщиком! Феликс высунул нос. Потом пол-лица. Вид у него был такой, будто он ожидает, что в него сейчас полетит подушка. Или телефон. Или тяжёлый предмет мебели. Или я сам, несмотря на моё состояние. — Прости, — пробормотал он жалобно. — Я правда старался… я думал… — Старался он! — я спустил ноги с кровати и понял, что стоять — отдельный вид пытки, который я не заказывал. Мышцы таза просто отказывались работать, ноги дрожали, а задница горела огнём. — Ты старался так, что у меня теперь, кажется, геморрой на всю жизнь! Или разрыв промежности! Или всё сразу! Я же предупреждал, что я не для этого создан! — Но вчера тебе понравилось, — робко напомнил он. — Ты так громко… так стонал… я думал… — Молчать! — рявкнул я, хотя рявкнуть получилось не очень: голос сорвался на хрип. — Я орал от боли! Просто стеснялся признаться! Думал, само пройдёт, если потерпеть! Глаза Феликса стали ещё больше, в них мелькнуло такое искреннее, такое щенячье горе, что у меня на секунду даже злость притупилась. Но только на секунду. Потому что я попробовал встать и понял, что не могу разогнуть спину. Совсем. Тело отказывалось выполнять команды. — О господи, — простонал я, сгибаясь пополам и держась за поясницу. — Я теперь горбатый. До конца дней. Буду ходить согнутый, как бабка у подъезда, которая всю жизнь мешки таскала. И всё из-за тебя! Феликс выскочил из ванной. На нём были только трусы, волосы взлохмачены, на лице — смесь паники, вины и нежности. Выглядел он так жалко, как только может выглядеть двухметровый немец с совестью, отягощённой вчерашними подвигами. — Марк, сядь! — он метнулся ко мне, но на полпути затормозил, вспомнив, что я обещал его убить. — Можно я помогу? Пожалуйста? — Не подходи! — рыкнул я, но тут же охнул и схватился за стену, потому что любое движение отдавалось болью. — Боже, даже стена болит. — Это психосоматика, — робко сказал он. — Стена не может болеть физически. Это просто в голове. — Ты мне сейчас будешь рассказывать про психосоматику?! — я нашёл в себе силы выпрямиться (ошибка, снова ошибка) и метнуть в него уничтожающий взгляд. — Ты, который вчера меня чуть не сломал пополам?! Ты хоть представляешь, каково это — проснуться и понять, что твой позвоночник теперь имеет форму буквы «зю»? — Форму буквы «зю»? — переспросил он, не поняв, наклонив голову, как пёс, который слышит незнакомое слово. — Это немецкая буква, идиот! Как ты сам! Кривая и непонятная! Которая стоит не там, где надо, и делает больно всем вокруг! Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, теребя край трусов, и было в этом зрелище что-то до того жалкое, до того трогательное, что я почти (почти, блять!) почувствовал укол совести. Почти. — Я принесу тебе воды, — предложил он. — И обезболивающее. У меня есть в аптечке, я всегда беру в поездки. Ибупрофен, диклофенак, что хочешь. — Неси, — буркнул я, осторожно, миллиметр за миллиметром, опускаясь обратно на кровать. — И если там есть что-то, от чего можно сдохнуть быстро и безболезненно, сыпь побольше. Легче не будет, но хотя бы не так обидно покидать этот жестокий мир. Он метнулся в ванную, загремел аптечкой, что-то уронил, выругался по-немецки. Через минуту выскочил со стаканом воды и горстью таблеток. — Вот, — протянул он, держа руку на безопасном расстоянии, как будто я мог укусить. — Ибупрофен. Помогает от боли. — От такой боли только морфий помогает, — проворчал я, заглатывая таблетки и запивая водой. — Или ампутация всего ниже пояса. Спиливание ножовкой, без наркоза, чтобы неповадно было. Феликс стоял в двух метрах, не решаясь подойти ближе. Смотрел на меня с такой смесью вины, страха и обожания, что это даже начало раздражать. И умилять. Одновременно. Противоречивые чувства разрывали мою и без того истерзанную душу. — Чего стоишь как истукан? — буркнул я. — Сядь уже. Не съем. Жевать больно, челюсти тоже устали вчера. Он осторожно присел на край кровати, готовый в любой момент сигануть в укрытие. Я покосился на него. Солнце из окна рисовало полосы на его лице, делая его ещё более беззащитным. — Сильно больно? — спросил он тихо. — Сильно, — признался я. — Спина ноет, задница горит, ноги ватные, и я не уверен, что смогу дойти до туалета без посторонней помощи. И это я ещё молчу про моральный ущерб. — Прости, — повторил он. — Я правда… я думал, тебе понравится. Ты же сказал, что потом было хорошо. Ты сам сказал. — Потом — да, — нехотя признал я. — Потом, Феликс, это было потом. А сначала пиздец. И сейчас этот пиздец напоминает о себе каждым движением, каждым вздохом, каждой мыслью. Он помолчал, теребя край простыни. Потом осторожно спросил: — А как ты себе представлял? Ну, первый раз? У тебя же были ожидания, да? Я задумался. Действительно, как я себе представлял? Наверное, как в кино. Где после страстной ночи просыпаются в объятиях друг друга, обмениваются нежными взглядами, пьют шампанское, говорят глупости и выглядят при этом как боги. А не вот это вот — я, согнутый в три погибели, орущий матом на своего парня, который боится подойти ближе чем на два метра, и задница болит так, что хочется плакать. — Не так, — честно ответил я. — Я представлял себе… не знаю. Красиво. Чтобы утром можно было посмотреть друг на друга и не хотеть убить. Чтобы можно было поцеловать и не вспомнить, как этот человек в тебя входил и ты думал, что сейчас умрёшь. Он улыбнулся. Робко, неуверенно, но улыбнулся. — Ты не хочешь меня убить. Ты просто громко выражаешь эмоции. Это по-русски. Я уже привык. — Хочу, — отрезал я. — Очень хочу. Просто сил нет встать. Как только появятся — берегись. Он вдруг осмелел и подвинулся ближе. Протянул руку, коснулся моего плеча. Пальцы тёплые, знакомые. — Можно я сделаю тебе массаж? — предложил он. — Я умею. После скалолазания всегда сам себе делаю, мышцы расслабляю. И тебе поможет. — Ты предлагаешь мне массаж? — я подозрительно на него уставился. — После того как ты меня покалечил? Массаж как попытка реабилитации? — Чтобы исправить то, что покалечил, — серьёзно кивнул он. В его глазах не было ни капли насмешки. Только искреннее желание помочь. Я посмотрел на него. На его виноватое, но такое родное лицо. На его руки, которые вчера делали со мной чёрт знает что, а сегодня хотят делать хорошо. На его дурацкие трусы в полоску. И что-то во мне оттаяло. Совсем чуть-чуть, с горошину, но оттаяло. — Ладно, — буркнул я, отворачиваясь и утыкаясь лицом в подушку. — Давай. Только если сделаешь больно, я тебе обещаю, что найду силы и убью тебя голыми руками. — Обещаю, — серьёзно сказал он и положил руки мне на спину.       И знаете что? Массаж помог. Не то чтобы боль ушла совсем — она никуда не делась, сидела там, внутри, напоминая о себе. Но мышцы расслабились, напряжение спало, и я даже смог вздохнуть полной грудью без стона. Он мял мою спину своими сильными пальцами, находил узлы, разминал их, гладил, давил — и бормотал что-то успокаивающее по-немецки. Я не понимал слов, но интонация работала лучше любого лекарства. — Ты, блять, не только трахаться умеешь, но и лечить последствия, — пробормотал я, утыкаясь лицом в подушку и чувствуя, как по телу разливается тепло. — Я разносторонний, — скромно ответил он. — Я ещё готовлю хорошо и пою в душе. Много талантов. — Разносторонний он, — проворчал я, но в голосе уже не было злости. Только усталость и какое-то странное, тёплое чувство, от которого хотелось зажмуриться, как кот на солнце. — Слушай сюда. Следующий раз, когда у тебя возникнут идеи, мы обсудим их заранее. Подробно. С протоколом и сметой. И я, возможно, скажу нет. Или да, но с условием, что наутро ты носишь меня на руках и кормишь завтраком в постель. И таблетки подаёшь. И вообще обслуживаешь, как короля. — Договорились, — легко согласился он. — Я готов носить тебя хоть каждый день. Ты лёгкий. И кормить завтраком. И таблетки давать. Что угодно. — Посмотрим, — буркнул я, но внутри что-то довольно замурлыкало. Он закончил массаж, накрыл меня одеялом и поцеловал в плечо. Губы тёплые, мягкие. — Я принесу завтрак, — сказал он. — Ты что хочешь? — Кофе. Чёрный. И чтобы ты, когда придешь, не выглядел так, будто я тебя сейчас ударю, — я повернул голову и посмотрел на него. — Я уже устал злиться. Отдохну и начну сначала. Но пока — перемирие. Он улыбнулся, встал, натянул джинсы и футболку, вышел. А я остался лежать, чувствуя, как по телу разливается приятное тепло после массажа. Боль никуда не делась, она была здесь, в каждом суставе, в каждой мышце, в каждой клетке, но стала какой-то… привычной, что ли. Своей. Как напоминание о том, что вчера случилось что-то важное. Что-то, что изменило всё. Я закрыл глаза и подумал: «Ну вот, Шилов. Ты это сделал. Твой первый раз с мужиком. Не так, как в кино, зато честно. С матом, с болью, с испуганным немцем, который боится к тебе подойти. С массой последствий. И с завтраком в постель. Потому что, оказывается, даже в самом пиздецовом утре есть место для нежности. Если этот немец рядом». И, кажется, это стоило всей боли. Кажется. Но вслух я этого никогда не скажу. Пусть мучается, гадает, кается, носит завтраки и делает массаж. Ему полезно. А мне приятно. Я потянулся (насколько позволяло тело) и улыбнулся в подушку. За окном светило солнце. Серое, конечно, но тёплое. И жизнь, кажется, налаживалась.
117 Нравится 127 Отзывы 50 В сборник
Отзывы (4)