𓆙𓆙𓆙
YEAH RIGHT — Joji
Всё свободное время Драко теперь проводил с Пэнси — не потому что хотел, а потому что не знал, куда ещё деть себя. Это было старое, проверенное средство: заполнить пустоту чужим телом, заглушить голоса в голове ритмичным скрипом кровати, забыться на час, на два, на ночь. С Вероникой он не заговаривал. Даже не пытался. После того, что случилось на башне, звука её шагов, растаявшего в темноте, он не знал, с какими словами к ней идти. И не знал, захочет ли она слушать. Поэтому он делал то, что умел лучше всего: возвращался к Пэнси. К привычке. К физике. К тому, что не требовало ни объяснений, ни чувств. Она стояла перед ним на четвереньках — колени в мягком одеяле, спина прогнута, юбка задрана до поясницы. Трусики уже спущены до колен — она сделала это сама, пока он ещё стоял у двери и смотрел. Слегка виляла бёдрами из стороны в сторону — медленно, лениво, с той отработанной грацией, которая не спрашивала, а предлагала: вот я, вот всё, что ты можешь взять. Она оглянулась через плечо, поймала его взгляд. Зелёно-болотные глаза блестели в полумраке — голодные, нетерпеливые, с вызовом, который не имел ничего общего со страстью, только с контролем. Он не торопился. Подошёл сзади — не крадучись, а спокойно, тяжело, так, что половицы под ним скрипнули. Ладонь легла на её ягодицу — белую, фарфоровую, — и сжала с силой, до красных отметин, которые останутся надолго. Она застонала, подалась назад, навстречу его руке. Он размахнулся и шлёпнул её — звонко, с оттяжкой, так что звук разнёсся по комнате и утонул в каменных стенах. На коже расцвёл красный след. Она всхлипнула — коротко, сдавленно, — но не отстранилась. Даже не дёрнулась. Знала: так будет. Всегда так. Рука скользнула выше — по изгибу талии, по рёбрам, — и остановилась на бедре, притягивая её ближе, плотнее. Драко расстегнул ширинку, спустил брюки ровно настолько, насколько требовалось. Провёл ладонью по члену несколько раз — медленно, размазывая выступившую смазку по головке, чувствуя, как от собственных прикосновений по телу расходится тяжёлое, почти болезненное возбуждение. А потом вошёл в неё — резко, до конца, без подготовки. Пэнси вскрикнула. Пальцы вцепились в простыню, смяли её. Внутри у неё было горячо, влажно, тесно — тело приняло его сразу, как принимало всегда. Он начал двигаться — жёстко, глубоко, с хлёсткими, ритмичными толчками, от которых кровать скрипела в такт. Каждый удар вбивал её в матрас, выбивал из груди короткие, сдавленные стоны. Она подмахивала ему навстречу, пытаясь поймать ритм, но он не давал — то ускорялся, то замедлялся, то замирал на пару секунд, заставляя её нетерпеливо ёрзать и оглядываться. Он наклонился вперёд, накрывая её тело своим. Рука скользнула вверх, схватила её за волосы — каре, короткое, всегда идеально уложенное, а теперь растрёпанное, — намотал на кулак и потянул назад, заставляя выгнуться сильнее. Голова запрокинулась, шея открылась — бледная, беззащитная, с бьющейся, как сумасшедшая, жилкой. Он навис над ней, почти касаясь губами уха, и выдохнул: — Скажи, кто ты. — Твоя, — голос дрогнул, сорвался. — Твоя шлюха. — Громче. — Твоя шлюха, Драко! Он ускорился. Хватка в волосах стала жёстче. Её стоны перешли в почти животные всхлипы — частые, рваные, на грани крика. Пальцы, которыми она вцепилась в простыню, разжались, и одна рука скользнула вниз, туда, где их тела встречались. Она двигала пальцами по клитору — быстро, привычно, зная, как довести себя до границы. Дышала часто, сбивчиво, в такт его толчкам, и с каждым движением её тело напрягалось всё сильнее, сжималось вокруг него всё туже. Она кончила с криком — громким, протяжным, — выгибаясь дугой, запрокидывая голову так, что волосы рассыпались по плечам. Он не остановился. Продолжал вбиваться в неё, продлевая её оргазм, пока она не обмякла под ним. И только тогда прекратил. Вышел — резко, не давая телу времени привыкнуть к пустоте. Сам не кончил. Перевернул её на спину одним движением — рывком за бедро. Она легла так, как он её оставил: раскрасневшаяся, растрёпанная, губы припухшие от собственных укусов. Грудь вздымалась часто, неровно. Он навис над ней, взял за подбородок — пальцы сомкнулись на челюсти жёстко, фиксируя, — и сжал. — Открой рот. Подчинилась. Широко. Послушно. Он наклонился ниже и сплюнул ей на язык — медленно, глядя, как слюна стекает по губам, как она не отводит взгляд, как горло дёргается, сглатывая. Облизнулась. — Хорошая девочка. Он переместился выше. Сел на неё сверху — колени по бокам от её головы, прижимая плечи к кровати, лишая движения. Она не сопротивлялась — знала, что бесполезно, да и не хотела. Он взял член в руку, провёл головкой по её губам — влажным, припухшим, — оставляя на них тонкую нить смазки. Она открыла рот сама. Он вошёл — медленно, но глубоко, сразу до горла. Она подавилась, но не отстранилась. Только пальцы сжались в кулаки по бокам от его бёдер. Он запустил пальцы в её волосы — намотал, как поводья, — зафиксировал голову и начал двигаться. Сначала медленно. Потом быстрее. Жёстче. Её губы плотно обхватывали его, язык был прижат, слюна текла по подбородку и капала на грудь. Он смотрел сверху — на то, как она заглатывает, как слёзы текут из глаз, размывая тушь, как лицо краснеет от недостатка воздуха. — Смотри на меня. Она подняла глаза. Зелёно-болотные, влажные, покорные. Он входил до конца, замирал там, в глубине, чувствуя, как её горло сжимается вокруг него. И кончил — резко, глубоко, изливаясь прямо в глотку. Он вышел. Отпустил её волосы. Она вытерла губы тыльной стороной ладони — простое, машинальное движение. Он слез с неё, лёг на спину. Она устроилась рядом — прижалась, положила голову ему на грудь, туда, где сердце билось ровно и глухо, как старые часы. Он не обнимал. Просто лежал. Смотрел в потолок. Ни-че-го. Он лежал рядом с ней и чувствовал, как эта пустота давит — не метафорически, а почти физически: будто на грудь положили свинцовую подушку, и с каждым вдохом она становится тяжелее. Мешает дышать. Мешает думать. Любил ли я её? Нет. Любовь давно стала инструментом — привычкой, которая отвлекает от собственной ненависти к себе. Сегодня она нужна. Завтра — уже нет. Когда-то, в детстве, Пэнси была просто подругой — угловатой, смешливой, с вечно острым языком и умением смотреть на него так, будто он уже стал тем, кем собирался стать. Тогда мир казался проще. Она стала его первой женщиной, но до него быстро дошло, что это совсем не те чувства. Теперь же всё стало грязным. Тяжёлым. Он помнил слухи. О тех, с кем она была до него. О тех, кто, был одновременно с ним. И ему одновременно плевать — и противно. Он глотал это чувство омерзения, как глотал всё остальное, — молча, не морщась. Прятал эмоции за маской равнодушия, отработанной до автоматизма: лицо — камень, глаза — стекло. Она что-то говорила — он не слышал. Голос звучал фоном, как радиопостановка, которую не выключили, но давно перестали слушать. Он смотрел в потолок и думал о том, как легко привыкнуть к пустоте. Как она становится домом — сначала временным убежищем, потом единственным местом, куда хочется возвращаться. И как невозможно из неё выбраться, когда она — единственное, что у тебя есть. Она улыбалась. Делала вид, что всё — просто игра, что эти ночи, эти стоны, эта слюна на губах — всего лишь привычка, удобная и ни к чему не обязывающая. Она никогда не любила его. Он знал это так же чётко, как знал расположение шрамов на собственном теле. Она была слишком практичной. Слишком расчётливой. Слишком хорошо умела просчитывать ходы наперёд. Она хотела одного — вписаться в его мир, в его семью, в его фамилию. Устроиться там, где выгодно. Где тепло. Где безопасно. И она делала это виртуозно: в её улыбке, в том, как она слушала его слова, кивая в нужных местах, в том, как подстраивалась под его привычки, под его окружение, под его друзей. Я ненавижу её прагматизм. Ненавижу — и ничего не делаю. Продолжаю лежать рядом. Продолжаю отвечать на поцелуи. Продолжаю провожать до гостиной. Ненавижу себя за это. За то, что до сих пор здесь. За натянутую маску, которую надеваю каждую ночь, чтобы не взорваться, чтобы не заорать, чтобы не разнести эту комнату к чёртовой матери вместе с кроватью, с простынями, с её фарфоровым лицом. Я сам себе враг. И она — тоже. Мы играем во что-то, что умерло ещё до того, как началось. Я проебал свою жизнь. Проебал её, глядя на каждую ночь, на каждую игру, на каждую её улыбку, в которой нет ничего настоящего — только расчёт, только стратегия, только холодное, выверенное «так надо». Ей плевать, если я сломаюсь. Она даже не заметит. Не станет пытаться склеить то, что от меня осталось. Просто отойдёт в сторону, чтобы не запачкаться, и найдёт следующего — того, на ком можно выстроить новый план. И мне похер. Правда похер. Я готов поспорить, что ей всегда было похер на меня, — с самого начала, с первой ночи. Всё между нами — её игра. Её стратегия. Она со мной ради выгоды. Ради семьи. Ради удобства. Не ради меня. Она живёт так, будто ничего не было — ни войны, ни метки, ни смертей, ни тех ночей, когда я возвращался и не мог разжать пальцы. Постоянно подстраивается, выбирает комфорт, избегает любых настоящих связей, потому что настоящие связи — это опасно, это больно, это ответственность. А она не хочет ответственности. Она хочет, чтобы всё было как раньше. Мне противно смотреть на это. Я зациклен на своей гордости. На своей маске. Потому что реальность слишком омерзительна, чтобы показывать её хоть кому-то — даже ей, особенно ей. Что ты знаешь о любви? Что ты знаешь о верности? Она никогда не знала. Никогда не испытывала. Она не способна на это — так же, как я не способен уйти. И мне плевать, что я остаюсь здесь, рядом с пустотой. Плевать. Плевать. Плевать. Я смотрю на неё — спящую, красивую, чужую, — и чувствую омерзение. К ней. К себе. К этой натянутой игре, в которой мы оба давно забыли правила, но продолжаем делать вид, что играем. Всё между нами — ложь, прикрытая удобством. И это лучшее, что мы можем дать друг другу. Больше ничего нет. Ничего не было. Ничего не будет. И, чёрт возьми, я знаю: мы оба это понимаем.𓆙𓆙𓆙
Когда-то — давно, в той жизни, которая теперь казалась чужой и неправдоподобной, — Драко тоже мечтал. Люди, выросшие среди треска фамильной посуды и холодных пауз за длинным столом, часто мечтают о доме, где стены не шепчут угрозами, где тишина не пахнет надвигающейся бурей. Он представлял себе этот дом упрямо, почти назло реальности: семью, в которой не нужно держать спину прямой даже во сне, где любовь не звучит как обязанность, а забота — не маска, надетая для портретов предков, а то, чем дышат стены. Он представлял жену — смутную, без лица, но с голосом, который не дрожит. Представлял детей — тех, кому не придётся в четырнадцать учиться отличать правду от лжи по интонации отца, а в шестнадцать — прятать метку под рукавом. Он представлял всё это, глядя на мать и отца — на то, как они сидят по разные стороны камина, соединённые не теплом, а фамилией, — и думал: у меня будет иначе. Теперь эта мысль казалась насмешкой. Злой, издевательской шуткой того, кто пишет сценарии для таких, как он. Потому что теперь опасность смотрела на него из зеркала его же собственными серыми глазами. Тень носила его лицо. И эта тень была не метафорой — она была правдой, вросшей в кожу, в метку, в фамилию, которую он не выбирал, но которую носил. В теле Пожирателя мечты о тёплом доме выглядели почти непристойно — как цветы, проросшие на пепелище. С его фамилией легче не создавать ничего хрупкого. Легче не давать миру ещё одну точку давления — ещё одного Малфоя, которого можно сломать, согнуть, использовать. Он был последним. И знал это. Не в том смысле, в каком говорили о конце рода старые волшебники, качая седыми головами, — а в другом, личном, выжженном: он не продолжит. Не заведёт семью. Не даст жизни никому, кто носил бы его имя. Это решение не было эффектным жестом — он не отказывался от наследства, не рвал пергаменты, не произносил клятв. Он просто знал. Как знают, что зима будет холодной. Как знают, что некоторые раны не заживают. Он — последний. И это правильно. Справедливо. Чисто. Он видел это всю жизнь. В натянутых разговорах родителей — тех, где каждое слово взвешивали на аптекарских весах, где «я тебя люблю» никогда не звучало, а «ты должен» звучало постоянно. В напряжении, которое не исчезало даже в тишине Мэнора, — оно просто затихало, как старый домовый эльф, который знает своё место и не попадается на глаза. Иногда ему казалось: если бы его не было, им было бы проще. Спокойнее. Чище. Эта мысль жила в нём, как тонкая заноза, которую невозможно вытащить, потому что она слишком глубоко. А теперь ещё и Вероника. Каждый день на этой грёбаной неделе он ловил её взгляд. Случайно — или не случайно, — проходя мимо гриффиндорского стола, или в коридоре, или на совместных занятиях. И каждый раз она замечала. И отворачивалась. Быстро. Словно его глаза обжигали, словно смотреть на него было больно. В её движении — резком, почти испуганном — было что-то большее, чем равнодушие. И это злило его сильнее, чем холод. Сильнее, чем тишина в собственной груди. Он видел: она больше не ищет его взгляда. Она перестала. Сдалась. Ушла туда, куда он сам её толкнул, — к Маркусу, который теперь маячил за её плечом, как тень с громким голосом и хозяйскими жестами. Маркус не замечал напряжения в воздухе — он вообще мало что замечал, — он просто был рядом, смеялся, что-то рассказывал, слишком близко наклонялся к её плечу, придерживал за локоть, когда они шли по коридору. Его присутствие раздражало, как лишний звук в тишине, как скрежет ногтя по стеклу. И самое паршивое — Драко понимал: она с ним, потому что выбора не осталось. Потому что тот, на кого она смотрела на башне, — тот, кто целовал её, кто дышал в её волосы, кто почти перестал быть чудовищем, — сам всё испортил. Позволил своим друзьям превратить её в объект шуток. Не остановил. Не защитил. И теперь она там, с этим. С Фиксли. С тем, кто называет её своей и не слышит, как она молчит в ответ. Третьим уроком стояла травология — совмещённая, а значит, слишком много людей в одном замкнутом пространстве, слишком много дыханий, смешанных с влажным воздухом теплицы. Стеклянные стены собирали капли конденсата, и свет просачивался сквозь них мутным, разбавленным золотом — не ярким, а каким-то усталым, будто даже солнце не хотело заглядывать внутрь. Пахло землёй, соком раздавленных стеблей и чем-то пряным, почти удушающим — так пахнет жизнь, когда её слишком много в одном месте. Воздух был липким, он оседал на коже, на мантии, на языке, и Драко казалось, что сама теплица пытается удержать внутри каждый выдох, каждый взгляд, каждое несказанное слово. Это не было уроком в привычном смысле — скорее прогоном информации, монотонным перечислением фактов, которые профессор Спраут раскладывала перед ними, как сухие листья по гербарным полкам. Часть студентов что-то записывала — перья скрипели по пергаменту неровным, прерывистым ритмом. Кто-то тихо болтал, пользуясь тем, что шум растений и влажное эхо глушили голоса. Несколько человек разбрелись между грядками, наклонялись к росткам, что-то отмечали в тетрадях. Листья шуршали, иногда вздрагивали, если к ним прикасались. Одна плотоядная лиана — драконья пасть, кажется, — лениво дёрнулась, когда кто-то из когтевранцев подошёл слишком близко к её горшку. Драко стоял у длинного стола с рассадой, механически записывая слова, которых не слышал. Влажный воздух оседал на коже, раздражал. Всё вокруг казалось слишком живым — растения тянулись к свету, переплетались, цеплялись усиками за опоры, боролись за место, за пространство, за право расти. А я чувствую себя среди них чужим, подумал он. Как сухая ветка, которую забыли убрать. Серые глаза скользнули по теплице — и снова нашли её. Вероника стояла у дальнего стеллажа, делая вид, что внимательно изучает корни какого-то растения. Маркус наклонился к ней, что-то шепнул — слишком близко, слишком интимно, — и она чуть улыбнулась. Не ему. Просто улыбнулась. Вежливо. Отстранённо. Теплица вдруг стала тесной. Слишком много влаги. Слишком много дыханий. Слишком много того, что продолжает жить, расти, тянуться к свету — а я всё чаще думаю о том, что некоторые вещи лучше не выращивать вовсе. Надо поговорить. Надо. Поговорить. Мысль стучала в висках в такт сердцу — навязчиво, как капли по стеклу. Он больше не слышал преподавателя, не видел движений вокруг. Влажный воздух стал вязким, и каждый вдох давался тяжело, будто лёгкие наполнялись не кислородом, а чем-то густым, невыдыхаемым. Он двинулся. Без спешки, без резкости — просто сместился, как смещается тень, когда облако находит на солнце. Кто-то отступил на шаг, кто-то даже не заметил. Лёгкое движение воздуха — и он уже по другую сторону теплицы, у дальнего стеллажа. Она стояла спиной к нему, пальцами перебирая листья, будто они могли дать ей больше ответов, чем люди. Он подошёл вплотную — так близко, что почувствовал тепло её тела сквозь влажный воздух. Рука сама нашла её локоть. Пальцы сомкнулись — крепче, чем следовало, крепче, чем он планировал. Тепло её кожи под тканью рукава было слишком реальным, слишком настоящим, и это простое ощущение ударило под дых сильнее любого заклинания. Он развернул её к себе, заставляя встретиться взглядом. Серые глаза врезались в карие. Вот так. Без побега. Без отворачивания. На долю секунды теплица исчезла — остались только её зрачки, расширенные, тёмные, и отражение его собственного напряжения в них. — Что ты себе позволяешь?! Маркус появился слишком быстро. Его рука резко дёрнула Драко за плечо, разрывая контакт, разламывая эту секунду на осколки. В воздухе будто щёлкнула сухая ветка — и всё вернулось: шум растений, голоса, влажная духота. Драко медленно, очень медленно повернул голову. Взгляд стал холодным, стеклянным — тем самым, которым он когда-то смотрел на людей в Министерстве и который заставлял даже старших волшебников отводить глаза. — Это не твоё дело, — произнёс он тихо, но в голосе сквозила сталь. — И лучше не поднимай шум. Мне просто нужно с ней поговорить. Маркус шагнул ближе, заслоняя Веронику плечом — как будто она была вещью, требующей охраны, как будто он имел на неё право. Драко видел этот жест сотни раз: так мужчины из Министерства заслоняли свои должности, свои деньги, свою власть. Но человек? Человек — не сейф. Человек — не то, что можно заслонить. — О чём ты собираешься с ней разговаривать? — голос Маркуса звучал громко, почти вызывающе. Вопрос, который не был вопросом. Он был требованием. Челюсть Драко напряглась. Пальцы всё ещё помнили тепло её локтя — и это раздражало. Слишком много ощущений для одного утра. Слишком много всего. — Я сказал. Это не твоё дело. Сзади послышались шаги — быстрые, уверенные. — Так, ребят. — Голос Блейза скользнул между ними, как лезвие: мягкий, но внимательный, с той особой интонацией, которая не спрашивает, а констатирует. — Что у вас тут происходит? Он остановился рядом — ровно посередине, разрывая дистанцию. Взгляд быстро оценил обстановку: плечи Драко, каменное лицо Маркуса, Веронику, застывшую между ними. В теплице стало слишком тихо. Даже шёпот листьев будто притих, прислушиваясь. Несколько студентов уже косились в их сторону — Драко спиной чувствовал их взгляды, липкие, как конденсат на стекле. Внутри поднималось что-то тёмное, тяжёлое. Не ярость — ярость он умел контролировать. Не ревность — ревность была бы честнее. Что-то другое: глухое, бессильное, почти детское. Вероника молчала. И это молчание било сильнее любых слов — сильнее «я не вещь», сильнее крика, сильнее всего, что она могла бы сказать. Драко шагнул назад — почти врезался в плечо Блейза, но тот стоял крепко, не шелохнулся. Маркус фыркнул, демонстративно отряхнул рукав — тот самый, которым коснулся плеча Драко, — будто стряхивал грязь: — Да, проваливай лучше. Драко замер на долю секунды. В груди вспыхнуло короткое, яркое желание врезать — прямо в эту самодовольную, румяную физиономию. Просто чтобы звук удара заглушил всё остальное: и шёпот листьев, и косые взгляды, и её молчание. Но нельзя. Мне нельзя терять контроль. Мне нельзя драться. Мне вообще много чего нельзя. Я и так каким-то абсурдным чудом — нет, не чудом, а чьей-то усталой жалостью, — вернулся в Хогвартс и продолжил обучение, хотя сам об этом не просил. Мне дали второй шанс, как кость бросают собаке. И если я его потеряю, никто больше не будет разбираться. Никто не скажет: «Он просто вспылил». Скажут: «Мы так и знали». Вероника уже смотрела вниз, на корни какого-то растения, будто они были важнее людей, важнее этого разговора, важнее него. Но из-под ресниц — он видел, он слишком хорошо научился читать её, — она всё равно следила за тем, как он отступает. Маркус обнял её за плечи — слишком свободно, слишком уверенно, — наклонился к уху, что-то прошептал. Что-то, от чего она вздрогнула. Едва заметно. Но Драко увидел. Не показалось. Они с Блейзом вышли в небольшой дворик, примыкающий к теплицам, — учебный сад для практики по травологии: аккуратные грядки, невысокие кусты с табличками, влажная земля под ногами. Воздух здесь был свежее, прохладнее, и лёгкий ветер трепал края мантии. Драко остановился, упёрся ладонями в низкую каменную ограду и выдохнул — длинно, тяжело, будто пытался вытолкнуть из лёгких всю влагу теплицы. — Ну и какого хрена это было? — Блейз встал рядом, но не вплотную. — Я, конечно, всё понимаю, но ты сейчас чуть не устроил сцену на глазах у половины седьмого курса. Драко молчал. — Я серьёзно, Драко. Ты подошёл к ней при Маркусе. Ты вообще думал, чем это кончится? — Я хотел поговорить, — голос прозвучал глухо, как сквозь камень. — Ты хотел поговорить с ней, когда она не одна. С ней постоянно этот... — Блейз запнулся, подбирая слово, — этот шкаф с амбициями. Ты думал, он просто отойдёт и скажет: «Да, Малфой, конечно, поговори с моей невестой, я подожду в сторонке»? Драко резко повернулся. Глаза полыхнули. — Она ему не невеста! Это дерьмовый договор, который её семья... — Я знаю, что это за договор, — перебил Блейз спокойно. — Ты рассказывал. Но для него она — его. И для неё, судя по тому, что я видел, она уже не сопротивляется. Ты заметил? Она больше не ищет тебя глазами. Драко замер. Эти слова ударили точнее, чем любое заклинание. Блейз не отводил взгляда. — Я заметил. — И? — И я, блядь, ничего не могу с этим сделать. — Он сжал край ограды, побелели костяшки. — Она смотрела на меня — там, на башне, до того, как Тео всё испортил. Я видел, как она на меня смотрела. А теперь — как на пустое место. — Ну так сделай что-нибудь. — Что?! — Драко развернулся к нему всем корпусом, и в этом движении было столько отчаяния, сколько он не позволял себе никогда. — Что я могу сделать, Блейз? Подойти к ней? Я подошёл — ты видел, что вышло. Написать письмо? С девяносто седьмого года не писал писем. Вызвать его на дуэль? Мне нельзя, ты знаешь. За мной следят, за мной всё ещё следят, любой прокол — и я не просто вылечу из Хогвартса, я вылечу из жизни. Он замолчал. Отвернулся. Голос упал почти до шёпота: — Я струсил. Там, в теплице, я мог бы сказать что-то. Мог бы не дать ему заслонить её. Но я просто стоял и смотрел. Как всегда. Струсил. Блейз молчал секунду. Потом шагнул ближе, и в его голосе появилась та самая резкая, отрезвляющая интонация, которую он приберегал для крайних случаев: — Слушай меня, идиот тупой. Ты далеко не трус. Слышишь? Ты — один из немногих людей, которых я знаю, кто вообще способен на что-то настоящее. Ты прошёл через такое дерьмо, что любой другой бы сломался. Ты не трус. Ты просто боишься поверить, что можешь иметь что-то хорошее. И когда это хорошее оказывается на расстоянии вытянутой руки, ты саботируешь всё, лишь бы не рисковать. Драко хмыкнул — горько, криво: — И что мне делать с этой информацией? — Для начала — перестать трахать Пэнси. Ничего личного, она мой друг, но это мертво уже лет пять, и вы оба это знаете. А потом — найти способ поговорить с Вероникой так, чтобы Маркуса рядом не было. Это не трусость — это стратегия. А ты стратег. Всегда им был. Ветер качнул кусты, и с мокрых листьев сорвались капли, разбиваясь о каменную ограду. Драко молчал. Но что-то в его лице изменилось — едва заметно: может быть, чуть расслабились желваки. Может быть, глаза перестали быть стеклянными. — Ладно, — сказал он наконец. — Ладно. Дай подумать. Драко глубоко вдохнул — раз, другой, третий, — и медленно выдохнул, чувствуя, как влажный воздух сада наполняет лёгкие и выходит обратно, не принося облегчения. Ещё раз. Ещё. — Что с тобой происходит? — Блейз смотрел на него в упор, без привычной ленивой усмешки, без масок, без этого вечного «мне всё равно, но я здесь». Сейчас он смотрел как человек, который знает больше, чем говорит, и хочет услышать хоть что-то похожее на правду. — Почему ты так зацепился за неё? Чё вообще творится? Я видел тебя с разными, Драко, ты знаешь. И в школе, и после. С Пэнси, с той девчонкой из Дурмстранга на пятом курсе, с Кэтрин после войны — все мимо, все на раз-два. Ты был привередлив, как старый гоблин, который выбирает золото, и я ни разу не видел, чтобы ты цеплялся за кого-то... — он замялся, подбирая слово, — так. Драко усмехнулся — коротко, безрадостно, — и эта усмешка была хуже любого крика. — Я не знаю, — ответил он тихо. — Я правда не знаю. Слова повисли в воздухе тяжелее, чем он ожидал, и он почувствовал, как они оседают где-то в груди, как влага на листьях. — И я не думаю, — добавил он после паузы, — что она — как остальные. Блейз прищурился. Молчал несколько секунд, переваривая услышанное, потом шагнул ближе и спросил — тихо, но с нажимом: — Тогда почему ты не остановил нас на Астрономической башне? Ты сидел и слушал, как мы несём чушь про неё. Ты слушал, как Тео предлагал «веселье, как в августе». Ты слушал — и молчал. Почему? Название башни полоснуло внутри — не болью, а чем-то другим, острым и холодным, как лезвие, которое проворачивают в ране. — Потому что... — Драко отвёл взгляд, уставился куда-то в сторону, на мокрые кусты, на табличку с названием растения, которое он не мог прочесть. — Я не хотел, чтобы вы думали, что я испытываю к ней что-то серьёзное. — А ты испытываешь? Он сжал челюсть. Желваки заходили под скулами — раз, другой. Тишина затянулась настолько, что стало слышно, как капли падают с листьев на землю. — Я не знаю, что я испытываю к ней. В этом и была проблема. Не ненависть — ненависть он умел распознавать, она была старой знакомой. Не желание — желание было простым, как арифметика: берёшь, пользуешься, забываешь. Не привычка — привычка была Пэнси, всегда рядом, всегда под рукой. А здесь было что-то другое. Неровное. Неприятно живое. То, что не укладывалось ни в одну из его внутренних классификаций и от этого бесило ещё больше. Блейз уже открыл рот, чтобы продолжить — Драко видел этот огонёк в его глазах, этот азарт дожать, докопаться, — но дверь теплицы распахнулась, и наружу хлынул поток голосов. Смех. Обрывки фраз. Чей-то громкий спор о ядовитых корнях и их применении в зельях. Студенты повалили по тропинке в сад, рассыпаясь по грядкам, занимая пространство, вытесняя тишину. Урок закончился. Разговор оборвался сам собой — так обрывается нить, когда кто-то проходит сквозь неё, не заметив. Блейз коротко посмотрел на Драко: «Не сейчас. Потом». И они разошлись в разные стороны, будто по негласному сигналу. Никаких кивков, никаких жестов. Просто дистанция. Они давно научились этому: когда вокруг слишком много глаз, слизеринцы растворяются, как чернила в воде. Драко выбрал самое дальнее место, которое только можно было занять, не покидая сад. У края, где старый каменный бортик отделял культурные грядки от дикого участка земли, заросшего колючим кустарником и неизвестными сорняками. Здесь было меньше света, меньше голосов, меньше взглядов. Подальше. Просто подальше от всех. И от неё — подальше от неё. Он прислонился плечом к холодному, влажному камню, скрестил руки на груди и замер. Сад жил своей жизнью: кто-то смеялся над шуткой, кто-то спорил о свойствах аконита, кто-то неловко задевал ветви кустов, и те отзывались шорохом и каплями, разлетающимися в стороны. Всё это звучало глухо, будто через толщу воды, будто он находился на дне Чёрного озера, а мир остался где-то наверху. Но он всё равно чувствовал её присутствие. Не смотрел — не позволял себе, — но знал, где она стоит. Знал, в какой стороне её голос — даже не слыша слов, по одной интонации, по тихому тембру, который он мог бы узнать из тысячи. Это раздражало сильнее всего. Не сама она — а то, что он не мог её не чувствовать. Я хочу дистанции. Хочу равнодушия. Хочу снова стать тем, кем был раньше — до неё, до этих башен, до этого чёртова запаха. Холодным. Расчётливым. Предсказуемым. Раньше это работало. Раньше он мог смотреть на людей и не видеть их. Раньше он мог проходить мимо — и не оборачиваться. А теперь? Теперь он стоял в самом дальнем углу сада, сжимал пальцы до побелевших костяшек и повторял про себя, как мантру: «Подальше. Просто подальше». Если держать дистанцию, всё становится проще. Люди превращаются в фон. Чувства — в шум. А шум можно игнорировать. Он медленно выдохнул. Закрыл глаза. Открыл. Только бы не смотреть. Только бы не идти обратно. Только бы она не обернулась.