Порог храбрости.

NC-17
В процессе
63
автор
Размер:
планируется Макси, написано 620 страниц, 209 167 слов, 38 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 25 Отзывы 22 В сборник

Ретроспектива 5. Рад смерти.

Настройки

𓆙𓆙𓆙

Октябрь в Хогвартсе всегда пах прелыми листьями и сыростью, но в этом году к привычным запахам примешалось что-то ещё — металлическое, как кровь на языке, как озон перед грозой. Драко чувствовал это кожей, затылком, тем самым местом под левым рукавом, где пульсировала Метка. Время утекало, как вода сквозь пальцы, а Шкаф всё ещё молчал, мёртвый и глухой, точно гроб, заколоченный изнутри. Он стоял у окна в коридоре седьмого этажа и смотрел на закат. Солнце умирало над Запретным лесом — медленно, неохотно, окрашивая небо в цвет разбавленной крови. Красиво. И тошнотворно. Как всё в его жизни теперь. План созрел не сразу. Он вызревал в бессонные ночи, когда звёзды за окном спальни казались осколками льда, а дыхание Крэбба и Гойла звучало как перемалывание камней. Шкаф не работал. Время шло. Тёмный Лорд не спрашивал о прогрессе — он просто смотрел. И этот взгляд Драко чувствовал даже здесь, в сотнях миль от Мэнора, даже сквозь толщу каменных стен Хогвартса. Взгляд, который говорил: «Ты умрёшь. Твоя мать умрёт. Твой отец — то, что от него осталось, — умрёт. Если ты не сделаешь то, что должен». И тогда он вспомнил об ожерелье. Опалы, горящие зелёным, холодным, мёртвым огнём. Проклятие, вплетённое в каждую грань, в каждую серебряную нить оправы, в каждый изгиб змеи, кусающей собственный хвост. Он видел его однажды в лавке Горбина — старик показывал отцу, и Люциус тогда сказал: «Слишком заметно. Слишком… театрально». Но сейчас театральность была кстати. Сейчас ему нужен был жест. Удар, который Тёмный Лорд оценит, даже если Шкаф ещё мёртв. Доказательство того, что он не просто мальчишка, дрожащий над грудой сломанного дерева. Доказательство того, что он способен убить. Оставалось решить — как. Он не мог передать ожерелье лично. Не мог подойти к Дамблдору, не мог подбросить в его кабинет, не мог воспользоваться школьной совой — слишком много глаз, слишком много вопросов. Нужен был посредник. Слепой. Послушный. Такой, на кого никто не подумает. Мадам Розмерта. Она держала «Три метлы» уже два десятка лет, знала всех, улыбалась всем, и никто — никто — не заподозрил бы её в связи с Пожирателями. Идеальная марионетка. Оставалось только дёрнуть за ниточки. Он сделал это в Хогсмиде, в один из тех редких дней, когда третьекурсникам разрешили покинуть замок. Суета, толпа, смех, запах сливочного пива и мокрой листвы — всё это было фоном, декорацией, шумом, который ничего не значил. Драко поймал её взгляд через окно паба — просто посмотрел, и она вышла, вытирая руки о передник, с той самой улыбкой, которая предназначалась всем и никому. — Мистер Малфой? Что-то случилось? Он не ответил. Просто поднял палочку — медленно, почти лениво, будто делал это тысячу раз. Империус лёг на её сознание, как удавка на шею. Глаза Розмерты остекленели. Улыбка застыла, превратившись в восковую маску. — Ты сделаешь то, что я скажу, — произнёс он тихо, почти без выражения. Голос звучал чужо, будто принадлежал не ему, а тому существу, что поселилось внутри за это лето. — Ты передашь это студентке Хогвартса. Первой, кто войдёт в паб одна. Скажешь, что это подарок для профессора Дамблдора. Скажешь, что анонимный даритель просил не называть его имени. Скажешь, что это очень, очень важно. И ты забудешь, что видела меня. Забудешь, что говорила со мной. Забудешь всё. Она кивнула. Медленно. Механически. Как кукла, у которой заржавели шарниры. Он развернулся и ушёл, не оглядываясь. Внутри было пусто. Ни торжества, ни страха, ни даже того холодного удовлетворения, которое он испытывал, глядя на Поттера, лежащего в крови на полу купе. Ничего. Только усталость. И лёгкое, едва заметное отвращение к себе — далёкое, приглушённое, как боль в зубе после обезболивающего зелья. Уже не мешает жить, но напоминает: что-то гниёт. Глубоко внутри. Студенткой, вошедшей в «Три метлы» одной, оказалась Кэти Белл. Драко узнал об этом вечером, когда новость разлетелась по школе, как пожар по сухой траве. Гриффиндорка. Охотница. Красивая, живая, с глазами цвета тёплого мёда — он помнил её по квиддичным матчам, по тому, как она смеялась, пролетая мимо, по тому, как ветер трепал её тёмные волосы, выбившиеся из-под шлема. Теперь она лежала в больничном крыле, а по замку ползли слухи, один чудовищнее другого. Проклятое ожерелье. Она несла его Дамблдору. Кто-то передал ей в Хогсмиде. Она коснулась его кожей. Она поднялась в воздух — крик, вспышка, падение. Она едва не умерла. Драко слушал, и лицо его оставалось спокойным. За завтраком он отрезал кусочек бекона, клал в рот, жевал. Не чувствовал вкуса. Не чувствовал ничего. Только пульсацию в левом предплечье — Метка горела, будто Тёмный Лорд уже знал. Будто он оценивал. Будто ждал, что будет дальше. Вокруг него говорили. Крэбб чавкал и пересказывал сплетни, перевирая детали. Гойл кивал, не понимая. Пэнси смотрела на Драко — долго, пристально, и в её глазах был вопрос, который она не решалась задать. Блейз молча пил чай, но Драко чувствовал его взгляд — острый, понимающий, слишком много знающий. — Говорят, она в Мунго, — сказала Дафна Гринграсс, сидевшая дальше по столу. — Говорят, проклятие было очень сильным. Если бы она держала ожерелье дольше… — Она жива? — спросил кто-то. — Жива. Но… Драко перестал слушать. Жива. Это главное. Она жива, а значит, он ещё не убийца. Ещё не переступил ту черту, за которой — только тьма и холод и красные глаза, глядящие с одобрением. От мысли об этом одобрении его затошнило. Дамблдор не пострадал. Ожерелье не дошло. План провалился. Он отодвинул тарелку. Встал. Вышел из Большого зала, не глядя по сторонам, и шаги его отдавались в пустом коридоре глухо, как удары молота по наковальне. Кэти Белл. Она просто вошла не в ту дверь в неудачный день. Она была красивая. Смеялась. Летала. А теперь лежит в Мунго и, может быть, никогда не проснётся прежней. Из-за него. Внутри что-то дрогнуло. Сжалось. Он заставил себя думать о другом. О том, что Тёмный Лорд не накажет. Что мать пока в безопасности. Что у него есть ещё время. Что это была только первая попытка. Но перед глазами стояло её лицо. То, каким он запомнил его на поле — раскрасневшееся от ветра, с победной улыбкой после забитого гола. И то, каким он представлял его теперь — белое, восковое, с застывшим криком на губах. Он шёл по коридору, и мир вокруг становился всё более чужим. Каменные стены давили. Свет факелов резал глаза. Смех за поворотом звучал как оскорбление. Как эти люди могли смеяться? Как они могли жить, есть, дышать, обсуждать домашние задания, когда он только что едва не убил человека? Когда его дом превратился в логово змеи, а его тело — в инструмент чужой воли? Он свернул в пустой класс, закрыл дверь, прислонился к стене. Закрыл глаза. Вдох. Выдох. Ещё один. «Я не убийца», — сказал он себе. Голос в голове звучал жалко, неубедительно, как лепет ребёнка, который пытается убедить себя, что чудовища под кроватью не существует. «Я не убийца. Она жива. Я не убийца». Но Метка на руке пульсировала, напоминая: это только начало. И в следующий раз может не повезти. Ей. Ему. Всем. Он открыл глаза. Посмотрел на своё отражение в тёмном стекле окна — бледное, осунувшееся, с провалами глаз и заострившимися скулами. Отражение смотрело на него и молчало. Оно знало правду. Ты уже убийца. Просто пока не довёл дело до конца. Он отвернулся. Вышел из класса. Пошёл в Выручай-комнату. К Шкафу. К единственному, что ещё имело значение. Кэти Белл лежала в Мунго. Дамблдор был жив. Тёмный Лорд ждал. А он работал. Потому что больше ничего не оставалось.

𓆙𓆙𓆙

Хотелось бы верить, что я мог остановиться. Что, глядя на застывшее, восковое лицо Кэти Белл в своих мыслях, я мог сказать «нет». Но «нет» не было в моём словаре. Мой словарь состоял из других слов. «Должен». «Обязан». «Иначе». Иначе — это дрожащие руки матери, когда она поправляла воротник моего пиджака перед отправкой в Хогвартс. Иначе — это пустые глаза отца, который теперь вздрагивал от каждого резкого звука в собственном доме. Иначе — это смех Беллатрисы, разносящийся по коридорам Мэнора, пока моя мать запиралась в своей комнате и делала вид, что её не существует. Иначе — это красные глаза, которые смотрели сквозь меня и видели только инструмент. Я не мог остановиться. Я мог только идти вперёд. Даже если впереди была только тьма. И я шёл. Шаг за шагом. Заклятие за заклятием. Ложь за ложью. Кэти Белл стала первой трещиной в моей броне. Первой каплей крови на моих руках — ещё не смертельной, но уже настоящей. Я смотрел на эти руки по ночам, в зелёном полумраке спальни, и они казались мне чужими. Слишком белые. Слишком тонкие. Слишком чистые для того, что им предстояло сделать. Но я продолжал. Потому что выбор был сделан не мной. Он был сделан за меня задолго до того, как я впервые взял в руки палочку. Задолго до того, как я узнал, что значит быть Малфоем. Я был винтиком в машине, которую не создавал и не мог остановить. Винтиком, который должен был убить величайшего волшебника столетия. Смешно. Но я хотя бы перестал плакать по ночам. Слёзы кончились. Остался только холод. И работа. И бесконечное, глухое, молчаливое отчаяние, которое я научился носить как вторую кожу. В конце концов, у меня не было выбора. А даже если и был — я уже не помнил, как им пользоваться.

𓆙𓆙𓆙

Декабрь в Хогвартсе — это всегда фальшь. Драко понял это давно, ещё на втором курсе, когда гирлянды из омелы, развешанные Флитвиком, казались насмешкой над тем, что происходило за стенами замка. Сейчас эта фальшь стала невыносимой. Снег за окнами ложился белый, чистый, невинный — как саван, под которым прятали мертвецов. Ёлка в Большом зале сверкала ледяными сосульками и серебряной мишурой, а он смотрел на неё и думал только о том, что время уходит, как кровь из открытой раны, — медленно, неумолимо, оставляя после себя только холод и слабость. Шкаф не поддавался. Каждая попытка наложить заклинание, каждое движение палочки, каждый час, проведённый в Выручай-комнате среди пыли и теней, — всё уходило в пустоту. Он работал до изнеможения, до дрожи в руках, до рези в глазах, до того состояния, когда реальность и бред сливались в одно серое, вязкое марево. А потом возвращался в спальню, падал на кровать и проваливался в кошмары, где Волан-де-Морт разгуливал по Мэнору и стирал портреты предков с золотых рам. Провал с ожерельем не обсуждался. Тёмный Лорд молчал. Это молчание было хуже любого наказания — оно означало, что ему дали ещё один шанс. Последний. И если он не использует его… Драко не додумывал эту мысль. Обрывал на середине, как гнилую нитку. Нельзя думать о том, что будет, если. Можно думать только о том, что делать сейчас. Медовуха. Идея пришла не сразу. Он перебирал варианты, как перебирают чётки — механически, без веры, просто чтобы занять руки. Яд в еде? Слишком много переменных. Проклятие при встрече? Дамблдор не подпустит его близко. Нужно было что-то, что попадёт к директору через доверенное лицо. Что-то, что он примет с благодарностью и без подозрений. Слизнорт. Старый, толстый, сентиментальный слизняк, коллекционирующий полезных людей, как другие коллекционируют марки. Он обожал подарки. Обожал редкие деликатесы. Обожал чувствовать себя важным. И он имел доступ к Дамблдору — регулярный, близкий, не вызывающий вопросов. Они пили вместе. Вспоминали старые времена. Слизнорт наверняка предлагал директору лучшие напитки из своих запасов. Оставалось только одно: сделать так, чтобы один из этих напитков оказался отравлен. Драко добыл яд не в Хогвартсе. Связи Малфоев ещё работали — тонкие, как паутина, но прочные. Достаточно было одного письма, написанного аккуратным, безликим почерком, и маленький пузырёк цвета разбавленного виски оказался у него в руках. Яд без вкуса. Без запаха. Смертельный через минуту после первого глотка. Он смотрел на пузырёк, поворачивал его в пальцах, и стекло казалось тёплым, почти живым. Как будто яд внутри уже ждал. Уже предвкушал. Бутылку медовухи он приобрёл в Хогсмиде — дорогую, выдержанную, в подарочной упаковке с серебряным тиснением. То, что Слизнорт оценит. То, что он захочет открыть при первом же удобном случае. То, что он, разумеется, предложит Дамблдору — своему самому ценному «экспонату», главному трофею в коллекции полезных знакомств. Драко влил яд в бутылку ночью, в пустом классе, при свете одного-единственного Люмоса. Руки не дрожали. Он смотрел, как прозрачная жидкость смешивается с медовым золотом напитка, исчезает без следа, становится невидимой. Как его намерения. Как его душа. Одно неверное движение — и всё. Но он не ошибся. Он больше не ошибался. Ошибки стоили слишком дорого. Бутылку он передал через цепочку посредников — мелких, незаметных, тех, кто не задавал вопросов, потому что боялись или потому что им платили. В конце цепочки она легла на стол Слизнорта как рождественский подарок от анонимного поклонника. Старик растрогался. Драко видел это своими глазами — Слизнорт вертел бутылку в пухлых пальцах, читал карточку, улыбался. «Как мило. Как предусмотрительно. Надо будет угостить Альбуса». Всё шло по плану. А потом всё рухнуло. Он узнал об этом за завтраком. Не сразу — сначала просто почувствовал, как изменился воздух в Большом зале. Гриффиндорский стол гудел, как потревоженный улей. Уизли не было. Поттера не было. Грейнджер сидела бледная, с красными глазами, и не притрагивалась к еде. Кто-то бежал к преподавательскому столу, кто-то шептался, кто-то всхлипывал. Драко замер. Вилка с кусочком омлета остановилась на полпути ко рту. — Что случилось? — спросила Пэнси, оглядываясь. — Уизли, — ответил Нотт, появляясь из ниоткуда и усаживаясь рядом. Голос его был ровным, но в глазах что-то мелькало. — Отравился. Вчера вечером. У Слизнорта. Драко положил вилку. Медленно. Аккуратно. Как будто она была хрустальной и могла разбиться от неосторожного движения. — Отравился, — повторил он. Не спросил. Констатировал. — Медовуха. Кто-то прислал Слизнорту бутылку. Рон её выпил. — Нотт пожал плечами. — Говорят, Поттер спас его безоаром. Сунул в глотку прямо там. Безоар. Конечно. У Поттера всегда находился способ всё испортить. Всегда. С первого курса, с первого дня, с первой минуты их знакомства. Драко почувствовал, как внутри поднимается волна — горячая, удушающая, тёмная. Не гнев. Что-то глубже. Что-то, похожее на отчаяние, замаскированное под ярость. Уизли. Опять Уизли. Рыжий, вечно голодный, вечно лезущий не в своё дело. Он выпил яд, предназначенный для Дамблдора. Он, сам того не зная, спас директора — просто потому, что не мог пройти мимо чужой выпивки. Просто потому, что он Уизли, а Уизли всегда всё портят. Даже когда спасают. Драко отодвинул тарелку. Встал. — Ты куда? — спросила Пэнси. Он не ответил. Просто пошёл к выходу, чувствуя на себе взгляды. Гриффиндорцы смотрели с ненавистью — они всегда смотрели с ненавистью, но теперь к ней примешивалось что-то новое. Подозрение. Они не знали. Не могли знать. Но они чуяли. Как звери чуют хищника. Он вышел в коридор. Прислонился к стене. Закрыл глаза. Второй провал. Второй. Тёмный Лорд не прощает двух провалов. Он не прощает и одного, но иногда делает вид, что даёт шанс — просто чтобы посмотреть, как жертва барахтается, прежде чем утонуть. Теперь шансов не осталось. Теперь только Шкаф. Только прямое вторжение. Только смерть — чужая или своя. Драко открыл глаза. Посмотрел на свои руки. Они не дрожали. И это пугало больше всего. Он пошёл в Выручай-комнату. Работать.

𓆙𓆙𓆙

Она пришла к нему сама. Драко сидел в Выручай-комнате, перед чёрным зевом Шкафа, и смотрел в пустоту. Палочка лежала на коленях. В висках стучало. Он не помнил, сколько времени прошло с момента, как он вышел из Большого зала. Час? Два? Вечность? Здесь, среди пыльных гор сломанных вещей, время текло иначе — вязко, лениво, как кровь из пореза, который не затягивается. Дверь открылась без стука. Он знал, кто это, ещё до того, как она вошла. Только один человек в этой школе мог найти его здесь и не побояться войти. Пэнси остановилась на пороге. Оглядела горы хлама, чёрный силуэт Шкафа, его самого — сгорбленного, с пустыми глазами, с палочкой, забытой в пальцах. Она ничего не сказала. Просто прошла через комнату, села рядом на старый, продавленный диван с вылезающей наружу конским волосом. И стала ждать. Он не смотрел на неё. Смотрел вперёд, в темноту, которая смотрела на него в ответ. — Ты знаешь, — сказал он наконец. Не спросил. — Догадываюсь, — ответила она. Голос был тихим, но твёрдым. Без испуга. Без жалости. Просто констатация. Он кивнул. Медленно. Будто это движение стоило ему последних сил. — Я не справляюсь, — сказал он. Слова выходили с трудом, как будто каждое было вырезано из него тупым ножом. — Шкаф не работает. Дамблдор жив. Тёмный Лорд ждёт. И если я не сделаю то, что должен… Он замолчал. Не смог закончить. Да и не нужно было. Она понимала. Она всегда понимала — даже то, чего он не говорил. Может быть, поэтому он терпел её рядом все эти годы. Может быть, поэтому сейчас, когда весь мир сузился до чёрного проёма Шкафа и красных глаз в темноте, она была единственной, кого он мог выносить. Пэнси придвинулась ближе. Её плечо коснулось его плеча — тёплое, живое, настоящее. От неё пахло чем-то знакомым, домашним. Духами, которые она носила с четвёртого курса — что-то сладкое, с нотками ванили и мускуса. Чайными листьями. Пергаментом. Всем тем, что было «до». — Ты справишься, — сказала она. Не как вопрос. Как факт. — Ты Малфой. Он усмехнулся. Горько. Сухо. — Малфой, — повторил он. — Мой отец — развалина. Мать — тень. А я… Она не дала ему договорить. Просто взяла его лицо в ладони — осторожно, почти невесомо, будто он был сделан из того же стекла, что и пузырёк с ядом. Её ладони были тёплыми, сухими, с чуть шершавыми подушечками пальцев — она вечно грызла ногти, когда нервничала. Сейчас они были коротко, неровно обрезаны, и это почему-то тронуло его больше, чем любые слова. — А ты — здесь, — сказала она. — Живой. Дышишь. Этого достаточно. Он смотрел на неё. На родинку у левого виска — крошечную, как точка от пера. На бледную кожу, на которой веснушки проступали только летом, а сейчас, в декабре, она была фарфоровой, почти прозрачной. На губы — чуть приоткрытые, дрожащие, с обкусанной нижней губой. Она боялась. Не его — за него. И это было так странно, так непривычно, что кто-то может бояться за него, а не его самого, что он на секунду забыл, где находится. — Пэнси, — сказал он. Имя прозвучало хрипло, надтреснуто, будто он не произносил его, а выдыхал вместе с болью. — Заткнись, — ответила она. И поцеловала его. Мягко. Осторожно. Её губы были тёплыми, чуть суховатыми, и она замерла на полпути, будто спрашивая разрешения. Он ответил — неуверенно, почти робко, и их губы встретились где-то посередине, прижались друг к другу с неловкостью, которая выдавала обоих с головой. Никто из них не умел. Никто не знал, как правильно. Но это было не важно. Она пахла мятной жвачкой и чем-то цветочным — духами, которые он помнил с четвёртого курса. Ваниль, мускус, капелька чего-то сладкого. Он вдохнул этот запах, и на секунду мир за пределами Выручай-комнаты перестал существовать. Не было ни Шкафа, ни Метки, ни красных глаз в темноте. Только её губы. Только её дыхание, щекочущее его щёку. Она отстранилась первой — медленно, нехотя, будто отрывала себя от чего-то жизненно необходимого. Глаза блестели в полумраке, ресницы дрожали. Она смотрела на него так, будто видела впервые. — Я не умею, — прошептала она. — Я никогда... — Я тоже, — перебил он. Она замерла. В её глазах мелькнуло удивление — искреннее, почти детское. — Правда? — Ты думаешь, у меня было время? — он усмехнулся, но усмешка вышла кривой, усталой. — Между Меткой, Шкафом и попытками не сдохнуть? Она ничего не сказала. Просто снова подалась вперёд, на этот раз ещё мягче, ещё осторожнее. Её ладони легли на его щёки — тёплые, сухие, с чуть шершавыми подушечками пальцев. Она вечно грызла ногти, когда нервничала, и сейчас они были коротко, неровно обрезаны. Это почему-то тронуло его больше, чем любые слова. Второй поцелуй был глубже. Её губы приоткрылись, и он почувствовал вкус мяты — свежий, прохладный, смешанный с чем-то, что было просто ею. Её язык коснулся его нижней губы — робко, вопросительно, будто спрашивая разрешения войти. Он ответил тем же, и их языки встретились — мягко, влажно, горячо. Она тихо выдохнула ему в рот, и этот звук отозвался где-то внизу живота тёплой, тянущей волной. Его руки легли на её плечи. Ткань блузки была тонкой, почти невесомой, и под ней он чувствовал жар её кожи — она горела, как печка, как маленькое солнце в этой пыльной, холодной комнате. Он провёл ладонями вниз, по её рукам, ощущая, как под его пальцами пробегает дрожь. Она была живой. Настоящей. Единственной настоящей вещью в его мире, который превратился в театр теней. — Драко, — выдохнула она, отрываясь от его губ. Не вопрос. Не просьба. Просто его имя, которое в её устах прозвучало как заклинание. Он начал расстёгивать её блузку. Пальцы не слушались — то ли от холода, то ли от напряжения, то ли от того, что он никогда раньше этого не делал. Пуговицы выскальзывали, и он тихо ругался сквозь зубы, а она улыбалась — не насмешливо, а тепло, понимающе. Её пальцы накрыли его ладони, помогли, направляя. Вместе они справились быстрее. Когда последняя пуговица поддалась, и ткань распахнулась, открывая кружевной лифчик — чёрный, простой, без претензии на соблазнение, но именно поэтому сногсшибательный, — он замер. Её кожа была бледной, почти светящейся в полумраке Выручай-комнаты. Ключицы — острые, изящные, как у дорогой фарфоровой куклы. Тонкая цепочка с маленьким кулоном — змейкой, конечно, — лежала в ложбинке между ключицами, поднимаясь и опускаясь в такт её дыханию. Грудь — небольшая, аккуратная, с тёмными сосками, которые проступали сквозь кружево, напряжённые, ждущие. Она не прикрывалась. Смотрела на него прямо, с вызовом, хотя щёки всё ещё горели румянцем, а дыхание сбивалось так, будто она пробежала несколько лестничных пролётов. — Нравится? — спросила она. Голос дрожал, но взгляд был твёрдым. Вместо ответа он наклонился и поцеловал её ключицу — ту самую ямку, где кожа была самой тонкой, где бился пульс, быстрый, как крылья колибри. Она ахнула. Её пальцы вцепились в его плечи, сжались, оставляя полумесяцы ногтей на коже даже сквозь ткань рубашки. Он стянул с неё блузку — она помогла, вывернулась из рукавов, отбросила её куда-то в сторону, не глядя. Потом потянулась к его рубашке. Её пальцы были быстрее, увереннее — она справилась с пуговицами за считанные секунды, будто тренировалась. Может, и тренировалась. Может, представляла этот момент так же, как он, в те редкие ночи, когда сон не шёл, а за окнами Мэнора выл ветер. Когда его грудь обнажилась, она провела по ней ладонями — медленно, изучающе. От ключиц вниз, по рёбрам, которые проступали слишком сильно, по животу, который стал плоским и твёрдым от того, что он почти не ел. Её прикосновения были осторожными, почти благоговейными, будто она запоминала его на ощупь — каждую впадину, каждый выступ, каждый шрам (старый, с квиддичной тренировки, когда Блейз случайно задел его бладжером). Он чувствовал, как под её пальцами кожа покрывается мурашками, как соски твердеют от прохладного воздуха и её близости. — Ты слишком худой, — сказала она тихо. Не с упрёком. С болью. — Знаю, — ответил он. Она наклонилась и поцеловала его грудь — туда, где сердце билось слишком быстро, слишком громко, готовое вырваться из рёбер. Её губы были горячими, влажными, и он зажмурился, потому что это было слишком. Слишком много. Слишком хорошо. Слишком невыносимо для человека, который забыл, что значит чувствовать что-то кроме страха и холода. Они двигались медленно. Не потому что хотели растянуть момент — просто не умели иначе. Каждое прикосновение было открытием. Каждый стон — неожиданностью. Он расстегнул её лифчик (три попытки, она тихо смеялась, он рычал от досады), и когда её грудь обнажилась полностью, просто смотрел. Не дышал. Её соски были тёмными, напряжёнными, и когда он наклонился и взял один в рот — осторожно, почти благоговейно, — она выгнулась ему навстречу. Её пальцы вплелись в его волосы, сжались, и звук, который она издала — что-то среднее между стоном и всхлипом, — отозвался в нём горячей волной, прокатившейся от груди до самого низа живота. Она потянула его вниз, на диван. Они путались в одежде — в его брюках, в её юбке, которая задралась до бёдер, открывая чёрные колготки. Он стащил их вместе с ней, неуклюже, и тонкая ткань затрещала. — Да плевать, — выдохнула она, и это было самое эротичное, что он слышал в жизни. Её трусики были под цвет лифчика — чёрные, кружевные, с маленьким бантиком спереди. Он провёл по ним пальцами, чувствуя сквозь ткань жар и влагу. Она была готова — влажная, горячая, и когда он коснулся её там, даже через кружево, она всхлипнула и подалась бёдрами навстречу. — Можно? — спросил он. Голос сел, стал хриплым, чужим. — Да, — выдохнула она. — Да, пожалуйста. Он стянул с неё трусики — она приподняла бёдра, помогая. Отбросил их туда же, где уже валялась блузка и лифчик. Теперь она лежала перед ним полностью обнажённая — бледная, тонкая, с острыми коленками и мягкими бёдрами, с тёмным треугольником волос внизу. Он смотрел на неё и не мог надышаться. — Ты красивая, — сказал он. Просто. Честно. Без попытки соблазнить. Она улыбнулась — дрожащей, влажной улыбкой — и потянулась к его ремню. Он помог ей. Брюки полетели на пол, за ними — боксёры. Когда он остался обнажённым, она посмотрела на него — долго, внимательно, без стеснения. Её взгляд скользил по его телу, задерживаясь на впалом животе, на выступающих тазовых костях, на члене, который стоял, прижимаясь к животу, — твёрдый, горячий, пульсирующий. Она протянула руку. Коснулась его — сначала робко, одними кончиками пальцев, потом смелее, обхватив ладонью. Он зашипел сквозь зубы, и она замерла. — Больно? — Нет, — выдохнул он. — Хорошо. Слишком хорошо. Она двигала рукой медленно, неумело, но ему было всё равно. Её прикосновение было первым в его жизни — первым настоящим, не считая собственной руки в душе под утро. Он чувствовал, как напряжение скручивается внизу живота, как дыхание становится рваным, и остановил её — мягко, но настойчиво. Он навис над ней, опираясь на локти. Она развела бёдра, принимая его. Она была узкой, горячей, влажной, и когда головка коснулась входа, он почувствовал, как всё её тело напряглось. — Медленно, — выдохнула она. Голос дрогнул, пальцы вцепились в его плечи. — Пожалуйста. Он замер. Дал ей время привыкнуть. Чувствовал, как её мышцы сжимаются вокруг него — тугие, сопротивляющиеся, не пускающие глубже. Она дышала часто, поверхностно, закусив губу, и на лбу у неё выступила испарина. — Больно? — спросил он. Голос сел. — Немного, — призналась она. — Но не останавливайся. Только медленно. Он двинулся снова — на сантиметр, не больше. Она всхлипнула, но не отстранилась. Её бёдра подались навстречу, приглашая, и он вошёл глубже, преодолевая сопротивление её тела. Где-то на полпути она резко выдохнула — короткий, острый звук, — и он снова замер. — Всё? — спросил он, хотя знал ответ. Знал, что это был тот самый момент, о котором пишут в глупых романах и о котором никогда не говорят вслух в приличных семьях. — Всё, — выдохнула она. Глаза блестели — не от слёз, а от напряжения, от переизбытка чувств. — Теперь можно. Он вошёл до конца — медленно, плавно, и теперь сопротивления не было. Только жар. Только влага. Только её тело, принимающее его целиком, обнимающее изнутри. Они замерли. Дышали. Смотрели друг на друга. Он начал двигаться. Сначала медленно, неуверенно, прислушиваясь к её дыханию, к её телу. Боли больше не было — или она отступила, спряталась за другими ощущениями. Она подавалась навстречу, её бёдра поднимались в такт его движениям, и постепенно ритм нашёлся сам — не идеальный, сбивчивый, но их собственный. Он начал двигаться. Сначала медленно, неуверенно, прислушиваясь к её дыханию, к её телу. Она подавалась навстречу, её бёдра поднимались в такт его движениям, и постепенно ритм нашёлся сам — не идеальный, сбивчивый, но их собственный. Её стоны становились громче, пальцы впивались в его спину, ногти царапали кожу. Он чувствовал, как она сжимается вокруг него, как её дыхание становится частым, поверхностным, как она выгибается под ним, запрокидывая голову, открывая шею. Он кончил первым. Не смог сдержаться — волна накрыла его внезапно, жарко, выбивая воздух из лёгких. Он замер, дрожа, уткнувшись лицом в её шею, чувствуя, как пульсирует внутри неё. Она обнимала его, гладила по спине, шептала что-то бессвязное — может, его имя, может, просто звуки. Он не спросил, кончила ли она. Понимал, что вряд ли — слишком быстро, слишком неумело. Но она не выглядела разочарованной. Она выглядела... счастливой. Уставшей. Живой. Потом, когда всё закончилось, и они лежали, переплетённые, влажные, дышащие в унисон, он заметил на её бедре — там, где простыня сбилась, — тонкую розовую полоску. След. Доказательство того, что всё было по-настоящему. Они лежали на старом диване, среди пыли и смотрели в потолок. Её голова покоилась на его плече. Её волосы щекотали ему подбородок. Он чувствовал, как бьётся её сердце — всё ещё быстро, как у пойманной птицы. Его собственное сердце замедлялось, возвращаясь к привычному, глухому ритму. Между бёдер у неё было влажно — его семя смешалось с её соками, и он чувствовал это кожей, тёплое, липкое, странно интимное. Они лежали так долго, пока дыхание не выровнялось, пока сердца не забились ровнее, пока мир за стенами Выручай-комнаты не перестал казаться таким страшным. Хотя бы на несколько минут. — Спасибо, — сказал он тихо. Не зная, за что именно. За то, что пришла. За то, что осталась. За то, что не испугалась. — Дурак, — ответила она. Но улыбнулась. И прижалась крепче.

𓆙𓆙𓆙

Он почти не спал. Почти не ел. Почти не существовал — функционировал, как механизм, у которого заканчивается завод. Утром — подъём, завтрак (два глотка чая, кусочек тоста, который он крошил пальцами, не замечая), уроки (пустое жужжание, смысл которого ускользал), потом Выручай-комната. Шкаф. Снова Шкаф. Всегда Шкаф. Прогресс был. Медленный, мучительный, как движение ледника. Шкаф начинал отзываться — трещал, гудел, иногда из его чёрного нутра доносились звуки, похожие на далёкие голоса. Но проход не открывался. Связь с парным шкафом в «Горбин и Бёрк» оставалась мёртвой, как глаза Волан-де-Морта. Драко бился об эту стену снова и снова, разбивая кулаки в кровь о чёрное дерево, выкрикивая заклинания, которые не работали, и возвращался в спальню на подгибающихся ногах. Кошмары стали хуже. Теперь ему снился не только Мэнор. Снилась Кэти Белл — её восковое лицо, её неподвижное тело, парящее в воздухе, и крик, который он не слышал наяву, но который преследовал его во сне. Снился Уизли — с пеной на губах, с выпученными глазами, задыхающийся на полу у Слизнорта. Снился Поттер, который смотрел на него с ненавистью и чем-то ещё — чем-то, похожим на понимание, — и от этого взгляда хотелось выть. И снилась Пэнси. Не так, как раньше. Раньше, до всего этого, она была просто... Пэнси. Подруга, с которой можно было переглянуться на скучном уроке и понять друг друга без слов. Союзница в вечной войне факультетов. Та, кто всегда сидела справа, всегда смеялась его шуткам, всегда смотрела с тем особенным выражением, которое он принимал как должное, не вдумываясь. Теперь всё изменилось. После того вечера в Выручай-комнате он начал замечать то, чего не видел раньше. Как она заправляет волосы за ухо, когда нервничает. Как её пальцы барабанят по столу — быстрая, нетерпеливая дробь. Как она хмурится, читая «Ежедневный пророк», и как её губы чуть приоткрываются, когда она засыпает на диване в гостиной. Мелочи. Глупости. Но они накапливались, как капли воды, точащие камень, и постепенно он перестал видеть в ней просто Пэнси. Она стала... странной. Не в плохом смысле. Скорее, он сам стал странным — начал смотреть на неё иначе, думать о ней иначе, чувствовать её присутствие даже когда она была в другом конце комнаты. Иногда, сидя за уроками, он ловил себя на том, что вспоминает вкус её губ — мята и что-то цветочное. Или тепло её кожи под своими пальцами. Или то, как она выгнулась ему навстречу, когда он вошёл в неё в первый раз. Они были вместе ещё несколько раз после того первого вечера. Украдкой. Торопливо. В Выручай-комнате, пока Шкаф молча стоял в углу, как немой свидетель. В пустом классе на пятом этаже, где пахло мелом и старой пылью. Однажды — в его спальне, пока Крэбб и Гойл были на отработке у Филча, и это было самое рискованное, самое острое, самое невозможное. Она приходила к нему, когда он был на грани. Когда Шкаф не поддавался, когда Метка горела особенно сильно, когда мысли о доме становились невыносимыми. Она не спрашивала. Просто оказывалась рядом — и оставалась. И он брал её — жадно, почти грубо, выплёскивая в эти прикосновения всё, что не мог высказать словами. А потом они лежали, мокрые, обессиленные, и молчали. И в этом молчании было больше понимания, чем в любых разговорах. Он не знал, что это. Не любовь — это он понимал чётко. Любовь была чем-то из других историй, из других жизней, где не было Метки и Шкафа и красных глаз в темноте. Но и не просто дружба. Что-то третье. Что-то, чему он не мог подобрать названия. Она знала, кто он. Знала, что он делает. Знала, что он, возможно, не переживёт этот год. И всё равно приходила. Это пугало его больше всего. Потому что если она верила в него — а она верила, он видел это в её глазах, — значит, у него всё ещё было что терять. А он не мог позволить себе терять. Не сейчас. Не когда на кону стояло всё. Он просыпался в холодном поту, с колотящимся сердцем, и лежал в темноте, глядя в зелёный полог над головой. Считал вдохи. Раз. Два. Три. Не помогало. Днём он держался. Спина прямая, лицо спокойное, голос ровный. Он натренировал эту маску до совершенства — никто не видел, что за ней. Даже Пэнси. Особенно Пэнси. С ней он позволял себе чуть больше — молчать вместе, сидеть рядом, чувствовать тепло её плеча. Но не плакать. Никогда. Для слёз было другое место.

𓆙𓆙𓆙

Туалет Плаксы Миртл на третьем этаже давно стал его убежищем. Здесь было сыро, холодно, воняло плесенью и застоявшейся водой. Из кранов вечно капало — монотонно, сводя с ума, как китайская пытка. Зеркала запотевали, и отражение в них казалось размытым, чужим, будто он смотрел на себя сквозь толщу воды. Миртл то появлялась, то исчезала, причитая о своей несчастной судьбе, но Драко почти не замечал её. Она стала частью интерьера — как трещины на плитке, как ржавчина на трубах. Она была единственной, с кем он мог говорить. Смешно. Призрак мёртвой грязнокровки — единственное существо в этом замке, которому он мог рассказать правду. Не потому что доверял. А потому что ей было всё равно. Она не осудит. Не выдаст. Не посмотрит с жалостью или презрением. Она просто будет слушать, причитать о своей несчастной судьбе и предлагать составить компанию на дне унитаза. В этот день он пришёл сюда после очередного провала. Шкаф снова не ответил. Он провёл в Выручай-комнате шесть часов — шесть часов непрерывной работы, заклинаний, попыток настроить резонанс. Руки дрожали от перенапряжения, в висках стучало, перед глазами плыли чёрные круги. В какой-то момент он просто опустился на пол, прислонился спиной к холодному камню и закрыл глаза. Не спал — провалился в какое-то серое, вязкое небытие, из которого выбрался только через час. И тогда его накрыло. Он сидел на холодном кафельном полу, привалившись спиной к стене, и слёзы текли по щекам — горячие, солёные, неостановимые. Он не сдерживался. Здесь можно было не сдерживаться. Здесь была только Миртл. — Я не могу, — шептал он, глядя в пустоту. — Я больше не могу. Он убьёт меня. Убьёт их всех. Мою мать. Моего отца. Я не знаю, что делать. Я не знаю... — Бедняжка, — ворковала Миртл, выплывая из своей кабинки и зависая рядом. — Бедный, бедный мальчик. Ты тоже несчастный. Как я. Как все мы. Она придвинулась ближе, её призрачное лицо оказалось почти вплотную к его лицу. Он чувствовал холод, исходящий от неё, — могильный, сырой, но странно успокаивающий. — Знаешь, — сказала она доверительно, — когда я была жива, меня тоже никто не понимал. Олива Хорнби смеялась надо мной. Все смеялись. А потом я умерла, и что? Я всё ещё здесь. И они все ушли. Может, и ты останешься здесь. Со мной. Навсегда. Драко поднял на неё красные, воспалённые глаза. Она улыбалась — грустно, мечтательно, как умеют только мёртвые. — Я не хочу умирать, — сказал он тихо. — Никто не хочет, — ответила она. — Но иногда это случается. И это не так уж плохо. Здесь тихо. Никто не кричит. Никто не требует невозможного. Только вода капает. Она протянула призрачную руку, будто хотела погладить его по голове, но пальцы прошли сквозь волосы, не коснувшись. Он вздрогнул от холода. — Ты хороший, — сказала она. — Ты приходишь ко мне. Разговариваешь со мной. Никто больше не приходит. Только ты. Драко закрыл глаза. Слёзы всё текли. Он не отвечал. Сколько прошло времени — он не знал. Час? Два? Минута? В этом туалете время всегда текло иначе — вязко, как вода из протекающего крана. Слёзы высохли, оставив после себя тупую, ноющую пустоту. Он чувствовал себя выпотрошенным — как рыба, которую вспороли от головы до хвоста и бросили умирать на берегу. Нужно было возвращаться. В гостиную. К людям. К маскам. Он поднялся — медленно, держась за стену, потому что ноги затекли и не слушались. Подошёл к раковине. Открыл кран. Ледяная вода потекла по пальцам, и он плеснул её в лицо — раз, другой, третий. Холод обжигал, приводил в чувство, смывал следы слёз. Он тёр щёки, лоб, шею, пока кожа не онемела, пока не осталось ничего, кроме холодной, мокрой чистоты. Потом он поднял голову и посмотрел в зеркало. Оттуда на него смотрел мертвец. Бледное до синевы лицо с заострившимися скулами и провалами щёк. Глаза — красные, воспалённые, обведённые чёрными кругами, которые, казалось, вросли в кожу навсегда. Губы — сухие, потрескавшиеся, искусанные в кровь. Волосы — тусклые, висящие безжизненными прядями, прилипшие к мокрому лбу. Капли воды стекали по вискам, по подбородку, падали на чёрную водолазку, оставляя тёмные пятна. — Кто ты? — спросил он тихо. Отражение не ответило. Он снова плеснул воду в лицо. Потом ещё раз. Холод. Только холод. Единственное, что ещё чувствовало его тело. И в этот момент дверь открылась.

𓆙𓆙𓆙

Он не услышал шагов. Не услышал дыхания. Просто почувствовал — кожей, затылком, тем самым местом под левым рукавом, где пульсировала Метка. Кто-то был здесь. Смотрел. Драко резко обернулся, выхватывая палочку. Вода всё ещё капала с подбородка, с мокрых прядей волос. Поттер. Он стоял в дверях, и его зелёные глаза были широко распахнуты. В них читалось всё сразу — удивление, растерянность, что-то ещё, чего Драко не успел разобрать. Он смотрел на Драко — мокрого, бледного, с красными глазами, — и молчал. Сколько он слышал? Сколько видел? Как долго стоял там, в тени, наблюдая за его унижением? Ярость поднялась мгновенно — горячая, удушающая, слепая. Она затопила всё — страх, стыд, отчаяние. Осталась только она. Только желание стереть это лицо, эти очки, этот шрам, это вездесущее, невыносимое присутствие. — Круци... Он не договорил. Поттер оказался быстрее — всегда был быстрее, гадёныш, — и его палочка уже взметнулась вверх. — Левикорпус! Драко взлетел в воздух, беспомощно болтаясь, как тряпичная кукла. Но он успел блокировать — взмахнул палочкой, разрушая заклинание, и рухнул на пол, больно ударившись коленями о кафель. Они закружили по туалету, обмениваясь заклинаниями. Плитки крошились под ногами. Вода из разбитого унитаза хлестала на пол, смешиваясь с осколками и пылью. Миртл визжала — пронзительно, истерично, — но её голос тонул в грохоте. — Нет! Нет! Остановитесь! ОСТАНОВИТЕСЬ! Он послал в Поттера проклятие — не глядя, не целясь, просто чтобы попасть, — и оно взорвало мусорную корзину за его спиной. Поттер ответил чем-то, что срикошетило от стены и разбило бачок унитаза над головой Миртл. Вода хлынула потоком — ледяная, грязная, — заливая пол, смешиваясь с осколками кафеля и пылью. Драко поскользнулся, упал на одно колено, и в этот момент увидел лицо Поттера — искажённое, решительное, с этими дурацкими очками, сползшими на нос. Он снова поднял палочку. Слова уже срывались с губ — те самые, запретные, которым научила Беллатриса, которые он никогда не использовал, но которые сейчас казались единственным выходом. — Круци... — Сектумсемпра! Голос Поттера разрезал воздух, как лезвие. А потом мир взорвался болью. Драко не знал, что такая боль существует. Она пришла не из одной точки — отовсюду сразу. Будто тысячи осколков стекла вонзились в тело одновременно. Будто невидимые лезвия вспороли кожу на груди, на животе, на лице, на руках — везде, куда попало проклятие. Он чувствовал, как плоть расходится под ударами, как кровь — горячая, густая, его собственная — хлещет из десятков ран, заливая белую рубашку, кафель, воду на полу. Он рухнул. Не упал — обрушился, как подкошенный, и вода вокруг него мгновенно окрасилась алым. Грязная вода из разбитого унитаза смешивалась с его кровью, и он лежал в этой луже — беспомощный, располосованный, умирающий. Боль была такой сильной, что он не мог кричать. Только хрипеть, только задыхаться собственной кровью, которая, кажется, была уже везде — во рту, в горле, в лёгких. Каждый вдох давался с хрипом, с бульканьем, с ощущением, что грудная клетка вот-вот развалится на части. Он попытался поднять руку — не смог. Рука не слушалась. Он видел её краем глаза — изрезанную, алую, с лоскутами кожи, висящими, как мокрая ткань. Видел потолок — серый, в ржавых подтёках, — и не понимал, почему он ещё видит. Видел Поттера — тот стоял над ним, бледный, с расширенными от ужаса глазами, и что-то кричал. Но слов было не разобрать — в ушах звенело, гудело, словно он оказался под водой. — УБИЙСТВО! УБИЙСТВО В ТУАЛЕТЕ! УБИЙСТВО! Крик Миртл прорывался сквозь шум, но Драко едва слышал его. Мир сузился до этой боли, до этой крови, до этой ледяной воды, в которой он лежал. Он умирает. Эта мысль пришла откуда-то издалека, спокойная, почти мирная. Он умирает. Прямо здесь. На грязном полу туалета Плаксы Миртл. В луже собственной крови. И это конец. Не Астрономическая башня. Не дуэль с Дамблдором. Не суд Министерства. Просто — грязный пол, холодная вода и тысячи невидимых лезвий, которые разрезали его на куски. «Мама», — подумал он. И тьма начала сгущаться по краям зрения — мягкая, тёплая, почти ласковая. Он перестал чувствовать холод. Перестал чувствовать боль. Оставалось только удивление — тупое, далёкое, как эхо. «Так вот как это бывает. Так вот как...» А потом тьма отступила. Кто-то оттолкнул Поттера — резко, грубо, — и над Драко склонилась чёрная фигура. Снегг. Его лицо было белым как мел, но руки двигались уверенно, быстро, палочка выписывала в воздухе сложные узоры. Он пел — низко, монотонно, на языке, которого Драко не знал, — и боль начала отступать. Медленно, неохотно, как отлив, уносящий с собой мёртвую рыбу. Раны на груди, на лице, на руках — все эти десятки порезов, оставленных проклятием, — начали закрываться. Кожа стягивалась, оставляя рваные, багровые шрамы там, где только что зияли открытые раны. Кровь больше не текла. Дышать стало легче — всё ещё больно, всё ещё с хрипом, но легче. Он мог дышать. Он был жив. — В Больничное крыло, — голос Снегга прозвучал глухо, будто сквозь толщу воды. — Быстро. Он поднял Драко на ноги — не грубо, но и не нежно, просто как мешок с костями, который нужно доставить в нужное место. Драко висел на его плече, едва переставляя ноги. Перед глазами всё плыло. В ушах ещё звенел крик Миртл. Он не оглянулся на Поттера. Не хотел видеть его лица. Не хотел знать, что там — ужас, торжество, раскаяние. Всё равно. Всё было всё равно. Он жив. Пока жив. Этого достаточно. Они шли по коридорам — пустым, гулким, бесконечным. Шаги Снегга отдавались эхом, шаги Драко — шарканьем, спотыканием. Он не чувствовал своего тела — только тупую, ноющую боль в груди и липкую влагу на коже. Кровь ещё не высохла. Его кровь. На его руках. На его лице. Везде. — Ты жив, — сказал Снегг, не глядя на него. Голос был ровным, но в нём слышалось что-то ещё. Не забота — что-то другое, чему Драко не мог подобрать названия. — И ты будешь жить. А теперь возьми себя в руки. Драко не ответил. Просто шёл, глядя в пол, и считал шаги. Раз. Два. Три. Единственное, что удерживало его в сознании. Где-то позади, в туалете Плаксы Миртл, Поттер стоял над лужей его крови и, наверное, думал, что победил. Или ужасался тому, что натворил. Или и то, и другое сразу. Драко не знал. И ему было всё равно. Он выжил. В этот раз. Но следующий может не наступить.
63 Нравится 25 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (1)