1 сентября
Я решила вести дневник не потому, что это романтично, а потому, что мне нужен хоть какой-то способ удержать мысли в порядке. В дороге к Хогвартсу всё было слишком громкое: колёса поезда, смех в коридорах, чужие голоса, собственное сердце. Последнее раздражает особенно. Я несколько раз перепроверила список заклинаний для первого курса, хотя прекрасно знала, что до них ещё далеко. От этого не стало спокойнее. Знание вообще удивительно часто не даёт того эффекта, который обещает. Больше всего меня пугали разговоры о распределении. Ненавижу ситуации, в которых итог зависит не от подготовки, а от чьего-то — пусть даже магического — решения. Было почти невыносимо думать, что какая-то древняя шляпа увидит во мне то, чего я сама о себе ещё не знаю. Или не увидит ничего. Второе, пожалуй, хуже. В какой-то момент я вышла в коридор, просто чтобы вдохнуть воздух и перестать выглядеть так, будто сейчас сяду прямо на пол и начну повторять список учебников наизусть. Тогда я и увидела его. Он сидел в купе с ещё несколькими мальчиками с таким самодовольным лицом, как будто это был его личный поезд, а все остальные здесь были просто безликими пасажирами. Я поймала его взгляд случайно. Вернее, мне хотелось бы думать, что случайно. Он задержался на мне на долю секунды дольше, чем было нужно, и этого хватило, чтобы мне стало неприятно. Есть люди, которые смотрят так, будто оценивают вещь перед покупкой. Или ошибку в чужом решении. Мне сразу захотелось отвернуться, и я не стала себя сдерживать. Позже я познакомилась с Гарри Поттером, с тем самым, да. Это оказалось почти смешно: мальчик, о котором знает вся страна, выглядел скорее растерянным, чем великим, и, кажется, совершенно не понимал, что делать с собственной известностью. Рядом с ним был Рон Уизли, они спорили о сладостях и карточках, и рядом с ними мне впервые за день стало чуть легче дышать. Когда нас повели к Большому залу, я увидела того мальчика снова. Он стоял отдельно, с такой прямой спиной, будто уже заранее знал ответ на вопрос, который всех остальных заставлял нервничать. Когда назвали его имя — Драко Малфой, — оно почему-то сразу оказалось ему впору: холодное, острое, с чем-то почти серебряным по краям. В голове тут же возник образ белого дракона — из тех, что красивы ровно до момента, пока не раскроют пасть. Его отправили в Слизерин, и я совершенно этому не удивилась. Когда Шляпа опустилась мне на голову, время почему-то замерло. Она молчала слишком долго. За эти несколько секунд я успела подумать о родителях, о книгах, о том, сколько усилий я приложила, чтобы оказаться здесь, и о том, что сейчас всё почему-то зависит не от меня. Когда она наконец произнесла: «Гриффиндор», — облегчение было таким физически ощутимым, что у меня едва не закружилась голова. Сейчас, когда я это записываю, я понимаю, что Малфой не сделал мне ничего плохого. Мы даже не разговаривали. И всё же есть люди, которые сразу встают поперёк внутреннего порядка, как неверная формула в решении: ты ещё не нашёл ошибку, но уже чувствуешь её присутствие. Возможно, я просто устала. Завтра начнутся занятия, и я в невероятном предвкушении.19 ноября. Второй курс
В Хогвартсе стало холодно, и дело не только в ноябре. Холод теперь будто вшит в стены, в камень, в сквозняки под дверями, в паузы между голосами. Даже те, кто обычно не умеет говорить тихо, почему-то перешли на шёпот, словно боятся, что замок услышит их слишком отчётливо и запомнит. Слухи ползут по коридорам быстрее шагов, быстрее писем, быстрее здравого смысла. Каждый новый день начинается одинаково: с тяжёлого, липкого вопроса — кто следующий. Я маглорождённая. Раньше это слово было просто словом, ничем не хуже и не лучше любого другого факта обо мне — как цвет глаз, как почерк, как привычка читать за едой, если никто не видит. Теперь оно звучит иначе. Жёстче. Грязнее. Как будто кто-то взял его в рот, прежде чем выплюнуть мне под ноги. Как будто это уже не описание, а приговор. Наверное, потому что я до сих пор слишком хорошо помню, как Малфой швырнул мне в лицо другое слово. Грязнокровка. До сих пор странно, что одно-единственное слово может ударить почти физически, но именно так и было. Будто меня хлестнули плетью наотмашь — быстро, точно, с каким-то нескрываемым чувством превосходства и в то же время удовольствием. На секунду я даже не поняла, что больнее: само слово или то, как легко оно слетело с его губ, будто он произносил его уже сотни раз, будто для таких, как я, оно и было единственно правильным названием. Иногда мне кажется, что я всё ещё слышу этот момент слишком отчётливо. Не голос даже — звук удара, который он оставил где-то под рёбрами. Смешно, наверное, что синяков после слов не остаётся. Было бы проще, если бы оставались. Тогда хотя бы не пришлось объяснять себе, почему некоторые вещи продолжают болеть, хотя к ним невозможно приложить лёд. И не только мне. Иногда я ловлю на себе взгляды, косые и слишком осторожные, чтобы притвориться обычными. В них всегда есть что-то неприятное. Только я до сих пор не решила, что именно хуже: когда на меня смотрят так, будто я могу быть опасной, или так, будто я уже почти сломана и лучше не подходить слишком близко. Жалость и подозрение, как выяснилось, одинаково плохо переносятся. Я злюсь. На однокурсников, которые делают вид, что ничего не происходит, если это происходит не с ними. На людей в коридорах, которых я даже не знаю по имени. На это мерзкое, удушающее напряжение, расползшееся по школе, как плесень по сырому камню. На себя — особенно на себя — за то, что я всё это замечаю, за то, что считаю взгляды, паузы, интонации, за то, что сердце каждый раз успевает отреагировать раньше, чем я приказываю ему успокоиться. Неужели можно ненавидеть человека просто за то, что он существует? Не за поступок. Не за выбор. Не за жестокость. Просто за сам факт. Гарри держится так, будто держаться это уже половина победы. Со стороны, возможно, даже кажется, что у него получается, но я вижу, как он напрягается, когда кто-то подходит слишком близко. Как у него меняется лицо — едва заметно, на долю секунды, но мне хватает. Рон злится открыто, ярко, почти с облегчением, будто злость хотя бы даёт телу понятную форму. Будто, пока он сердится, страх не так заметен. Я пытаюсь делать то, что умею лучше всего: думать, искать закономерности, сидеть часами в библиотеке, выстраивать цепочку. Если у происходящего есть логика, значит, её можно понять. Если её можно понять, значит, можно предсказать следующий шаг. Если можно предсказать — значит, можно остановить. Так ведь это должно работать? Иногда я думаю о Слизерине. О том, с какой пугающей лёгкостью некоторые люди делят мир надвое — на правильное и ошибочное, чистое и испорченное, достойное и всё остальное. Удивительно, как удобно ненавидеть, когда тебе заранее выдали аккуратное объяснение, почему ты имеешь на это право. Ещё удобнее, наверное, никогда это объяснение не проверять. Я не боюсь за себя. По крайней мере, это фраза, которую я повторяю достаточно часто, чтобы она начала звучать убедительно. Почти убедительно. Но каждый раз, когда за спиной раздаются шаги, сердце всё равно сбивается. Резко, предательски, так, будто тело давно приняло решение за меня и не считает нужным советоваться. И, пожалуй, именно это злит сильнее всего — не страх даже, а то, что он существует помимо моей воли. Что его нельзя отменить усилием мысли, как неправильно решённую задачу. Если со мной что-то случится, я хочу, чтобы хотя бы одно было ясно. Я не сделала ничего неправильного.7 февраля. Третий курс
Я снова не спала нормально. Чем больше предметов, тем меньше времени. Чем меньше времени, тем больше я пытаюсь втиснуть в него ещё что-нибудь полезное. Мне помогли, и маховик времени оказался изящным решением. Гениальное, если честно. Возможность быть сразу в двух местах - это именно то, чего мне всегда не хватало. Я стараюсь не думать о том, что это ненормально. Ненормальность - слишком растяжимое понятие для школы, где лестницы двигаются по собственному желанию. Я много учусь, больше, чем раньше. Иногда мне кажется, что если я перестану, всё вокруг начнёт разваливаться. Поэтому я не перестаю, пока моя голова не станет размером с земной шар. Гарри снова в опасности, как будто это его естественное состояние. Я стараюсь быть внимательной, следить за деталями, читать всё, что может быть хоть как-то полезно. Он делает вид, что всё под контролем, но я вижу - нет, я не могу не переживать. Так страшно, когда понимаешь, что знания не всегда спасают. Как будто бы это мое единственное оружие. Рон временами меня ужасно раздражает. Он шумный, несобранный и слишком легко относится к вещам, которые мне кажутся важными. Мы часто спорим, иногда без причины. Я знаю, что он не со зла, и всё равно резко реагирую. Возможно, что меня раздражает не он, а то, как легко ему удаётся не думать обо всём сразу. Мне все ещё снится прошлый год. Это не то, что забывается, но я учусь с ним жить. Это и есть взросление? Мне бы хотелось, чтобы оно происходило как-нибудь мягче, но меня никто не спрашивает.22 апреля. Третий курс
Сегодня я поймала себя на том, что считаю уже не дни, а часы. Сколько осталось до следующего урока. Сколько — до вечера, сколько — до сна, который всё равно не приносит настоящего отдыха, только короткую передышку между одним напряжением и другим. Формально я по-прежнему везде успеваю. Формально со мной всё в порядке. Формально я всё та же Гермиона Грейнджер, которая поднимает руку первой, отвечает без запинки и знает расписание лучше некоторых преподавателей. Проблема только в том, что я больше не чувствую себя одной. Иногда мне кажется, что я существую сразу в нескольких версиях себя, и каждая из них слишком занята, чтобы быть настоящей. В одной я стою у доски и ровным голосом объясняю то, что выучила наизусть ещё вчера. В другой — спорю с Роном, потому что он опять говорит не то, не так и не вовремя, и почему-то именно это всегда умудряется задеть сильнее, чем должно. В третьей — не спускаю глаз с Гарри, потому что стоит отвернуться, и он снова решит, что обязан справиться со всем один, желательно самым опасным способом из возможных. Иногда к вечеру у меня такое ощущение, будто меня растащили на части и не вполне удачно собрали обратно. Рон сегодня снова неудачно пошутил, я ответила слишком резко — ещё до того, как успела подумать, стоит ли. Он, разумеется, обиделся. Потом мы оба сделали вид, что ничего не произошло, словно это удобная форма перемирия, а не очередной способ спрятать всё подальше, где оно, как мы почему-то надеемся, само исчезнет. Это уже почти привычка: не разбираться, а откладывать. Не уверена, что в этом есть хоть что-то правильное, но пока оно работает. Или, по крайней мере, достаточно похоже на работающий порядок, чтобы мы оба продолжали делать вид, будто нас это устраивает. Иногда мне кажется, что Рон мне нравится, но чаще — что он утомляет меня до зубного скрежета. Скорее всего, правдой являются обе вещи, и именно это раздражает больше всего. С Гарри всё сложнее, с ним почти всегда всё сложнее, чем должно быть. Я всё время чувствую ответственность, которую он, кажется, даже не думал на себя брать. Будто кто-то должен следить, чтобы он ел, спал, не бросался в опасность очертя голову, не смотрел на мир так, словно обязан один выдержать его вес. Мне постоянно хочется защитить его — от чужих решений, от собственных решений, от опасностей, от него самого. Это, конечно, глупо. Я знаю. Иногда ярость живёт во мне так плотно, так горячо, что мне самой делается от неё тесно. Будто под кожей слишком много чего-то резкого, неправильного, и оно ищет выход. Я всегда считала, что умею держать себя в руках лучше большинства, что бы ни происходило, можно остаться выше этого. Умнее. Спокойнее. Я даже опустилась до физического насилия: врезала Малфою по лицу, и хуже всего то, что в ту секунду это показалось почти правильным, просто правильным в своей грубой, унизительной прямоте. Как будто на одно короткое мгновение злость наконец нашла форму, которую не нужно было переводить в слова. Мне до сих пор неприятно это вспоминать. Не потому, что я жалею его. А потому, что я слишком хорошо помню собственное облегчение. В такие дни, когда эмоции берут верх, я читаю особенно много и жадно. Книги, по крайней мере, честнее людей: они требуют от тебя только внимания. Не терпения к чужим настроениям, не попыток угадать то, что никто не сказал вслух, не необходимости быть одновременно правой, доброй, собранной и сильной. Только внимания. И, возможно, именно поэтому страницы иногда кажутся единственным местом, где всё ещё можно дышать ровно и спокойно, глубоко, а не поверхностно. Я всё чаще ловлю себя на почти детском, нелепом желании: чтобы хоть что-нибудь оказалось простым. Одно решение. Один правильный ответ. Без оговорок. Без исключений. Без этой бесконечной необходимости выбирать меньшее зло и потом убеждать себя, что выбор всё равно был верным. Но жизнь, кажется, испытывает особое презрение к простым ответам. Я всё ещё уверена, что делаю всё правильно, просто иногда быть правой утомляет так сильно, что к вечеру от этой правоты начинает мутить.25 декабря. Четвёртый курс
Я думала, что Бал Йоля — это просто событие, одна из тех школьных церемоний, которым придают слишком много значения только потому, что они хорошо смотрятся со стороны. Формальность. Декорация. Что-то красивое и совершенно не имеющее ко мне отношения, как чужая история, случайно произошедшая прямо перед глазами. Оказалось, я ошибалась. Когда Виктор пригласил меня, я несколько секунд просто смотрела на него, не сразу понимая, что именно он сказал. Голова среагировала не сразу — сначала только пустота, а потом уже привычный, слишком быстрый перебор вариантов. Он оговорился? Имел в виду кого-то другого? Решил пошутить? Перепутал. Ошибся. Я, кажется, слишком хорошо знаю, как обычно устроены такие вещи, чтобы с первого мгновения поверить в самый простой ответ. Но он стоял спокойно, ждал ответа и мотрел так, будто не видел в своём приглашении ничего странного. Будто странной была бы как раз моя растерянность. Я согласилась, и только потом, спустя несколько секунд, поняла, что улыбаюсь. До сегодняшнего дня я почти не думала о мальчишках, во всяком случае, не так, как, кажется, о них думают почти все вокруг. Они существовали где-то поблизости — как друзья, как однокурсники, как источник шума, споров, неловкости или раздражения, но не как что-то, на чём следовало задерживать внимание. Не как тема, требующая размышлений. Мне всегда казалось, что на подобные вещи просто нет времени. Или, возможно, что подобные вещи происходят с кем угодно, только не со мной. А сегодня было чувство, будто я случайно шагнула не в ту дверь и на мгновение оказалась в чужой версии собственной жизни. Всё осталось прежним, и всё же — нет. Я вдруг заметила то, мимо чего раньше проходила, не оборачиваясь, или, может быть, раньше мне было проще делать вид, что этого не существует. Подготовка к балу оказалась гораздо страннее, чем я ожидала, почти тревожной в своей странности. Я никогда не относилась к внешности как к чему-то действительно важном: она всегда шла после — после знаний, после книг, после ответов, после всего, на чём, как мне казалось, и должен держаться человек. Внешность была чем-то второстепенным. Фоном. Оболочкой, которая не заслуживает слишком большого внимания, если у тебя есть вещи посерьёзнее. В этот раз всё было иначе. Платье, причёска, новые туфли, приятная ткань под пальцами. Блеск волос, собранных иначе, чем обычно. Каждая мелочь вдруг перестала быть пустяком, и меня, к собственному смущению, это волновало. Я ловила себя на том, что думаю уже не о том, выгляжу ли я просто достаточно прилично, а о другом, гораздо более опасном вопросе. Нравлюсь ли я себе такой? Перед выходом я задержалась у зеркала дольше, чем следовало. Точнее, гораздо дольше. Девушка в отражении казалась знакомой и незнакомой одновременно, и именно это почему-то сбивало дыхание сильнее всего. Это всё ещё была я — и в то же время не совсем та версия себя, к которой я привыкла. Я выпрямила спину, поправила выбившуюся прядь и вдруг с какой-то почти ошеломляющей ясностью поняла: я красива. Не “вполне милая-приемлемо-лучше, чем можно было ожидать”. Красива. Чертовски красива! И от этой мысли внутри поднялось что-то лёгкое, щекочащее, почти головокружительное, как если бы пол на секунду ушёл из-под ног, но падать при этом совершенно не хотелось. В зале было слишком светло, слишком шумно, слишком много золота, смеха, чужих голосов и музыки, чтобы всё это можно было сразу принять за реальность. Казалось, будто я вошла не в Большой зал, а в какую-то нарочно созданную, чуть фальшивую сказку, которая рассыплется, стоит к ней прикоснуться, но когда заиграла музыка и Виктор протянул мне руку, ощущение изменилось. Я вышла танцевать, и вдруг поняла, что не хочу исчезнуть. Не хочу отступать к стене или прятаться за чужими спинами, опускать взгляд, делать вид, будто я здесь случайно и ненадолго. Не хочу быть удобной, незаметной версией себя, которую никто не должен рассматривать слишком пристально. Я хочу, чтобы меня видели. Эта мысль ударила почти с той же внезапностью, с какой приходит испуг, только вместо холода по коже разлилось что-то горячее и почти невыносимо живое. Мы двигались медленно, и в этой медленности я не думала о шагах и не следила судорожно за тем, как выгляжу со стороны. Мне было все равно на выражения лиц людей вокруг. Впервые за долгое время я просто позволила себе быть внутри момента, а не наблюдать за ним изнутри собственной головы, как обычно. Но взгляды — я ловила их. Чужие взгляд, заинтересованные и удивлённые, иногда восхищённые. И мне это нравилось. От этого признания до сих пор немного жжёт внутри, как от слишком горячего чая, проглоченного слишком быстро, но хуже было бы солгать хотя бы самой себе. Мне нравилось, что на меня смотрят. Нравилось чувствовать себя не только умной, не только полезной, не только правильной — но ещё и заметной. Желанной, возможно. Хотя это слово до сих пор кажется слишком смелым, чтобы записывать его без колебаний. Оказывается, я тоже могу быть объектом чьего-то внимания, и это не отменяет меня настоящую. Рон выглядел так, будто мир внезапно нарушил какое-то правило, на которое он слишком рассчитывал. Гарри — растерянным, почти потерянным в этом блеске и шуме, как он иногда теряется в ситуациях, где от него ждут чего-то не героического, а просто человеческого. Мне стало смешно, настолько, что пришлось скрыть улыбку, заговорив с Виктором о чём-то другом, лишь бы не рассмеяться совсем уж открыто. И именно тогда я вдруг поняла ещё кое-что. Мне не нужно их объяснение, не нужно их одобрение. Ничьё. Сегодня я никому ничего не должна. Виктор был внимателен, сдержан и удивительно спокоен рядом со всем этим шумом, и от этого рядом с ним дышалось легче. Я видела восхищение в его глазах — ясное, не замаскированное — и от него у меня внутри всё сбивалось с привычного ритма. Это было почти невыносимо: осознавать, что всё это по-настоящему, что его восхищение направлено на меня. Что сегодня вечером я не приложение к чужой истории, не тень рядом с более яркими фигурами. Когда всё закончилось и я вернулась в спальню, сердце всё ещё билось слишком быстро, будто музыка никуда не делась и продолжала звучать где-то под рёбрами. Платье тихо шуршало в темноте, и мне не хотелось его снимать. Казалось, что стоит расстегнуть его, стянуть ткань с плеч, распустить волосы, и вместе с этим исчезнет то новое, странное, почти хрупкое ощущение себя, которое пришло ко мне только сегодня и пока ещё не успело стать привычным. Этот вечер я запомню на всю жизнь, потом что иногда ты просыпаешься в том же самом мире, и вдруг обнаруживаешь, что сама в нём стала другой.