Безвольник

NC-17
Завершён
15
Фэндом:
Big Bang, Big Bang (кроссовер)
Пэйринг и персонажи:
Размер:
59 страниц, 25 136 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
15 Нравится 5 Отзывы 2 В сборник

Часть 1

Настройки
Лес поглощал все звуки, кроме тех, что издавал он сам. Тихий, прерывивый стон, похожий на хрип раненого зверя. Воздух был холодным, колющим, он обжигал легкие с каждой судорожной попыткой вдоха, смешиваясь с едким запахом пота, крови и сосновой хвои. Джиён лежал лицом в мерзлой земле и грубой траве с какими-то ветками, которые с каждым толчком мучительно царапали лицо и тело. Мир сузился до всепоглощающей боли, которая стала его единственной реальностью. Его тело было живым доказательством людской жестокости. Глубокие, кровавые ссадины опоясывали запястья, стертые до мяса грубой веревкой и чужими руками. Сине-багровые пятна кровоподтеков покрывали ребра, живот и бедра — следы сапог, кулаков, ударов чем-то тяжелым и тупым. Один глаз распух и заплыл, открывая лишь узкую щель, сквозь которую мир казался размытым и красным. Они не просто били его — они ломали. Три парня, каждый был выше и крупнее джиена, тот и не знал как вообще перешёл им дорогу. Один из них, с сиплым смехом, методично, с хрустом, наступал на пальцы его вывернутых рук. Другой плевал ему в лицо, издеваясь над его беспомощностью. Они были тенями между сосен, безликие твари, чьи смешки и тяжелое дыхание казались единственными звуками в этом забвении. Их трейлер, ржавая металлическая коробка на колесах, стоял поодаль, словно свидетель дней, недель… он уже и сам не помнил, сколько времени длился этот ад. Это был его мир — унижение, боль и холодный пол трейлера, пахнущий потом, спермой и грязью. В этот вечер они решили уехать подальше, на природу, чтобы никто не помешал развлекаться. Они вытащили его за волосы из этого железного склепа на улицу, под открытое небо, которое он уже почти забыл. Джиен даже не успел перешагнуть порог и наступить ногами на землю, его просто дёрнули и он полетел с высоты ступенек. «Подыши воздухом, он пойдет тебе на пользу, сучка», — рассмеялись парни, толкая друг друг локтями, их это забавляло... а Джиен отхватил тяжёлым наконечником чьих-то ботинок прямо по ребрам. Все, что он мог, это простонать, скрючившись от молчаливой судороги. Сосны молчаливо наблюдали, как они окружили его, пиная ногами, заставляя переворачиваться, смеясь над его попытками защититься. Его сознание медленно уплывало, ища убежища в месте, куда не могла добраться боль. Его таскали за волосы по земле, швыряли о стволы деревьев, оставляя на коре темные влажные пятна. Они лишали его всего. Достоинства, воли, даже простых человеческих потребностей. Воды давали глотками, смешанной с грязью, частенько заставляя пить ее с пола. Еду — объедки, которые сначала бросали под ноги, а потом заставляли подбирать. Их не волновало, сдохнет их игрушка или нет. Они даже делали ставки, от чего тот умрет: от изнеможения, от голода, а может из-за травм несовместимых с жизнью... Или просто самовыпил устоит... Джиен даже уже забыл, что такое нормальный сон. Его обливали ледяной водой из ручья, чтобы он не забывал, где его место — он был в состоянии постоянного, изматывающего страдания. Он не мог вырваться, не мог даже плакать — слезы высохли много дней назад. Оставалась только тупая, животная покорность, прерываемая новыми приступами боли. За все время рабства, Джиена зашугали так, что он уже боялся пискнуть, мысли о побеге из него вытрахали... Лучше умереть чем так жить, но Джиен боялся смерти, он столько раз хотел выхватить нож и убить всех, но что он может против трёх здоровых парней? А убить себя..? Духу не хватает. Они использовали его тело как объект для своего удовольствия и самоутверждения, не видя в нем ничего человеческого. Это были бесчисленные акты насилия и тотального доминирования, уничтожения всякой воли. Каждое их прикосновение было иглой, впрыскивающей яд стыда и отвращения прямо в душу. Он пытался уйти в себя, спрятаться в уголке сознания, но грубые толчки, хриплый смех и боль возвращали его в реальность — холодную, жестокую и безысходную. Они говорили грязные, унизительные слова, смеялись над его беспомощностью, над тем, как он пытается отвернуться, сжаться, исчезнуть. В какой-то момент он просто перестал чувствовать. Его разум отделился от тела, которое терпело и страдало. Он смотрел на вершины сосен, качающиеся на фоне темного неба, и молился, чтобы это закончилось. Любой ценой. Первый парень устроился у его ног, действовал с циничной эффективностью. Его руки, тяжелые и шершавые, не просто раздвинули бедра Джиена, а разломили их сопротивление, впившись пальцами в нежную кожу внутренней поверхности бедер. Не было ни мгновения на подготовку. Один резкий, разрывающий толчок — и он вошел во всю длину разом. Тело Джиена дико дёрнулось и выгнулось, из горла вырвался сдавленный, хриплый звук, немедленно поглощенный тем, что происходило у его головы. Там хозяйничал второй. Его ладонь, зажатая на затылке, была неумолима. Он не просто входил в глотку, он вбивал себя в нее, быстрыми, отмеренными движениями, выдерживая жёсткий, безжалостный ритм. Каждый толчок загонял дыхание обратно в лёгкие, вызывая спазмы и рвотные позывы. Слезы текли ручьями, смешиваясь со слюной и оставляя мокрые пятна на земле. Их смех был хриплым, прерывистым от усилий. Они пыхтели, как животные на тяжёлой работе. То и дело бросая пошлые фразы и не редко ругательства. Внезапно, с рыком, его перевернули, грубо швырнув на колени и выгнув спину в высокой, неестественной дуге. Тот, что был сзади, вошел с новой силой. Теперь каждый удар был ударом тарана, бившим в самую глубь, выворачивающим всё нутро наизнанку. От силы толчков тело Джиена подавалось вперед, и парень спереди встречал это движение, вцепляясь ему в волосы с такой свирепой силой, что шейные позвонки хрустнули. Голова была откинута назад до предела, дыхание перекрывалось полностью на секунды, в ушах стоял звон. Казалось, шея не выдержит и сложится. А сзади, между мощных толчков, его били. Не шлепки, а тяжёлые, чёткие удары открытой ладонью. Они приходились точно в одно и то же место на когда-то нежной, почти белой коже, которая сейчас была вся в грязи и в синяках... Мыться ему не давали, одежды тоже не было и он всегда был голый. Ягодицы зацвели сплошным багровым синяком. Каждый новый удар отзывался огненной волной боли, вторившей тому разрывающему ритму, что диктовался изнутри. Боль стала единственной реальностью. Они не видели человека. Они видели объект, который можно гнуть, ломать и растягивать. И Джиен, зажатый между двумя этими телами исчезал, растворяясь в агонии, надеясь, что тьма, наконец, поглотит его целиком. Воздух трепетал от тяжелого, прерывистого дыхания и низких стонов. Парень сзади, с лицом, искаженным напряжением, издал хриплый крик, вжавшись в Джиена в последнем, глубоком спазме. Волна жара и липкости затопила изнутри, став финальным аккордом. Тот, что спереди, с усмешкой наблюдавший за конвульсиями своего товарища, вынул себя из захлебывающейся глотки. Он провел по члену рукой, сжимая, и на язык Джиена, на его вкусовые рецепторы, выплеснулась густая, соленая жидкость. — Глотай, — его голос был хриплым и властным. — Я хочу видеть, как ты это делаешь. Джиен замер. Его тело напряглось. Нет. Только не это. Он сжался внутри, пытаясь отказаться, оттолкнуть эту гадость. Горло сжалось в спазме, губы дрогнули. — Я сказал, глотай! — голос парня прозвучал резко, его ухмылка сменилась вспышкой ярости. Он не привык к неповиновению. Его пальцы, железные клещи, впились в челюсть Джиена, сдавили её, заставляя рот оставаться открытым. Другая рука грубо захватила его подбородок, контролируя каждый миллиметр. — Ты у меня сейчас всё проглотишь, шлюха ебаная. Из уголков глаз Джиена, помимо его воли, выступили тяжелые, жгучие слезы. Он не хотел. Его постоянно заставляли. Каждый раз, когда он пытался сопротивляться, это заканчивалось болью, унижением посильнее. Но сейчас… Сейчас, когда его лицо было искажено грубой хваткой, а рот был полон отвратительной горечи, он просто зажмурился. Он не видел холодной земли, не видел своих мучителей. Он ушел глубоко внутрь себя, в последний оплот, где еще теплилась надежда. Он не молился, он просто… мечтал о чуде. Отчаянно, всем нутром. И чудо пришло. Тихий, но отчетливый хруст ветки прозвучал как выстрел в этой пьяной атмосфере. Парни замерли, их ритм прервался. Тот, что держал Джиена, ослабил хватку, повернув голову на звук. Из темноты, вышел человек. Высокий, мощный, одетый в поношенную, но прочную одежду лесника. В его руке, обхваченной рабочими перчатками, с небрежной легкостью лежал топор. Лезвие тускло поблескивало в скупом свете. Хватка на челюсти Джиена ослабла окончательно. Пользуясь долей секунды, шансом, подаренным неведомой силой, Джиен вывернулся и с тяжелым, рвотным звуком выплюнул все, что было у него во рту, на землю. Он закашлялся, давясь и хватая ртом воздух, его тело содрогалось в конвульсиях освобождения. — Эй, свинья! — рыкнул тот, что был спереди, и грубо пригнул голову Джиена в ту же самую лужу, смесь слюны, слез и его же семени. — Не смей... Но его взгляд уже был не на Джиене. Все трое смотрели на нежданного гостя. Тот, что вылез из трейлера, поспешно натянув штаны, встал между своей компанией и лесником, пытаясь скрыть замешательство. Низкий, бархатный голос прокатился по затихшей поляне, словно теплая волна, на мгновение смывая леденящий ужас. «Чем занимаетесь, ребятки?» В нем не было ни крика, ни осуждения, лишь спокойная, почти отстраненная констатация. Но для Джиена он прозвучал как ангел ниспосланный богов за его мучения . Он не видел говорящего, пригнутый лицом к земле, но в его изможденном, разбитом сердце что-то дрогнуло. Ледяная скорлупа, в которую он заключил себя, дала трещину, и сквозь нее хлынул дикий, неистовый поток надежды. Спасение. Мысль пронеслась яркой вспышкой. Он был готов на всё — служить, поклоняться, отдать всю жизнь этому незнакомцу, только бы этот кошмар закончился. Его пальцы, зажатые под телом, судорожно скрестились в немой мольбе. Все его тело затряслось мелкой, частой дрожью, прерываемой глухими, непроизвольными всхлипами. Парень, державший его, выпрямился, пытаясь вернуть себе наглую уверенность. —Свои дела делаем. Аджосси~ — бросил он, пытаясь уменьшить угрозу. — Проходи мимо. Видишь же — мешаешь развлекаться. Второй мерзко хихикнул – Вон, смотри, как эта сучка трясется, — он грубо ткнул ногой Джиена, — это все потому что ты прервал нас. Он не может долго находиться без члена в глотке. Его усмешка прозвучала фальшиво и натянуто. Лесник не отвечал. Он стоял недвижимо, как скала, вросшая в землю. Его глаза, холодные и ясные, будто видевшие все тайны этого леса, медленно скользнули по всей сцене: по двум парням, по перекошенному от натянутой бравады лицу перед ним, по растерзанному, запачканному грязью и кровью телу Джиена. Его взгляд, тяжелый и неспешный, задержался на топоре в его собственной руке, будто сверяя вес и баланс, а потом вернулся к говорящему. В тишине, повисшей после его слов, было слышно только тяжелое, хриплое дыхание и те самые предательские всхлипы Джиена, которые он тщетно пытался заглушить. И в этой тишине нависла новая, иная угроза. Не грубая и шумная, как от этих парней, а тихая, древняя, смертельно опасная. Исходившая не от крика, а от молчания. — Часто сюда такие захаживают, — равнодушно произнес лесник. Его голос был глухим, как шум ветра в вершинах сосен. — Тут никто не услышит и не увидит. В груди Джиена что-то екнуло. Ледяная пустота отступила еще на шаг, уступая место жгучему, почти болезненному лучу надежды. Он увидел лишь силуэт — широкие плечи, уверенную позу, топор. Это было воплощение не доброты, но силы. Сурового, неумолимого порядка. Он видел их зверство. И он явно был не на их стороне. Главарь щурился, пытаясь понять, что за игра началась, и как в нее играть. Его уверенность таяла на глазах под этим молчаливым, тяжелым взглядом. Он почувствовал то, что чувствует волк, вдруг учуявший запах более крупного и старого хищника. —Ну и что? Собираешься читать лекцию о морали? Лесник медленно, с преувеличенной усталостью, махнул рукой, словно отмахиваясь от назойливой мухи. — Мне тут СМИ не нужны. Разборки, криминал… лишние глаза ни к чему. — Он сделал паузу, давая словам осесть в одурманенных сознаниях. — Могу помочь. Трое переглянулись. Помощь такого человека в глухом лесу была дикой, неожиданной, но в этой ситуации странно логичной. Это был выход. Союзник, а не враг. Их напряженные позы слегка расслабились. Лесник наконец сдвинулся с места. Он сделал несколько неспешных, тяжелых шагов вперед. Его крепкий ботинок с шипованной подошвой громко хрустнул по мерзлой земле, а затем с тупым, безразличным скрежетом наступил на вытянутую, бледную руку Джиена. Раздался приглушенный хруст. Джиен застонал, закусив губу до крови, но не осмелился издать громкий звук. Мужик наклонился, и его лицо обветренное, но не покрытое щетиной, оказалось очень близко к Джиену... Он не поднял голову и не видел. Теперь он боялся худшего исхода. В глазах лесника не было ни жалости, ни отвращения, ни похоти — только холодная, практичная оценка, будто он осматривал поврежденный инструмент или свежую тушу животного. — Время близится к вечеру, холодно тут насиловать кого-то, — произнес он своим глухим, будничным тоном, словно обсуждал заготовку дров. — Пошлите ко мне, у меня отогреетесь. — Его взгляд скользнул по обнаженному, покрытому синяками телу Джиена, и в нем мелькнуло что-то леденящее душу. Взгляд мясника, который знает цену плоти и не видит в ней ничего, кроме материала. — А потом… Если кто-то не переживет, помогу избавиться от тела. Тут такое в порядке вещей. Но потом валите отсюда, не хочу лишнее внимание в этот лес. Они засмеялись. Его мучители засмеялись, услышав это. И в этот момент Джиён понял всю глубину своего падения. Он был не просто игрушкой. Он был мусором, от которого можно избавиться чуть что, и этот человек предлагал им услугу. Сознание помутнело. Последнее, что он почувствовал — это сокрушительный удар в живот, который выгнал из легких последний глоток воздуха. Мир не просто рухнул. Он схлопнулся в крошечную, черную точку абсолютного, всепоглощающего ужаса. Последний луч надежды погас, затоптанный этой чудовищной, обыденной жестокостью. Это был не спаситель. Это был другой монстр, только более рациональный, опытный и оттого в тысячу раз более страшный. Из огня да в полымя. Но в полымя, где даже не пытаются тушить, а просто ждут, когда все догорит. Джиен хотел закричать, молить о пощаде, но из его пересохшего, сдавленного ужасом горла не вырвалось ни звука. Сознание поплыло, края зрения почернели. И прежде чем погрузиться в беспамятство, он почувствовал резкий, тупой удар в солнечное сплетение. Топором? Коленом? Не важно. Физическая боль стала милосердным выходом из душевной агонии. Очнулся он от новой, острой, рвущей боли. Его тащили за волосы по неровной, колкой земле. Корни и острые камни впивались в спину и ягодицы, оставляя новые ссадины на старых синяках. Мелькали темные стволы деревьев, черное, безразличное небо между ветвей. Потом — скрип старой, покосившейся двери, резкий запах печного дыма, старого дерева, пота и чего-то металлического, сырого, сладковатого — запах, который он не мог опознать и который заставлял сжиматься желудок. Сознание угасло снова, отключилось, не в силах вынести больше. Последнее пробуждение было самым страшным. Он пришел в себя от лязга и леденящего, неумолимого веса на шее. Холодное, толстое железо. Он лежал на голом, липком от грязи и чего-то еще полу, и слабый, угасающий свет из маленького закопченного окна падал на толстую, тяжелую цепь. Она тянулась от массивного металлического ошейника, врезавшегося в его шею, к прочному кольцу, вбитому в центральное бревно стены. Тишину избы нарушал только треск поленьев в печи и тяжелые, размеренные, неторопливые шаги где-то в сенях. Шаги Хозяина. Ритмичный, неумолимый стук его сапог по половицам. Ад не закончился. Он просто сменил локацию, став тихим, персональным и безысходным. И было ясно — он только начался. Каждый вдох был пыткой, тело сотрясал сухой, беззвучный кашель. Он лежал ничком на чем-то невероятно холодном и твердом. Голова гудела, как улей. Он попытался пошевелиться, поднять голову – и новый, леденящий ужас сковал его. Не скрип. А холод. Холодный, тяжелый, неумолимый металл, плотно обхватывающий его шею. Джиён инстинктивно рванулся, пытаясь откинуть голову назад, освободиться – и тут же вскрикнул от резкой боли и удушья. Толстый, грубо кованый металлический ошейник впивался в кожу и мышцы шеи. Его внутренний диаметр был чуть больше толщины шеи Джиёна, не давая задохнуться в покое, но при любом резком движении или попытке откинуть голову – стальные края безжалостно впивались в гортань и ключицы, перекрывая дыхание. Ошейник. На шее… Как собачий. Даже хуже, чем собачий. Он замер, боясь пошевелиться, чувствуя, как холод металла прожигает кожу. Его пальцы дрожащими, слабыми движениями нащупали замок на затылке – массивный, простой, с висячим маточником. Не отсоединить. Не снять. От передней части ошейника, чуть ниже кадыка, тянулась короткая, чудовищно тяжелая цепь. Звенья были толще большого пальца, покрыты шершавой ржавчиной и темными, въевшимися пятнами, похожими на запекшуюся грязь… или что-то иное. Цепь заканчивалась массивным стальным кольцом, намертво вбитым в каменную плиту пола прямо перед ним. Радиус движения – от силы полметра. Можно было сидеть на коленях или лежать, свернувшись калачиком, но ошейник постоянно напоминал о себе своим весом и холодом, а любая попытка выпрямиться или отодвинуться заканчивалась удушающим давлением на горло. Джиён с трудом приподнялся на локтях, цепь звякнула и натянулась, заставив его сглотнуть ком боли. Он поднял глаза, и ужас сдавил горло туже ошейника. Он был не в сыром подземелье, а в… гостиной? Стены из темного бруса, заставленные грубой самодельной мебелью. На полках — банки с травами, пузырьки, потрепанные книги. И на стенах… На стенах висели инструменты. Топоры разного калибра, пилы с длинными, зловещими зубьями, ножи для разделки мяса с широкими лезвиями. Они висели не как украшение, а как рабочий арсенал, аккуратно и готово к применению. Воздух был пропитан странной смесью запахов: хвои, дымного чая, печеного хлеба и… сладковатого, металлического запаха крови, который, казалось, въелся в самые бревна.Этот запах казался особенно густым рядом с ошейником. Джиен вглядывался в густой, зловещий полумрак. Сырое, высокое помещение. Ошейник… На шее… Как скот… Как питомец… –Пальцы бессильно скребут по холодному металлу. Этот холод… он внутри… в костях… Этот запах… кровь… моя? Чья?.. – глаза дико бегают по темным углам. Топор… Пила… Он… он говорил о трупах… так просто… – Судорожный вдох, ошейник давит на кадык. Ангел?.. Идиот… Слепой идиот!.. Это демон… Самый настоящий демон… с лицом… как из камня… – воспоминание об острых скулах, ледяном взгляде. Они… отдали… просто отдали… заговорили с ним… как со своим… – Образ ухмыляющихся лиц насильников. Доверили… мясо… мяснику… –Слезы катятся по щекам, смешиваясь с грязью на ошейнике – Цепь… короткая… не встать… не лечь нормально… только так… на коленях… как собака… ждущая… чего?.. Удара топора?.. или пока на крюк подвешут?.. – слушает тишину. – Что он хочет?.. Зачем живым?.. Чтобы… чтобы мучить дольше?.. Играть?.. Или… или «комфортнее» насиловать… как он сказал?.. –Новая волна тошноты и ужаса–. Боже… нет… только не это опять… Лучше топор… лучше сразу… – цепь звякает при попытке отодвинуться.– Нет выхода… Нет… Только этот холод… этот запах… и звенья… на шее… Джиён попытался отползти назад, подальше от страшных теней в углу. Ошейник мгновенно сдавил горло. Он закашлялся, хватая ртом воздух, чувствуя, как металл врезается в кожу. Он замер, прижавшись лбом к холодным брусьям, цепь натягивалась тяжелой змеей по его спине. Вес ошейника и цепи был постоянным напоминанием о плене, унизительным и пугающе физическим. Каждое движение головы, каждый вдох глубже обычного – все контролировалось холодным металлом на шее. Ложный ангел. Леденящий голос, говоривший о разделке трупов так же просто, как о колке дров. Ошейник. Не просто цепь, а клеймо собственности, воротник раба, приковывающий к холодной стене. Острые, как лезвие, черты лица, лишенные милосердия. Осознание обрушилось на Джиёна с новой, сокрушительной силой. Это не было спасением. Это была смена хозяина. И новый хозяин… он был не просто жесток. Он был практичен. Он был тихим, методичным ужасом, обитающим в корнях этого проклятого леса. И он надел на него ошейник. Знак окончательного, бесповоротного владения. Где-то совсем близко, сквозь толщу бревн донесся глухой, мерный звук. Тук. Тук. Тук. Ровно, методично. Словно кто-то рубил дрова. Или что-то еще. Звук приближался. К тяжелой, такой же деревянной как и весь дом, двери, едва виднеющейся в тени напротив него. К нему. Джиён замер, вжавшись в стену, ошейник холодным кольцом сжимал его горло. Надежды не было. Остались только всепоглощающий страх, пронизывающий холод камня под телом и металла на шее, и тяжелое, ржавое звено цепи, лежащее на его спине, как лапа хищника. Тук. Тук. Тук. Звук остановился прямо за дверью. Послышалось скрежетание тяжелого засова. Дверь с противным скрипом начала открываться, впуская полосу тусклого света и длинную, жуткую тень на деревянный пол. Джиен, в приступе животного ужаса, вжался в шершавую стену рядом с кольцом, к которому была прикована его цепь. Дерево было холодным и неживым, несмотря на тепло тлеющих углей в камине, не далеко находящийся от джиена. В голову лезли обрывки самых чудовищных мыслей, рожденных недавним кошмаром. А вдруг щас дверь откроется, и войдут они? Все трое. И этот… этот… Образы спутались в один мерзкий клубок: ухмыляющиеся рты, сильные руки, боль. Они вчетвером… Мысль была настолько ядовитой и реальной, что Джиена бросило в мелкую, частую дрожь. В глазах помутнело, комната поплыла. Ошейник внезапно сдавил горло еще сильнее — или это он сам начал задыхаться от накатившей паники, пытаясь вжаться в стену, стать невидимым, раствориться в древесине. Но мужчина, зашедший в комнату, прошел мимо него. Совершенно невозмутимо. Даже не скосил взгляд в его сторону. Он дошел до старого деревянного шкафа, отворил скрипучую дверцу и стал что-то искать на полке, его спина была обращена к Джиену. Слышалось тихое позвякивание стеклянной посуды, шуршание бумаги. Эта обыденность, это полное игнорирование были ошеломляющими. Они не успокоили, а, наоборот, подлили масла в огонь страха. Что он замышляет? Почему не смотрит? Что он там ищет? Веревки? Еще цепи? Какой-то особый нож? Мужчина нашел то, что искал — небольшую жестяную коробку, — и, захлопнув дверцу шкафа, развернулся, чтобы уйти. Его шаги были тяжелыми и мерными по скрипучим половицам. И уже на выходе из комнаты, его взгляд скользнул по Джиену, прижавшемуся к стене, по лужице, растекающейся по темному дереву пола между его ног. Мужчина не рассердился. Не ухмыльнулся. Он тяжело вздохнул, и его низкий, глубокий баритон пророкотал с оттенком досадливой усталости. — Ох, я же тебя только отмыл… И ушел. Дверь за ним не закрылась. Только тогда Джиена отпустило. Муть перед глазами рассеялась, сдавливание в груди ослабло, сменившись леденящим, всепоглощающим стыдом. Он опустил голову, не в силах смотреть на доказательство своего позора. Пахло теперь не только дымом и кровью. Запах страха, слабый и резкий, витал в воздухе, исходя от него самого. Он пытался отодвинуться, спрятать, но цепь не позволяла даже этого. Он был прикован к своему унижению, вынужден был сидеть в нем, чувствовать холодную влагу на коже и на полу, осознавать, что его видели именно таким — описаннымся от страха животным. Стыд был едким и жгучим, он смешивался со страхом. Лесник не ударил его, не наказал. Он просто констатировал факт, выразив легкое раздражение, как из-за испорченной вещи. И это было в тысячу раз страшнее. Это лишало его последних остатков чего-то человеческого в глазах этого монстра и в своих собственных. Он был просто проблемой с содержанием. Живым, нервным, нечистоплотным существом на цепи. Тишина после его ухода была оглушительной. Она звенела в ушах, смешиваясь с потрескиванием затухающих угольков в камине. Джиён все еще сидел, вжавшись в стену, удушливый запах старого дерева, смешанный с дымом висел в воздухе. Он не сразу осознал, что остался один. Что тяжелые шаги затихли где-то в другой части дома. Сознание, парализованное животным страхом, медленно возвращалось. Он ушел?.. Ушел?.. А если они там?.. Ждут в другой комнате?.. Те трое… Сейчас войдут в эту… эту гостиную… Вчетвером… И он… он будет смотреть… Его снова бросило в дрожь — частую и неконтролируемую. Зубы выбивали дробь. В глазах все плыло, мутнело от слез и паники. Он пытался вдохнуть глубже, но ошейник, холодный и неумолимый, вдруг сдавил горло с новой силой. Или это ужас, черный и липкий, перехватывал дыхание? Он закашлялся, хрипло и беззвучно, чувствуя, как стальное кольцо впивается в шею. Цепь зазвенела, ударяясь о широкую, массивную дубовую плаху, вбитую в пол между ним и камином. Не в камень, а в дерево. Прочное, не поддающееся. Задыхаюсь… Я сейчас задохнусь… прямо здесь… на этом полу… Он судорожно рванул головой, но цепь лишь глухо звякнула, дернув его назад. Боль пронзила шею, ясная и отчетливая. Он замер, снова прижавшись лбом к шершавому, смолистому бревну, слушая бешеный стук собственного сердца. Это сводило с ума. «Ох, я же тебя только отмыл…» Эти слова, произнесенные низким, глухим, уставшим баритоном, отозвались в Джиёне странным эхом. В них не было злобы. Было раздражение. Досада хозяина… И это осознание — что он, живой человек, а с ним обращаются как с псиной, заставляет задуматься… Где в своей жизни он свернул не туда, за что так с ним. Он не кричал. Он просто сидел, ощущая этот позор, этот унизительный, детский страх. Горячие слезы бессилия текли по его щекам, капая на пол и смешиваясь с лужей. Он попытался отодвинуться, уползти от этого пятна, спрятаться — но цепь коротко и грубо напомнила о себе. Ошейник дернул его назад, к месту позора. Он мог лишь сидеть на коленях в собственной моче. Он был голоден. Хотел пить. Все тело ломило. Но сейчас все это затмевал один лишь всепоглощающий, жгучий стыд. Он закрыл лицо руками, но убежать от себя было некуда. Только лёгкое тепло уже потухшего камина сбоку, тяжесть металла на шее и едкий, унизительный запах, поднимающийся от него самого и впитывающийся в деревянный пол этого страшного, домашнего ада. Прошло непонятно сколько времени. Оно текло, как густая, холодная смола. Каждая минута прилипала к сознанию Джиёна, тяжелая и липкая от стыда. Лужа под ним давно остыла, превратившись в липкое, вонючее пятно на светлом деревянном полу. Он сидел голый, скрюченный на коленях, цепь натянута, удерживая голову в вынужденно склоненном положении. Ошейник давил на ключицы, натирая кожу до красноты. Любая попытка выпрямиться заканчивалась удушающим сжатием горла. Он мог только сидеть или лежать калачиком в этой луже, чувствуя, как тепло от камина сушит влагу на его спине, но не может прогнать внутренний холод и стыд, разъедающие его изнутри. Потрескивание поленьев звучало насмешкой. И тут… Знакомый скрип половиц в соседней комнате заставил его вздрогнуть. Сердце бешено заколотилось, снова сжимаясь в комок ледяного ужаса. Шаги приближались, тяжелые и мерные. Дровосек вошел в гостиную. В руках – не топор. Вместо орудия смерти он нес небольшую эмалированную миску, тускло поблескивающую в свете огня, и что-то белое в другой руке. Он подошел, не спеша, его острый, лишенный эмоций взгляд скользнул по Джиёну, по позорному пятну на чистом полу, по его скрюченной, голой фигуре. Ни тени отвращения, ни гнева – лишь молчаливое, холодное наблюдение, как будто он оценивал состояние испорченного имущества. Лесник поставил миску на пол прямо перед Джиёном, так, что тому пришлось податься вперед, натягивая цепь. Внутри плескалась чистая, холодная вода – ее вид вызвал в пересохшем горле спазм невыносимой жажды. Рядом с миской он бросил на пол одну белую таблетку. Она упала на дерево с тихим, унизительно незначительным щелчком. Джиён замер. Он сидел на коленях, голый и испачканный, прикованный ошейником, перед маленькой миской, которая кричала о своем назначении – собачья миска. Символизм был настолько грубым, настолько намеренно унизительным, что по щекам снова покатились слезы бессилия. Он переводил взгляд: вниз – на воду, на таблетку, на лужу под собой; вверх – на высокую, неподвижную фигуру Дровосека, чье лицо оставалось бесстрастным. Его молчаливый взгляд был тяжелее любого удара. Он просто ждал. Выбор без выбора… Жажда жгла горло, пересиливая стыд, страх, отвращение. Ошейник на шее, цепь, вбитая в пол, и этот ледяной взгляд не оставляли иллюзий. Это был не выбор, а приказ, отданный без слов. Джиён не сводил глаз с Дровосека, как побитое животное, ожидающее подвоха даже за покорность. Медленно, с вымученной, неестественной покорностью, он наклонился вперед. Цепь позволила это движение, но ошейник тут же плотнее прижался к горлу, напоминая о своей власти. Он взял таблетку дрожащими пальцами и сунул ее в рот. Горький привкус рассыпался на языке. Затем он еще ниже наклонил голову к миске. Ему пришлось почти уткнуться лицом в жесть, как зверю. Холодный край миски коснулся его губ. Он стал пить. Жадно, с хриплыми всхлипами, заглатывая воду большими глотками, роняя капли на пол, смешивая чистую влагу с остатками своего позора. Пил, не отрывая взгляда от грубых рабочих ботинок Дровосека, стоящих в полушаге от него. Каждый глоток был актом полной капитуляции, подтверждением того, что ошейник сделал свое дело. Когда миска опустела, Джиён замер, все так же согнувшись, капли воды стекали с его подбородка. Дровосек наблюдал за этим жалким ритуалом с бесстрастным видом ветеринара. Ни слова. Ни эмоций. Он наклонился, старательно избегая любого прикосновения к пленнику, поднял пустую миску. Его взгляд еще раз скользнул по Джиёну, по пятну на полу, по ошейнику. Ничего не выражая. Затем он развернулся и вышел. Дверь в сени захлопнулась. Джиён остался сидеть на коленях в своей грязи, с горьким привкусом таблетки на языке и холодом опустошенной миски в памяти. Вода лишь на мгновение утолила физическую жажду, но разожгла новую, более страшную – жажду чего-то, что уже казалось потерянным навсегда. Достоинства. Надежды. Он был прикован, гол, напоин как пёс, и только потрескивание угольков в камине и скрип половиц где-то в доме напоминали, что его хозяин где-то рядом. Занятый своим делом. Разум быстро стал мутнеть, плыть, как в густом тумане. Горький привкус таблетки на языке сменился странным, тягучим онемением. Мысли путались, распадались на отдельные, бессвязные образы. Что это было?.. Яд?.. Слабительное?.. — пронеслось обрывком, но даже паника уже тонула в накатывающей волне тяжелейшей, неудержимой дремы. Веки налились свинцом. Живот ныл от голода пустотой, сводимой спазмами. Он не ел нормально уже несколько дней, его «рацион» состоял из грубых затрещин, глотков воды из шланга и того, что ему насильно запихивали в рот те трое — чаще всего это была их сперма, горькая и вязкая, вызывающая рвотные позывы. Его тело было истощено до предела. Он все еще сидел, скрючившись над застывшей лужей, пытаясь бороться со сном. Ложиться в это… в эту собственную вонь… он не хотел. Это был последний, жалкий, уже почти инстинктивный рубеж его уничтоженного достоинства. Он боролся, качая головой, чувствуя, как ошейник больно впивается в натертую кожу. Но тьма наступала, мягкая и неумолимая. Потом он сам не помнил, что случилось. Сознание просто отрубилось, провалилось в глубокий, бездонный колодец, лишенный снов. Приход в себя был резким, болезненным. Он вскочил — или, вернее, дернулся, пытаясь вскочить, — сердце колотилось где-то в горле от остатков паники и инстинктивного ужаса. И… уперся руками во что-то мягкое. Теплое. Пушистое. Глаза, залепленные слипшимися ресницами, с трудом сфокусировались. Он лежал ничком не на холодном полу. Он лежал на большой, грубой шкуре. Рядом, вплотную, была вторая, такая же. Они были сложены вместе, образуя некое подобие грубого, но огромного и толстого лежака. Мех был темным, жестким на ощупь, но невероятно теплым снизу, будто впитавшим жар от камина. От шкур пахло дымом, лесом и чем-то звериным, диким. Этот запах перебивал его собственный, вчерашний. Он был чистый. Кожа на его теле, особенно ноги и живот, была вымыта, с нее исчезли засохшие следы мочи и грязи. И он был сухой. Ошеломленный, Джиён отшатнулся, сел на шкуры. И тут же понял, что цепь больше не душила его. Она не была натянута. Он потянулся за шею, ощупал холодный металл ошейника — он был на месте. Но когда он повернул голову, то увидел: цепь стала значительно длиннее. Теперь от массивного кольца в полу тянулось около трех метров тяжелых, но уже не таких натянутых звеньев. Новая длина позволяла ему не только сидеть, но и лежать, вытянувшись во весь рост на шкурах, и даже отползти от них на полметра. Это была не свобода. Это был расширенный вольер. И тогда он увидел миски. Две жестяные миски стояли у стены, в пределах досягаемости новой длины цепи. В одной — свежая, чистая вода. Во второй — еда. Не похожая на человеческую. Это были сухие, плотные гранулы, темно-коричневого цвета, смешанные с какими-то хрустящими спрессованными хлопьями и мелкими кусочками вяленого мяса. Корм. Похожий на тот, что дают крупным собакам. Но… его было много. И пахло оно не отвратно. Пахло… едой. Джиён замер, переводя взгляд с длинной цепи на шкуры, с шкур на миски. Его разум, еще мутный от действия таблетки (снотворного? Успокоительного?), отказывался складывать эту картину. Голод сводил желудок спазмами, слюна предательски наполнила рот при виде еды. Он был чист. Он был сух. Он лежал на теплой подстилке. Его не били. Его не трогали. Его… обустроили. С практичной, бездушной заботой рачительного хозяина о своем новом, проблемном, но ценной собственности. Как обустраивают конуру для сторожевого пса. Накормили, напоили, дали успокоительное, убрали грязь, постелили лежак, удлинили цепь. И в этой безэмоциональной, предметной заботе не было ни капли человеческого тепла. Это было страшнее, чем прямая жестокость. Это было окончательное стирание его человечности. Он был просто вещью, за которой ухаживали. Вещью, которую готовили к чему-то. Он сглотнул комок в горле, глядя на миску с едой. Рука сама потянулась к ней, повинуясь зову голода. А потом отшатнулась. Он снова посмотрел на дверь, за которой где-то прятался его похититель. Джиен услышал шаги. Глухие, уверенные шаги по скрипучим половицам сеней. Сердце привычно екнуло, сжимаясь в ледяной комок ожидания боли, насмешки, нового унижения. Дверь в гостиную открылась. Вошел Дровосек. Он был таким же массивным и неумолимым, как всегда. Его лицо с резкими, словно высеченными из камня чертами, было бесстрастно. В руках он держал жестяной кувшин и небольшой мешочек. Джиён замер, инстинктивно вжавшись в шкуры, его взгляд прилип к фигуре мужчины, выискивая малейший признак угрозы. Но ее не было. Лесник даже не взглянул на него. Его холодные глаза скользнули по полу, по мискам, оценивая их содержимое с видом человека, занятого рутинной хозяйственной работой. Он прошел мимо Джиёна, как мимо предмета мебели — стола, стула или собачьей лежанки. Он наклонился над мисками. Поставил кувшин. Подлил свежей воды в ту, что была почти пуста. Затем развязал мешочек и подсыпал тех же сухих гранул и хлопьев в миску с едой. Действия были точными, выверенными, лишенными всякой эмоциональной окраски. Ни брезгливости, ни злобы, ни даже простого любопытства. Закончив, он выпрямился. Его взгляд на секунду задержался на состоянии мисок, будто проверяя качество своей работы. Затем он так же спокойно развернулся и направился к выходу. Его сапоги мерно стучали по деревянному полу. Он не обернулся. Не произнес ни звука. Дверь закрылась за ним. Джиён остался сидеть, ошеломленный этим ледяным, абсолютным игнорированием. Это было не то чтобы лучше или хуже прямого насилия. Это было… иначе. Страшно иначе. Раньше он был объектом ненависти, похоти, агрессии. Теперь он стал ничем. Пустым местом. Живым инвентарем, за которым нужно ухаживать с той же бесстрастной эффективностью, с какой он, должно быть, колол дрова или чинил ловушки. Его существование свелось к набору физиологических процессов, которые необходимо поддерживать: накормить, напоить, убрать, обеспечить минимальный комфорт для сохранения функциональности. Он посмотрел на свежую воду в миске. На новую порцию еды. На теплую подстилку под собой. И почувствовал не благодарность, а новую, более глубокую волну отчаяния и стыда. Его человечность, его личность, его страх и боль — все это не имело никакого значения. Он был просто собственностью, которая пачкается, которую нужно мыть, которая требует корма. И его хозяин выполнял эту работу с пугающей, механической точностью, даже не удостаивая его взглядом. Тихо, беззвучно, слезы покатились по лицу. Но теперь это были не слезы боли от ударов или унижений. Это были слезы полного, тотального стирания. Он плакал, потому что его перестали даже ненавидеть. Через какое-то время дверь снова открылась — на этот раз тише, без предупреждающего скрипа. Джиён, всё ещё сидевший на коленях на шкурах и украдкой смахивающий слёзы тыльной стороной ладони, резко поднял голову. И встретился взглядом с Лесником. Тот замер на пороге, застигнутый врасплох. Он явно не ожидал, что пленник будет в сознании и смотрит на него. Всего на мгновение, но на его обычно каменном, отточенном лице промелькнуло что-то — легкое удивление, может, даже досада зп нарушение привычного порядка. Брови чуть сдвинулись, губы сжались в тонкую ниточку. Он нахмурился. Джиён сразу же уловил это. Его собственное лицо исказилось маской мгновенной, животной паники. Лесник недоволен! Он увидел его слезы! Он увидел его слабость! — Про-простите! — его голос сорвался на жалкий, сиплый шепот. — Простите! Я не хотел! Я не специально! — Он начал безудержно извиняться, буквально кланяясь, сидя на коленях, его лоб почти касался шкур. Он не смел поднять голову, зажмурил глаза, вжался в себя, стараясь стать меньше, незаметнее, готовый принять удар, пинок, всё что угодно. Мелкая дрожь била его по телу, цепь тихо звякала от его трепета. Сейчас будет больно. Сейчас он меня убьет за эти слезы. Но ничего не произошло. Тишину нарушили лишь тяжелые, ровные шаги. Лесник просто… прошел мимо. Как будто не видел и не слышал этой истеричной мольбы. Как будто на его пути оказалась не устрашающая сцена, а просто пустое место. И только когда шаги удалились вглубь комнаты, Джиён осмелился приоткрыть глаза. Он всё ещё дрожал, ожидая подвоха. И в этот момент его взгляд упал на собственную руку, лежавшую на шкуре. На пальцах были аккуратно намотаны чистые белые бинты. Он повернул ладонь — на ссадинах и царапинах, оставшихся от веревок и грубых рук, были наклеены пластыри. Ошеломленный, он начал тайком, украдкой осматривать себя. Его тело, вымытое и чистое, было усыпано знаками заботы. На коленях — пластыри на стёртой коже. На локтях — бинты. На рваных ранах от ошейника — тонкий слой заживляющего крема, издававший слабый лекарственный запах. Кто-то обработал и перевязал каждую его рану, каждую ссадину. Аккуратно. Тщательно. Его охватила новая, странная и пугающая волна недоумения. Он медленно поднял голову. Лесник стоял у камина, боком к нему. Он подбрасывал в огонь новые поленья, его мощные плечи двигались с привычной, экономичной ловкостью. Плеснул из жестяной кружки какую-то жидкость на дрова — вспыхнул яркий огонь, осветив его суровый профиль и бросив на стены пляшущие тени. В комнате повисло короткое молчание, нарушаемое только треском пламени. И тогда Лесник, не оборачиваясь, тихо, как бы самому себе, произнес своим низким, глухим баритоном: — Прохладно тут. Это было не обращение к Джиёну. Это была констатация факта. Констатация причины, по которой он вошел и растапливал камин. Потому что стало прохладно. Потому что Джиену могло быть… Прохладно? И затем, закончив с огнём, он так же спокойно, не глядя на Джиёна, направился к выходу. Его уход был таким же безразличным, как и приход. Джиён остался сидеть на коленях, с бинтами на руках, с кремом на ранах, перед потрескивающим камином, в тепле, которое теперь казалось самым жутким, что он когда-либо чувствовал. Его извинения, его паника, его слёзы — всё это не имело никакого значения. Его существование свелось к температуре в комнате и состоянию его тела… И, возможно, этот лесник так, по своему заботиться о нем… Джиён сидел, не двигаясь, прислушиваясь к удаляющимся шагам. Скрип половиц, щелчок замка — и снова тишина, нарушаемая лишь потрескиванием огня. Он был один. Снова. Тепло от камина ласкало кожу, но внутри всё сжималось от холода. Он медленно, почти неверяще, провел пальцами по бинтам на руке. Касание было нежным, аккуратным — так он сам к себе не прикасался уже давно. Повязки были тугими, профессиональными, без единой морщинки. Крем под ними приятно холодил воспаленную кожу. Он осмотрел себя снова, уже не таясь. Каждая царапина, каждый синяк, оставленный прежними хозяевами, был тщательно обработан. Даже под ошейником он нащупал слой мази, смягчающей натертость. Эта безмолвная, методичная забота была пугающей. Его не били… Взгляд упал на миски. Свежая вода. Еда. Теплая подстилка. Чистое тело. Перевязанные раны. Тепло от огня. И цепь. Все та же цепь, даже удлиненная, но все такая же неумолимая. Он подполз к миске с водой и сделал глоток. Вода была прохладной и чистой. Потом он взял несколько гранул из другой миски. Они были безвкусными, пресными, но сытными. Он ел медленно, машинально, чувствуя, как голод понемногу отступает, уступая место тяжелой, гнетущей ясности. Он был ухоженным заключенным. Ценным скотом. Его содержали в таких условиях, чтобы он был здоровым, неповрежденным. Вопрос «зачем» висел в воздухе, тяжелый и невысказанный. Ответа на него не было. Был только страх — тихий, холодный, пронизывающий. Он закончил есть и отполз обратно на шкуры, свернувшись калачиком. Тепло огня и сытость начали клонить его в сон, но он боролся с ним. Боялся снова потерять контроль. Боялся, что, когда он уснет, в комнату снова войдет тот, кто с таким безразличием распоряжался его телом и жизнью. Он лежал и смотрел на огонь, который было еле видно. Сам камин представлял собой массивную каменную кладку с широким дубовым порталом. Жар от него достигал Джиёна волнами, сушил слезы на его щеках и заставлял кожу под бинтами слегка пощипывать. Оранжевые языки пламя плясали за решеткой, отбрасывая на бревенчатые стены и потолок гигантские, пульсирующие тени, в которых чудились движущиеся фигуры. Треск поленьев был громким, почти оглушительным в звенящей тишине, каждый щелчок и шипение заставляли его вздрагивать. Впервые за долгое время его мысли были пусты. Не было места надежде, не было места отчаянию. Был только животный, инстинктивный ужас перед тишиной, теплом и аккуратными бинтами на его руках. Он чувствовал себя даже не собакой… А вещью. Он сидел, прижавшись спиной к теплым шкурам. Огонь был единственным движущимся объектом в его мире, гипнотизирующий и пугающий одновременно. В его отблесках металлические звенья цепи и ошейник отливали зловещим багровым золотом. Внезапно дверь открылась беззвучно — он не услышал ни скрипа, ни шагов. Просто поток холодного воздуха из сеней, и Лесник уже стоял в комнате. Он возник как призрак. Джиён ахнул и инстинктивно отполз назад, к самой стене, натягивая цепь. Лесник, однако, не смотрел на него. Его внимание было приковано к камину. Он прошел так близко, что полы его грубого плаща чуть не задели Джиёна, неся с собой запах морозного воздуха, древесной смолы и чего-то металлического. Мужчина остановился у очага. Он снял с вешалки массивные кожаные рукавицы, повешенные на камне, и надел их. Затем, с привычной, почти ритуальной точностью, он открыл чугунную решетку, повернулся и протянул руку прямо к Джиёну. Джиён вжался в стену, зажмурился, ожидая, что его схватят, ударят, потянут к огню… Но рука прошла мимо. Лесник лишь взял одно из толстых поленьев, аккуратно сложенных в пределах досягаемости Джиёна — всего в полуметре от его ног. Дровосек никогда не складывал бы дрова так близко к рабу, если бы не был абсолютно уверен, что тот не посмеет даже пошевелиться. Он развернулся, забросил полено в огонь, вызвав сноп искр, и снова закрыл решетку. Весь ритуал занял не больше десяти секунд. Он снял рукавицы, повесил их на место и замер на мгновение, глядя на пламя, боком к Джиёну. — Теперь тепло, — произнес он тем же низким, констатирующим тоном, что и «прохладно» ранее. И снова, не оборачиваясь, он вышел. Дверь закрылась. Джиён сидел, не дыша, все еще прижавшись к стене. Его сердце бешено колотилось. Он смотрел на полено, которое только что лежало рядом с ним и которое теперь горело в камине. Лесник подошел так близко, что Джиён мог разглядеть каждую занозу на его сапогах, каждую складочку на промасленной коже плаща. Он мог его потрогать. Мог бы… что? Ударить? Умолять? Но он лишь замер, как кролик перед удавом. Он понял правила этой новой игры. Его не просто игнорировали. Его использовали как часть интерьера. Как безмолвного свидетеля. Его присутствие было настолько незначительным, что можно было подойти вплотную, чтобы взять полено, даже не удостоив его взглядом или словом. Его страх, его готовность к насилию или мольбе — всё это было невидимо, неважно, как будто его и не существовало вовсе. Существовали только дрова, огонь и необходимость поддерживать в комнате комфортную температуру. Он медленно выдохнул, и из груди вырвался сдавленный, почти безумный смешок, сразу же перешедший в рыдание. Он плакал тихо, навзрыд, глядя на то, как горит его молчаливый страх — то самое полено, которое только что лежало рядом, в багровом огне камина. Джиен не знал чего ожидать и это его пугало больше всего… Дни сменялись ночью. Так как окна были занавешаны, Джиен не мог даже следить за временем, сколько он тут находится. Время текло, перемешанное с дымом и тишиной. Джиён сидел, уставившись на огонь, пока глаза не начали слезиться от жара. Рыдания утихли, оставив после себя пустоту. Он больше не плакал. Казалось, все слезы были выжжены из него этим новым, изощренным унижением — быть частью обстановки, живой поленницей. Несмотря на теплую лежанку, Джиена пробивал озноб. Внезапно дверь распахнулась снова, на этот раз резко, с громким стуком косяка. Джиён вздрогнул, но не отпрянул. Просто замер. Он уже немного привык, что его просто игнорируют, но сейчас Лесник стоял на пороге, и на сей раз его ледяной взгляд был прикован к Джиёну. Не скользнул мимо, не смотрел сквозь него. Он смотрел прямо на него, и его острые черты были искажены… недовольством. Легкой, но отчетливой гримасой раздражения. Он сделал три быстрых шага через комнату, его тень накрыла Джиёна, и тот инстинктивно вжал голову в плечи, ожидая удара. Но удар не пришел. Вместо этого Лесник резким, точным движением схватил край одной из шкур, на которых сидел Джиён. — Мешаешь, — прорычал он своим низким баритоном, и в его голосе впервые прозвучала эмоция — плохо скрываемое раздражение. И он дернул шкуру на себя. Джиён с глухим стуком съехал с теплой подстилки на голый холодный пол. Цепь звякнула, ошейник больно врезался в шею. Он сидел на полу, ошеломленный, в то время как Лесник, не глядя на него, сложил шкуру пополам и перекинул ее через свободное кресло у стены, подальше от жара камина. Оказалось, он загораживал доступ к креслу. Или просто находился не на своем месте. И его убрали. Лесник стоял спиной к нему, поправляя складки на шкуре, его широкие плечи были напряжены. Воздух в комнате сгустился, наполнившись молчаливым гневом, исходящим от этой огромной фигуры. Он был не просто безразличен. Он был недоволен. Его безупречный, молчаливый порядок был нарушен. Он так и не обернулся. Не посмотрел на Джиёна, сидящего на полу. Просто, закончив с шкурой, тяжело выдохнул и вышел забрав ее с собой и хлопнув дверь так, что с полки возле камина с легким звоном упала жестяная кружка. Джиён сидел на холодных половицах. Жар от камина теперь обжигал только одну его щеку. Там, где раньше была мягкая шкура, теперь давил жесткий деревянный настил. Он медленно поднял руки и уставился на белые бинты на своих пальцах. Эти бинты, эта забота — они ничего не значили. Они были частью того же порядка. Частью ухода за имуществом, которое должно лежать строго там, где положено. И если оно мешает — его передвинут. Без злобы. Без ненависти. С тем же раздражением, с каким отшвыривают мешающий под ногами камень. И это было довольно унизительно. Сейчас Джиен чувствовал холод намного отчётливее, ему было интересно, чем он так разозлил хозяина, за что тот забрал лежанку. Что он уже успел сделать? Его же просто игнорировали… Прошло несколько часов. Джиён так и не сдвинулся с места, поджав колени к груди. Холод от пола проникал внутрь, сквозь кожу, мышцы, прямо в кости, становясь фоном для нового, леденящего осознания. Он боялся пошевелиться, боялся даже дышать слишком громко, чтобы не нарушить хрупкую тишину. Странное ощущение разлилось по его телу — внутри него горел огонь, кожа пылала сухим, лихорадочным жаром, но снаружи его била мелкая, неконтролируемая дрожь. Ему было до мурашек холодно. Он пытался вжаться в пол, сжать себя в комок, но ледяной сквозняк, казалось, проникал сквозь кожу прямо в кости. В горле начало першить, а голова раскалывалась от тяжести. Ему приходилось постоянно шмыгать носом, стараясь делать это как можно тише, чтобы не раздражать своего молчаливого тюремщика. Он, похоже, даже не осознавал толком, что простудился. Истощение, стресс и постоянный холод сделали свое дело — болезнь накатила быстро и беспощадно. Дверь открылась снова. На этот раз беззвучно. Лесник вошел, неся в руке небольшой деревянный табурет. Он был грубо сколочен, но выглядел прочным. Взгляд Дровосека, холодный и оценивающий, скользнул по Джиёну, который быстро вскочил, и теперь сидел на полу, затем по пустому пространству рядом. Казалось, он что-то вычислял, сверяя с планом в своей голове. Не говоря ни слова, он поставил табурет вплотную к стене, в самом углу его нового «вольера», Место было выбрано так, чтобы сидящий на табурете не мешал проходу и не загораживал доступ к креслу или камину. Затем он развернулся и вышел. Через минуту вернулся с стареньким, потрепанным шерстяным одеялом в клетку. Он бросил его на табурет. И снова ушел. Джиён не двигался, наблюдая за этим молчаливым спектаклем. Его сердце бешено колотилось, но уже не только от страха. От полного недоумения. Минуту спустя Лесник появился вновь. В его руках была неглубокая деревянная миска с дымящейся жидкостью. Пахло не едой. Пахло травами, чем-то горьковатым и терпким. Он поставил миску на табурет, рядом с одеялом. И вот тогда он впервые за все это время прямо обратился к Джиёну. Он не смотрел ему в глаза. Его взгляд был устремлен куда-то в пространство над его головой, но слова были произнесены четко, низким, лишенным эмоций голосом, который, однако, не терпел возражений: — Садись, ноги в таз, и держи, пока вода не остынет. Это был не вопрос, не предложение. Это бы приказ. И только после этого, бросив короткий, ничего не выражающий взгляд на Джиёна, будто проверяя, услышан ли он, развернулся и наконец ушел, оставив дверь приоткрытой. Джиён сидел на полу, переводя взгляд с табурета на миску с паром, на одеяло, на открытую дверь. Его разум отказывался понимать. Теперь предлагали лечение для его замерзших ног. Он медленно, скованно поднялся с пола. Цепь зазвенела. Он подошел к табурету и сел. Дерево было холодным. Он посмотрел на миску. Пар щекотал его кожу. Он медленно, почти ритуально, опустил босые ноги в горячую жидкость. Обжигающее тепло мгновенно разлилось по его замерзшим, онемевшим ступням, побежало вверх по ногам, заставляя его вздрогнуть и сдержать стон. Больно и невыносимо приятно одновременно. Он сидел, уставившись на свои ноги в мутной воде, чувствуя, как дрожь постепенно покидает его тело, сменяясь нарастающим теплом. И это тепло было страшнее любого холода. Потому что оно было частью системы. Частью этого безупречного, бесчеловечного порядка, где у каждой вещи есть свое место и свое назначение. И его назначением было… Оно просто было. Он натянул на плечи грубое одеяло, запахшее пылью и дымом, и закрыл глаза. Впервые за долгое время он чувствовал физический комфорт. И впервые за все время он понял, что абсолютно, полностью сломлен. И вот теперь он сидел на табурете, опустив ноги в таз с обжигающе горячим травяным отваром. Тепло, настоящее, глубокое тепло, стало подниматься по его промерзшим, одеревеневшим ногам, разгоняя леденящий холод, который сковал его все это время. Он непроизвольно выдохнул со стоном, и его спина расслабилась. Он сидел, сгорбившись, уставившись на пар, поднимающийся от его ног, и чувствовал, как жар в голове понемногу отступает, сменяясь сонной тяжестью, а дрожь в теле наконец-то стихает. Он шмыгнул носом, и на этот раз звук был громче в тишине комнаты. Он замер, ожидая реакции. Но снаружи доносился лишь мерный тук-тук-тук — Лесник был занят своей работой. Его работа по «лечению» была закончена. Джиён закрыл глаза, чувствуя, как слезы теплятся у него на ресницах, но уже не от страха или боли. От полного, абсолютного принятия своей новой роли. Он был вещью. И о нем заботились. Ровно настолько, насколько нужно, чтобы вещь не слом алась окончательно. И в этой чудовищной, бездушной заботе не было никакого спасения. Только новая, бездонная глубина отчаяния. Тепло от отвара, тяжелое одеяло и истощение медленно, но верно делали свое дело. Веки Джиёна тяжелели, голова клонилась к груди, он начал клевать носом, погружаясь в тревожный, поверхностный сон. Но даже в полудреме его тело помнило приказ. Сидеть. Держать, пока не остынет. Он инстинктивно выпрямлялся, едва начав заваливаться на бок, снова и снова погружая ноги в уже чуть менее горячую, но все еще теплую воду. Это был акт послушания, вбитый в него глубже, чем любая цепь. Внезапно дверь снова открылась. Сон улетучился мгновенно. Джиён вздрогнул так сильно, что вода в тазу захлопала. Он ещё больше сжался и сгорбился на своем табурете, стараясь стать как можно меньше, невидимее. По спине пробежала знакомая мелкая дрожь — уже не только от болезни, но и от страха нарушить неписаные правила, вызвать новое недовольство. Лесник вошел, на этот раз без каких-либо предметов в руках. Его взгляд скользнул по Джиёну, сидящему с идеальной, почти маниакальной неподвижностью, по тазу у его ног, и… прошел дальше. Он медленно прошел мимо и тяжело опустился на старый кожанный диван, стоящий напротив камина, в паре метров от табурета. Джиён затаил дыхание. Он сидел спиной к дивану, но чувствовал присутствие мужчины за своей спиной каждой клеткой кожи. Он слышал, как скрипнула кожа дивана под его весом, как он устроился поудобнее. Затем щелкнула кнопка пульта, и на стене над камином загорелся телевизор. Зазвучали приглушенные, деловые голоса дикторов, рассказывающих о погоде. И наступила новая, немыслимая реальность. Они находились в одной комнате. Хозяин и его собственность. Не для того, чтобы причинить боль.Они просто… сосуществовали. Лесник спокойно сидел и смотрел телевизор, абсолютно игнорируя Джиёна, как будто тот был не более чем собакой, свернувшейся у его ног. Джиён сидел, не смея пошевелиться, уставившись в стену перед собой. Его сердце бешено колотилось. Он бросал робкие, украдчивые взгляды через плечо, стараясь уловить малейшее движение, малейшую перемену в настроении хозяина. Тот сидел, откинувшись на спинку дивана, его лицо было освещено мерцающим голубоватым светом экрана. Он выглядел… обыденно. Расслабленно. Ни капли внимания не уделялось дрожащему созданию на табурете. И в этой обыденности таилась новая, щемящая и опасная надежда. Он захотел заговорить. Жажда издать хоть какой-то звук, кроме шмыганья носом и стука зубов, стала почти физической. Что-нибудь. Хоть слово. «Спасибо». «Можно выйти?» «Что будет дальше?» «Почему я здесь?» Но слова застревали в горле, перехваченные стальным обручем страха. Он боялся нарушить эту хрупкую, молчаливую идиллию. Боялся, что его голос — хриплый, слабый, жалкий — вызовет не интерес, а то самое раздражение, которое он уже видел в этих ледяных глазах. Раздражение на помеху, на шум, на нарушение тишины. Так он и сидел — разрываясь между животным страхом и отчаянной, почти детской потребностью в коммуникации, в знаке того, что он все еще человек. А над ним мерцал экран, показывающий другой, далекий и невозможный мир, а в кресле сидел его молчаливый бог и тюремщик, и единственным звуком в комнате были голоса из телевизора да его собственное предательски громкое, сдавленное дыхание. Тишину в комнате разорвал хриплый, сдавленный звук, больше похожий на предсмертный хрип, чем на человеческую речь. — П-п… — выдохнул Джиён, и собственный голос, слабый и сиплый, показался ему чужим и отвратительным. Язык, отвыкший от слов, онемел, будто его перерезали. Внутри всё сжалось в ледяной комок. Зачем? Зачем я это сделал? — П-п… — повторил он, уже почти не надеясь быть услышанным. Но хозяин услышал. Он медленно повернул голову от телевизора. Его взгляд был не злым, а усталым, глубоко уставшим. Он подпер подбородок ладонью, изучая Джиёна с видом человека, которого отвлекли от важного дела. — Вода остыла? — произнес он томно, своим глубоким, бархатным баритоном, от которого по спине Джиёна побежали мурашки — уже не только от страха. Тот лишь закивал, уткнувшись взглядом в пол, не в силах вымолвить ни слова. В горле стоял ком. Послышался тяжёлый, терпеливый вздох. Лесник поднялся с дивана. Каждый его шаг отдавался в Джиёне гулким эхом. Он направился к нему, и Джиёна снова предательски затрясло. Он чувствовал тепло чужого тела, слышал ровное дыхание прямо за спиной. Перед глазами поплыли воспоминания: грубые руки, боль, смех… Он зажмурился. И прямо над ухом, тихо, но так, что каждое слово врезалось в мозг, раздалось: — Спускайся. Приказ был дан без повышения тона, но с железной неоспоримостью. Джиён вздрогнул и тут же, послушно, как марионетка, соскользнул с табурета на пол. Но ноги, ослабленные болезнью и неделями неподвижности, подкосились. Он грузно рухнул на бок, опрокинув таз. Грязная, уже холодная вода разлилась по чистому полу широкой лужей. Всё. Мысль пронеслась молнией. Вот оно. Вот и пришел конец. Он инстинктивно свернулся в позу эмбриона, закрыв голову руками, ожидая первого удара. Его всего затрясло от ожидания боли, которую он так ненавидел. Он ненавидел боль больше всего на свете. Но удары не прилетели. Джиён осмелился выглянуть из-за рук. Хозяин, снова нахмурившись, уже уходил. Через мгновение он вернулся с ведром и старой тряпкой. Бросил их на пол рядом с Джиёном с таким видом, будто убирал за непослушным щенком. — Убирай, быстро, — прорычал он грозно, и в его голосе впервые прозвучало четкое, недвусмысленное раздражение. Джиён, все еще дрожа, пытаясь побороть один страх другим, — начал двигаться. Он был все еще обернут в плед, теперь наполовину мокрый. Он дрожащими, неловкими руками схватил тряпку, стал выжимать ее в ведро, размазывая воду по полу. Хозяин стоял над ним, молча наблюдая, его присутствие давило тяжелее любого крика. Когда лужа была более-менее убрана, мужчина резким движением сдернул с него мокрый плед. — Всё, — коротко бросил он. — Вытирай насухо. Всю зону. И Джиён принялся вытирать уже сухой тряпкой пол вокруг себя, каждый сантиметр в радиусе цепи. Было холодно. Закончив, он замер, ожидая следующего приказа. Хозяин забрал ведро,тряпку и мокрое одеяло, вернулся с двумя сухими, чистыми шкурами и стал расстилать их на прежнем месте. Он наклонился, и в этот момент оказался буквально в паре сантиметров от Джиёна. И Джиён впервые увидел его лицо так близко. Ошеломление притупило весь остальной страх. Леснику вряд ли дали бы больше тридцати. Возможно, он был даже его сверстником. И он был… красив. Неброской, но идеальной, шикарной мужской красотой, от которой и правда должны были сходить с ума и женщины, и мужчины. Широкие, четко очерченные брови. Тонкие, выразительные губы. Идеальной формы нос. И большие, очень темные, почти черные глаза под густыми ресницами. Шатен с шелковистыми, ухоженными волосами, которые так и хотелось потрогать, чтобы проверить, настоящие ли они. Джиён смотрел, завороженный, забыв отвести взгляд. Весь его страх куда-то улетучился, смытый этой неожиданной красотой. Он смотрел прямо в эти темные, бездонные глаза, пытаясь найти в них хоть что-то человеческое. И хозяин заметил этот пристальный взгляд. Он медленно повернул к нему лицо. Их глаза встретились. И в тот же миг мощные брови Лесника грозно сошлись. Его красивое лицо исказила гримаса внезапного, стремительного гнева. Он резко двинулся вперед, его рука молнией взметнулась и вцепилась в волосы Джиёна, сжимая их в железной перчатке. — Блядь, ты серьезно!? — его бархатный баритон зашипел, как змеиный, прямо в лицо Джиёну, — ты опять обосался?! Он стал трясти его за волосы, несильно, но унизительно, как провинившегося щенка. Красота испарилась в один миг, оставив после себя только леденящий ужас и боль в корнях волос. Страх вернулся, стократно усиленный этим внезапным, яростным переходом от безразличия к ярости. Он снова был всего лишь проблемой. Грязной, вонючей, надоедливой проблемой. Боль в корнях волос утихла так же внезапно, как и началась. Лесник отпустил его, отшатнувшись с выражением брезгливости на своем идеальном лице, словно прикоснулся к чему-то грязному. Он вытер ладонь о штанину, его темные глаза, еще секунду назад полые ярости, снова стали холодными и оценивающими. Он смотрел на Джиёна, на его съежившуюся фигуру, и в его взгляде не было ни капли сочувствия. Было лишь раздражение от очередной неисправности. Он развернулся и ушел вглубь дома. Джиён сидел на полу, униженный, пристыженный, чувствуя холодную влагу на коже и еще более ледяный холод внутри. Он не плакал. Было только горькое, полное понимание. Сам он понимал, что у него недержание из-за сексуального насилия который он не так давно пережил, но как об этом сказать? Лесник вернулся быстро. В его пальцах была зажата одна-единственная таблетка — маленькая, белая, безобидная на вид. Он не стал подходить близко. Просто положил ее на пол рядом с миской с водой, ровно в пределах досягаемости цепи. Бросил на Джиёна короткий, безразличный взгляд — взгляд, полный ожидания выполнения инструкции. Джиён уже всё понял. Не было ни страха, ни сопротивления, ни вопросов. Был лишь животный, выдрессированный рефлекс послушания. Он послушно подполз на коленях по мокрому полу, его движения были механическими, заученными. Он не опускал глаз с Лесника, следил за каждым его микродвижением, как загнанный зверь следит за дрессировщиком. Его тонкие, дрожащие пальцы подняли таблетку. Без колебаний, без мыслей, он засунул ее в рот и тут же, почти не глядя, схватил миску с водой и сделал несколько жадных глотков, запивая горьковатый привкус чистой, прохладной влагой. Он не отводил глаз от Лесника ни на секунду. В его взгляде не было ни вызова, ни мольбы. Была лишь пустота и полная, абсолютная покорность. Он принял таблетку. Он выполнил команду. Лесник наблюдал за этим молча, его руки были скрещены на груди. Удовлетворения на его лице не было. Было лишь тихое одобрение эффективности. Он кивнул, коротко, почти незаметно, и снова ушел, оставив Джиёна сидеть на полу, с пустой миской в руках и горьким послевкусием лекарства — и покорности — на языке… Джиен не помнил как вырубился. Сознание вернулось к нему медленно, как сквозь толщу мутной, теплой воды. Он открыл глаза. И первое, что он ощутил — чистоту. Кожа дышала. Она была вымыта. Исчезли липкость, запах страха и телесных выделений. Его тело, все еще исхудавшее и покрытое синяками, пахло резким, но чистым запахом дешевого хозяйственного мыла. Волосы на лбу были слегка влажными, от них тоже пахло мылом. Даже под ногтями не было грязи. Он лежал голый на грубоватой, но абсолютно сухой шкуре, заменявшей ему постель. Рядом, в пределах досягаемости цепи, стояла миска со свежей водой. И тогда он услышал ровный, приглушенный гул телевизора. Медленно, опасаясь, что это сон, он приподнялся на локте. Лесник сидел на диване напротив, полубоком к нему. Он был в простом темном свитере и потертых штанах, одна нога была закинута на колено другой. В руке он держал пульт, переключая каналы. Свет от экрана освещал его острые, идеальные черты лица, делая их еще более нереальными, словно вырезанными из мрамора. Он выглядел расслабленным, погруженным в себя. Он не смотрел на Джиёна. Он просто сидел и смотрел телевизор, как любой человек в свой выходной день. Единственное, что выдавало ситуацию — это голый, промытый с мылом человек, лежащий на звериной шкуре в трех метрах от него, прикованный цепью к полу. Джиён замер, боясь пошевелиться. Его сердце бешено колотилось, но уже не только от страха. От глубокого, всепоглощающего стыда и унижения. Пока он был без сознания, его помыли. Как немощного больного или как животное. Его самое интимное, личное пространство было грубо и безразлично очищено, пока он был беспомощен. И теперь тот, кто это сделал, сидел в нескольких шагах, смотря телевизор, абсолютно не замечая его, как не замечают мебель. Он был чист. Ухожен. И абсолютно, полностью обнажен перед этим человеком не только физически, но и морально. Вся его воля, вся его личность были смыты вместе с грязью. Он не смел издать ни звука. Он просто лежал, чувствуя холод воздуха на своей чистой коже и еще более ледяной холод внутри, глядя на спину человека, не удостаивающий его даже взглядом. Телевизор вещал о каких-то далеких, не имеющих значения вещах, а в комнате царила тишина, нарушаемая лишь потрескиванием камина и мерным дыханием двух людей, разделенных всего парой метров и целой пропастью. Глубоко под слоем страха и привычного, почти рефлекторного послушания, шевельнулось что-то старое, знакомое и давно забытое. Воля. Острая, как бритва, и такая же хрупкая. Когда-то давно, в другой жизни, Джиён был не жертвой. Он был артистом. Звездой. Его воля закалялась в бесконечных репетициях, в жесткой конкуренции, в борьбе за место под солнцем. Его характер был не из мягких — чтобы выжить на вершине, нужна стальная хватка. Те три урода не сломали его. Они его заглушили, засыпали его истинное «я» тоннами грязи, боли и унижения, запрятали так глубоко, что казалось — больше нет. Но оно было. И сейчас, глядя на спину этого молчаливого, красивого тирана, который одновременно был и его тюремщиком, и… странным благодетелем, эта воля шевельнулась. Это была не надежда на спасение. Это была аналитическая оценка ситуации, холодный, почти отстраненный расчет, которым он когда-то просчитывал карьерные ходы. Он держит меня здесь. Но не бьет. Не насилует. Моет. Кормит. Лечит. Смотрит телевизор рядом, как будто я… часть интерьера. Как собака. Инвалидная собака, за которой ухаживают. Мысль была горькой, но четкой. Он еще ничего плохого мне не сделал. Только… это. Взгляд Джиёна упал на цепь. Может… нужно попробовать шаг? Самый маленький. Просто проверить границы. И в этот момент Лесник, словно почувствовав его взгляд, медленно повернул голову. Его темные, глубокие глаза встретились с глазами Джиёна. Он смотрел на него с тем же бесстрастным, изучающим видом, с каким человек смотрит на подобранного на улица пса со сломанной лапой. В этом взгляде не было ни жалости, ни злобы. И это взгляд, эта ужасающая объективность, подстегнула ту самую, давно забытую часть Джиёна. Звезда не сходит со сцены, пока не добьется своего. — П-п-… — снова вырвалось у него, и на этот раз в голосе, хриплом и слабом, прозвучала не просто просьба, а попытка диалога. Лесник подпер подбородок рукой и тяжело, устало вздохнул. Та же реакция, что и в прошлый раз. Джиён смутился, почувствовав дежавю, но не отступил. В его глазах, поднятых на хозяина снизу вверх, загорелась крошечная искра того самого артистического задора, смешанного с отчаянием. Он выглядел как послушный щенок, но внутри клокотала ярость загнанного в угол волка. — П-п-п… я… т-туалет… — выдохнул он, составляя каждый слог. — Туалет. Он смотрел на Лесника с надеждой и вызовом одновременно. Он хотел сказать другое. «Я человек». «Отпусти меня». «Почему я здесь?» Но это было слишком много, слишком опасно. Он начал с малого. С самого базового. Лесник помедлил секунду, его взгляд стал еще более оценивающим. Затем он лениво поднял руку и показал пальцем куда-то в угол комнаты, за большую картонную коробку с какими-то тряпками. Джиён, все еще на коленях, послушно пополз в указанном направлении, цепь позванивала за ним. Он заглянул за коробку. И замер. Там, вплотную к стене, на пределе досягаемости его цепи, стоял дешевый пластиковый напольный туалет для домашних животных. Просто дырка в сидении и съемная емкость. Надежда, что это шутка, умерла в одно мгновение. Джиён медленно перевел взгляд с унитаза на Лесника. Тот смотрел на него, чуть прищурившись. В его глазах не было ни насмешки, ни злорадства. Было лишь ожидание. По спине Джиёна пробежал холодный озноб. Это было не унижение от насилия. Это было холодное, абсолютное унижение. Ему не просто указали его место. Ему обозначили его биологический статус. Он был на уровне собаки. Может, даже ниже. Он не стал протестовать. Не стал плакать. Та старая, твердая часть его характера, вынырнувшая на секунду, снова ушла вглубь, придавленная этим жутким открытием. Молча, с каменным лицом, он вернулся на свою лежанку на четвереньках и улегся, уставившись в стену. Но через минуту он снова повернул голову и упрямо уставился на хозяина. Тот уже смотрел телевизор, абсолютно спокойный. Как будто только что не предложил человеку справлять нужду в собачий туалет. В голове у Джиёна, помимо стыда и отчаяния, зашевелилась новая, черная мысль. Хорошо. Ты видишь во мне собаку. Что ж. Собаки бывают кусачими. Рано или по здно. Но для этого нужно было выжить. И чтобы выжить, нужно было сначала научиться подчиняться. Даже этому. Он продолжал смотреть. И ждать. Дни сливались в однообразную, тягучую массу. Свет сменялся тьмой за ширмой на окне, в камине трещали дрова, Лесник приходил и уходил, оставляя еду и воду. Джиён лежал на шкурах, погруженный в оцепенение, из которого его выводили только базовые потребности. Он почти перестал думать, превратившись в апатичное, дышащее существо, оживающее лишь от страха или голода. Но в тот вечер, когда Лесник снова устроился на диване, уткнувшись в мерцающий экран, что-то щелкнуло в заторможенном сознании Джиёна. Та самая, отголосками жившая в нем воля артиста, привыкшего добиваться внимания любой ценой, снова пошевелилась. Не для бунта. Для стратегии. Если ты на сцене, и зритель тебя игнорирует — ты должен сделать шаг навстречу. Даже самый рискованный. Он медленно, почти не дыша, поднялся с лежанки. Не встал — он уже привык передвигаться на четвереньках, это было безопаснее, меньше привлекало гневного внимания. Цепь зазвенела, волочась за ним по полу. Он подполз к самому пределу своей тюрьмы, прямо к ногам мужчины, сидевшего на диване. Расстояние было рассчитано так, что кольцо ошейника почти упиралось в натянутую цепь. Лесник не шелохнулся, но Джиён почувствовал, как его внимание сменилось с телевизора на него. Он не смотрел, но ощущал каждый его мускул. И тогда Джиён, сделав вид, что теряет равновесие, мягко ткнулся лбом в его голень. Он не отпрянул, а, наоборот, притерся к ней, как это делают животные, ищущие ласки или внимания. Его движения были неуклюжими, но настойчивыми. Он сидел, поджав под себя ноги, упираясь боком в ногу хозяина, его голова лежала на его колене. В воздухе повисла напряженная пауза. Лесник медленно прищурился, его взгляд скользнул вниз, по бедрам, по спине, по затылку Джиёна. В его глазах читалось не гнев, а глубокое, аналитическое любопытство. Он наблюдал за поведением подопытного существа, которое вдруг проявило неожиданную активность. Он не оттолкнул его. Не сказал ни слова. Просто вернул взгляд на телевизор, позволив тому остаться там. И это была победа. Крошечная, жалкая, унизительная, но победа. Джиён замер, боясь пошевелиться, но его глаза, поднятые к экрану, жадно впитывали картинку. Он не видел телевизор так давно… Мир за пределами этой комнаты, другие лица, движения, цвета — все это обрушилось на него водопадом ощущений. Он забыл о страхе, о стыде, о своем положении. Он просто смотрел. Как завороженный ребенок. Он видел рекламу, обрывки новостей, кусок какого-то дорама — он не понимал смысла, но его мозг, изголодавшийся по информации, по внешним стимулам, жадно поглощал все подряд. Это был побег. Единственный, доступный ему. Так они и просидели неизвестно сколько времени — мужчина, смотрящий телевизор, и его странный, голый, прикованный питомец, уткнувшийся головой ему в ногу и смотрящий на экран с жадным, почти болезненным вниманием. Лесник изредка переключал каналы, и Джиён следил за каждым движением его руки на пульте, затаив дыхание. Когда передача закончилась и начались какие-то новостные ролики, Лесник без предупреждения встал. Джиён инстинктивно отполз, ожидая, что его оттолкнут или накажут за наглость. Но мужчина лишь бросил на него короткий, ничего не выражающий взгляд, поправил свитер и вышел из комнаты, оставив дверь открытой. Джиён остался сидеть на полу, у ног дивана. На экране уже шла другая программа, но он уже не смотрел. Он сидел и чувствовал на своей коже остаточное тепло от чужой ноги. И этот контакт, этот жалкий, животный жест, купленный ценой полного самоуничижения, казался ему величайшим достижением за все эти недели. Он смог. Он сделал шаг. И его не убили. Он медленно пополз обратно на свою лежанку, но уже не чувствовал прежней острой безысходности. В его голове, рядом со страхом, теперь жила крошечная, хитрая надежда. Если он научится играть по этим правилам, если он станет идеальным, послушным, даже немного «ласковым» питомцем… может, просто может быть, он сможет получить что-то большее, чем миска с водой и собачий туалет. Может, он сможет снова увидеть мир. Теперь дни текли, сливаясь в однообразную, серую массу. Унизительные ласки, когда Джиён, заливаясь внутренним стыдом, терся головой о ногу Хозяина в обмен на несколько минут просмотра телевизора, стали частью рутины. Он ненавидел себя за это, но голод по малейшему намеку на контакт, по крупице информации из внешнего мира, был сильнее. Однажды, когда он лежал, уткнувшись лицом в колени лесника, а тот рассеянно, почти машинально, гладил его по волосам, в Джиёне снова проснулась та самая, опасная надежда. — А… как вас зовут? — прошептал он, едва слышно, замирая от собственной наглости. Эффект был мгновенным. Ласкающая рука резко дернулась и убралась, словно его волосы внезапно стали раскаленным железом. Лесник наклонился, и его лицо, обычно бесстрастное, исказила вспышка холодной, мгновенной ярости. — Собаки не разговаривают, — его голос прозвучал тихо, но с такой ледяной свирепостью, что Джиён съежился. — Собаки гавкают. Сердце упало гдето в пятки. Но где-то там, в глубине, зашевелился артистический, провокационный демон. Он поднял на мужчину жалобный, подобострастный взгляд. — Авв… авв… — выдавил он, чувствуя, как горит от стыда. — Можно… узнать имя хозяина? Гав? Наступила пауза. Гнев в глазах Лесника сменился на удивление, а затем на короткую, беззвучную усмешку. Его губы дрогнули. — …Тебе все равно запрещено называть меня по имени, — произнес он, и в его тоне снова появилось привычное всемогущее равнодушие. — Но допустим… Сынхен. Сынхен. Имя ударило в сознание, как молния. Ключ. Крошечный, но ключ. Теперь он знал как зовут его тюремщика. Можно было запомнить, можно было потом… потом найти его, отомстить, заявить. Мысли пулей пронеслись в голове. И сразу же за ними — воспоминание о тех трех. Где они? Что с ними? Почему они просто так отдали его? Он сглотнул комок страха в горле. — Х-хозяин… гав… — начал он, запинаясь. — А где… те три парня? Которые изначально меня… держали? Авв… Сынхен нахмурился. Его глаза сузились, став похожими на щели лезвий. — А что? Скучаешь? — его голос стал тихим и опасным. Джиён мгновенно замотал головой, замирая от ужаса. Сынхен снова усмехнулся, но на этот раз в его смехе было что-то мрачное, зловещее. — Ничего… Я тебя к ним сведу. Но чуть позже. Фраза повисла в воздухе, непонятная и пугающая. Джиён не придал ей значения, списав на угрозу или странную шутку. А через пару дней его погубила схватка отчаяния. Несколько дней относительного спокойствия, отсутствия прямого насилия и возможность иногда смотреть телевизор ослабили его бдительность. В один из моментов, когда он был уверен, что Сынхен ушел, им овладела внезапная, неконтролируемая потребность просто встать. Выпрямиться во весь рост. Почувствовать себя хоть на секунду не собакой, а человеком. Он поднялся на дрожащих, ослабших ногах, опираясь на стену. Он стоял! Всего несколько секунд, но это было невероятное, пьянящее чувство свободы. И в этот момент тень заполнила дверной проем. Сынхен стоял на пороге. Его лицо было абсолютно спокойным, но в его глазах пылал такой холодный, бездонный гнев, что у Джиёна подкосились ноги. Он рухнул на пол, забиваясь в комок. — Я… я просто… — он попытался что-то лепетать, но слова застревали в горле. Сынхен не кричал. Не ругался. Он молча подошел. Его движения были быстрыми, точными и невероятно жестокими. Он не бил его кулаками. Он схватил Джиёна за голень и с силой, которой невозможно было сопротивляться, резко вывернул его ногу наружу. Раздался глухой, влажный хруст, сопровождаемый огненной вспышкой боли, которая вырвала у Джиёна не крик, а беззвучный, захлебывающийся вопль. Боль была такой всепоглощающей, что мир померк. Он лежал, держась за неестественно вывернутую, быстро распухающую ногу, и не мог дышать. Сынхен наклонился над ним, его лицо было совсем близко. — Я что-то говорил про то, что можно вставать? — его голос был тихим шепотом, полным смертельной угрозы. — Собаки ходят на четырех лапах. Запомни это. Раз и навсегда. Он ушел, оставив его корчиться от боли на полу. Следующие дни стали кромешным адом. Боль была постоянной, невыносимой. Нога распухла и посинела. Сынхен, как ни в чем не бывало, продолжал приносить еду и воду, иногда бросая рядом с ним обезболивающее. Он не вызывал врача. Он просто оставил его заживать — или не заживать — как получится. И с тех пор при виде Сынхена Джиён забивался в самый дальний угол своей лежанки, прижимаясь к стене. Он цепенел от ужаса, весь покрывался мелкой дрожью, не в силах контролировать ее. Он не мог поднять на него глаз, утыкаясь взглядом в пол. Его дыхание срывалось на тихие, подавленные всхлипы, которые он пытался заглушить, кусая себе губы. Любой звук шагов за дверью заставлял его сердце бешено колотиться, а тело — инстинктивно съеживаться в ожидании новой боли. Он понял. Любая попытка нарушить его правила каралась мгновенно, безжалостно и с разрушительной силой. Надежда сбежать, найти кого-то, заявить — испарилась, выжженная каленым железом той самой, навсегда сломанной ноги. Остался только животный, всепоглощающий страх. И вот опять. Тяжелые, мерные шаги в сенях заставили Джиёна инстинктивно съежиться. Он тут же, превозмогая тупую, ноющую боль в сломанной ноге, отполз на свою лежанку и вжался в стену, стараясь стать как можно меньше. Неконтролируемая дрожь била его по телу. Он зажмурился, ожидая, что Сынхен, как обычно, пройдет мимо, бросив на него безучастный взгляд. Но шаги остановились прямо напротив него. Джиён не успел понять, что происходит, как железная рука вцепилась в ошейник и резко дернула его на себя. Он с глухим стоном рухнул на пол, и по его сломанной ноге пробежала ослепительная вспышка боли. Он закусил губу, чтобы не закричать, подавив рык в горле. Он тут же, повинуясь инстинкту, пополз навстречу тому, кто его тянул, зажмурив глаза в ожидании любых действий или нового перелома. Но вместо боли он услышал громкий щелчок. И почувствовал, как давление ошейника на шее внезапно ослабло. Он остолбенел. Цепь… его отцепили от цепи. Прежде чем он успел осознать этот факт, его грубо подняли за шкирку, выпрямив на ногах. Джиён ахнул — его сломанная нога подкосилась, а вторая, отвыкшая от нагрузки, предательски затряслась. Он рухнул бы обратно, но Сынхен крепко держал его за шиворот. Повиснув в его хватке, как котенок, Джиён видел, как Сынхен секунду смотрит на его беспомощные попытки устоять, его красивое лицо было бесстрастно. Затем он, не сказав ни слова, поволок его за собой. Джиён почти не касался пола, его тащили по скрипучим половицам, волоча больную ногу. Куда? Зачем? Паника, острая и слепая, сдавила горло. Они миновали гостиную, свернули в узкий, темный коридор, и Сынхен распахнул тяжелую, неприметную дверь, за которой уходили вниз крутые, грубо сколоченные ступени. В нос ударил запах. Сладковато-приторный, тяжелый, знакомый и ужасный. Запах крови, мочи и разложения. Они спустились в подвал. Освещение было тусклым, от единственной лампочки под потолком. И сначала Джиён ничего не понял. Потом его зрение привыкло к полумраку. И он увидел. Трое. Они сидели на простых деревянных стульях, привязанные к ним так туго, что веревки впивались в распухшую, посиневшую плоть. Их было почти невозможно узнать. У одного, того самого оспинного главаря, не было глаз. На их месте зияли темные, запекшиеся дыры. Все ногти на руках и ногах были сорваны, оставляя кровавые, гноящиеся лунки. Его рот был растянут в беззвучном крике, и в нем не было зубов — только окровавленные десны. Второй… у него не было языка. Его рот был открыт, и внутри была лишь черная, ужасная пустота. Кожа на его груди и животе была содрана местами до мышц, обнажая мокнущую, страшную красноту. Пальцы на ногах были неестественно вывернуты и сломаны, торча в разные стороны, как спички. Третий был хуже всех. Он был еще жив. Его единственный уцелевший глаз с безумным, животным ужасом смотрел на входящих. С него живьем был содран скальп и вся кожа. Мышцы и сухожилия обнажились в жутком рельефе. Ресниц и бровей не было, веки были воспалены и опухши. Он тихо, беспрестанно хрипел. Это был не просто ужас. Это был ад, воплощенный в плоти. Продукт методичной, изощренной и безграничной жестокости. Джиёна затошнило. Он закашлялся, горло сжал спазм, и его чуть не вырвало прямо на пол от вони крови и смерти. Сынхен, не обращая на это внимания, резко толкнул его вперед. Джиён, не удержавшись на одной ноге, рухнул прямо на колени к тому самому главарю, облившись липкой, теплой кровью с его ран. С криком ужаса он отполз, еле поднялся на свою здоровую ногу, весь в чужой крови, с лицом, искаженным страхом и отвращением. Он смотрел на того, кто еще недавно был его мучителем. И тут главарь заговорил. Его голос был хриплым, булькающим, лишенным зубов и полным такой лютой, безумной ненависти, что Джиён отшатнулся. — Ты… ты грязная шлюха… — просипел он, и кровавая слюна потекла у него по подбородку. — Соблазнил его… Гадишь ему в ноги, как сучка… И он… он из-за тебя… вот это… с нами… Джиён почти не слышал его. Его мозг отказывался воспринимать эти бредовые обвинения. Он смотрел на это чудовище, в которое превратили человека, и его охватывал леденящий ужас. И в этот момент из-за его спины возникла тень. Сынхен стоял с топором в руке. Его лицо было спокойным. Он не стал целиться. Он просто, с размаху, опустил топор прямо на голову главарю. Раздался тупой, влажный хруст, череп раскололся, как спелый арбуз. Кровь и мозги брызнули во все стороны, запачкав Джиёна с головы до ног. Джиён закричал. Беззвучно, от ужаса. Его ноги подкосились, и он рухнул на окровавленный пол. Прямо в ноги Сынхену, он спиной упёрся в него и отползти было никак. Он лежал и смотрел, как Сынхен, усмехаясь своей страшной, беззвучной усмешкой, методично, без спешки пошел рубить остальных. Топор поднимался и опускался, раздавались хрипы, бульканье, звуки рвущейся плоти и ломающихся костей. Кровь заливала пол, брызгала на стены. Джиён лежал в этой луже, трясясь, плача беззвучными, прерывистыми рыданиями, весь в крови и внутренностях своих бывших мучителей. Он видел, как угасает последний, безумный глаз, видел, как Сынхен вытирает лезвие топора о штаны одного из мертвецов. Потом Сынхен повернулся к нему. Его глаза блестели в полумраке. Он смотрел на Джиёна, всего перемазанного в крови, рыдающего и беспомощного, и его усмешка стала еще шире. Мир поплыл перед глазами Джиёна. Темнота нахлынула с краев зрения, поглощая ужас, кровь и образ улыбающегося мясника. Он рухнул в обморок, в кровавую лужу, единственным спасением от кошмара, который теперь будет преследовать его вечно, даже во сне. Сознание вернулось к Джиёну медленно, как сквозь толщу ваты и кошмара. Первое, что он ощутил — чистоту. Кожа была вымыта, волосы пахли резким мылом, даже под ногтями не было засохшей крови. Он лежал на своей лежанке из шкур, укрытый тем же колючим одеялом, который он когда-то намочил. Было сухо и… обыденно. Обыденно. Это слово повисло в воздухе, такое несовместимое с тем, что творилось у него в голове. Он лежал неподвижно, уставившись в бревенчатый потолок, и его сознание начало прокручивать кадры. Темный подвал. Тот сладковато-приторный запах смерти, который, казалось, въелся в ноздри навсегда. Три искалеченных тела. Пустые глазницы. Содранная кожа. Булькающие хрипы. И затем… топор. Тупой, влажный звук. Треск кости. Брызги теплой крови на его лицо. Беззвучный крик, застрявший в горле. И самое страшное — усмешка. Та самая, холодная, почти любопытная усмешка на идеально красивом лице Сынхена, пока он рубил живых людей на куски. Страх накатил волной, такой физически ощутимой, что Джиён затрясся. Не мелкой дрожью, а крупной, бьющей по всему телу, вышибающей дыхание. Он схватился за одеяло, его пальцы побелели от напряжения. Его сердце колотилось так бешено, что казалось, вот-вот разорвет грудную клетку. Ужас. Не тот быстрый, острый испуг от удара, а глубокий, всепоглощающий, ледяной ужас, проникающий в самую душу. Он понял. Понял… Сынхен был не просто жестоким хозяином. Он был монстром. Абсолютным, беспринципным, наслаждающимся болью и смертью существом. Его «забота», его правила, его молчаливое присутствие — всё это была лишь ширма, игра. Игра в доброго хозяина с собакой, за которой скрывалась бездна садизма и безумия. Те трое… они не просто исчезли. Их превратили в мясо на его глазах. А вдруг…он сделает это и с ним, пронеслось в голове с кристальной, леденящей ясностью. Не сейчас. Не завтра. Когда ему надоест. Когда он решит, что я больше не развлекаю его. Или просто так. Просто потому, что может. Он вспомнил, как терся о его ногу, как жаждал взгляда, как радовался имени. Тошнота подкатила к горлу, горькая и сильная. Он был таким глупым, таким слепым. Он пытался играть в игры с дьяволом, не понимая, что для дьявола он — всего лишь муха, которую можно прихлопнуть в любой момент. Он услышал шаги за дверью. Обычные, тяжелые, мерные шаги Сынхена. Раньше они вызывали страх. Теперь они вызвали панический, животный ужас. Джиён инстинктивно вжался в шкуры, задержал дыхание, стараясь не издавать ни звука. Слезы текли по его вискам ручьями, но он даже не всхлипывал, боясь выдать свое пробуждение. Шаги прошли мимо двери. Не заходя. Джиён выдохнул, но расслабиться не смог. Каждый нерв в его теле был натянут до предела. Он лежал и смотрел в потолок, а перед глазами снова и снова рубился топор, и кровь брызгала ему в лицо. Он был чист. Он был сух. Он был накормлен. И он был в самой надежной тюрьме на свете — тюрьме, стены которой были выстроены из его собственного, всепоглощающего страха. Побег? Месть? Мысли о них теперь казались не просто наивными, а смехотворными. Он закрыл глаза, но видел только кровь. Он задержал дыхание, но чувствовал только ее запах. Он был жив, но где-то внутри, в той части, где когда-то жила воля артиста и суперзвезды, что-то окончательно и бесповоротно сломалось. Остался только ужас. Тихий, бездонный и вечный страх. Дни тянулись. Каждую секунду, каждое мгновение тишины или звука шагов за дверью, Джиён прокручивал в голове одно и то же. Темноту подвала. Хруст кости. Усмешку. Кровь. Он не спал, а проваливался в короткие, беспокойные забытья, где кошмары были лишь продолжением яви. Он почти не ел, еда стояла нетронутой, пока Сынхен не заменял ее на новую с тем же бесстрастным видом. И вот, в один из таких дней, Сынхен, войдя в комнату и бросив в камин пару поленьев, обернулся к нему. Его голос прозвучал резко, без предисловий, рубя тишину, как тот самый топор: — К ноге. Джиён вздрогнул и замер. Его мозг, затуманенный страхом, отказывался обрабатывать команду. Он просто смотрел широкими, испуганными глазами. Сынхен нахмурился, и в его глазах мелькнула знакомая искра нетерпения. — Я сказал… к ноге, — повторил он, и в его низком голосе зазвучала сталь, не терпящая возражений. Инстинкт послушания, вбитый болью и страхом, сработал быстрее сознания. Джиён зашевелился. Но на этот раз его движения были медленными, скованными, лишенными той жалкой подобострастности, что была раньше. Он не полз с надеждой на ласку. Он пребывал на эшафот. Он подполз максимально близко, пока цепь не натянулась, и уткнулся лбом в ногу Сынхена. Все его тело мелко и часто дрожало, как у человека в лихорадке. Кожа была мертвенно-бледной, губы подрагивали. Сынхен опустил руку и начал методично поглаживать его по голове, перебирая пальцами спутанные волосы. Его прикосновения были такими же, как раньше — властными, собственническими, но теперь они вызывали не смешанное со стыдом облегчение, а тошнотворный ужас. Каждое движение его пальцев по коже головы было напоминанием о той силе, что могла так же легко размозжить его череп. Джиён замер, не смея дышать, ожидая, что вот сейчас что-то случится. Что ласка сменится ударом. Что красивые пальцы вцепятся в его волосы и швырнут его на пол. Но вместо этого Сынхен заговорил. Его голос был на удивление ровным, почти задумчивым, будто он вел светскую беседу. — Ты когда-нибудь задумывался, где кончается человек и начинается зверь? — спросил он, глядя прямо в глаза Джиена. Джиён вздрогнул. Вопрос повис в воздухе, странный и пугающий. — Все эти правила, мораль, душа… — Сынхен медленно повернул голову, его глаза в полумраке казались слепыми. — Это тонкая плёнка на поверхности. Как лёд на болоте. Но стоит наступить не туда… и проваливаешься. В грязь. В первозданный хаос, который всегда был внутри. Он сделал паузу, давая словам просочиться в сознание. — Я не сделал из тебя зверя. Я просто… снял с тебя эту плёнку. Показал тебе, кто ты есть на самом деле. Существо, которое хочет есть, пить, спать и… принадлежать. Всё остальное — ложь, которую люди придумали, чтобы не сойти с ума от ужаса собственной природы. Джиён молчал, чувствуя, как каждое слово падает в душу тяжёлым камнем. — Ты плачешь по своей душе, — продолжил Сынхен, и в его голосе прозвучала почти что жалость. — Но разве та душа, что была у тебя раньше, сделала тебя сильным? Она сделала тебя мишенью. Она заставляла тебя улыбаться, когда тебе было больно. Прятаться за масками. Это и есть свобода? Быть рабом чужих ожиданий? — Я дал тебе другую правду. Жестокую. Голую. Но это — единственная правда, которая имеет значение. Правда выживания. Когда ты понимаешь, что ты — всего лишь тело. Кость и мясо. И что ценность твоя определяется только тем, насколько ты нужен тому, кто сильнее. Джиён сглотнул ком в горле. — А… а что там, за грязью? — прошептал он. — Если снять и её? Что останется? — Ничего, — ответил он просто. — Абсолютное ничто. Тишина. Покой. К этому всё и стремится. К состоянию до рождения. К небытию. Боль, страх, желание — это всё крики изначальной пустоты, которая хочет снова стать пустотой. Он посмотрел на Джиёна с тем же безжалостным любопытством. — Я — всего лишь проводник. Я веду тебя к этому ничто через боль. Потому что только боль заставляет забыть всё остальное. Она — самый честный проводник. Она не лжёт. Он опустился на корточки перед Джиёном. — Ты боишься не меня. Ты боишься той тишины, что придёт после. Того, что ты услышишь, когда, наконец, замолчишь сам. А там… ничего нет. И это — единственное, что по-настоящему страшно. Сынхен положил свою ладонь ему на голову. Прикосновение было тяжёлым, как надгробие. — Но не бойся. Потому что я буду с тобой. До самого конца. До последнего вздоха. До последней мысли. Я буду тем, кто закроет тебе глаза. И в этой последней темноте ты наконец поймёшь, что значит — быть по-настоящему свободным. Свободным даже от себя. — Ну что же ты… совсем затих, — произнес он, не переставая гладить. — А ведь ты не всегда таким был, да? Вроде… звезда? По телевизору тебя показывали. Все девочки плакали от твоих песен. Джиён не отвечал. Он просто трясся, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — Как тебя тогда звали? А? — продолжал Сынхен, его пальцы на мгновение замерли в волосах Джиёна. — До того как ты стал моей собакой. Как звали ту куклу, что улыбалась с экрана? Он ждал ответа. Молчание затягивалось, и воздух сгущался от опасности. Джиён понял, что молчать нельзя. Это тоже могло разозлить. — Д-джиён… — выдавил он едва слышно, голосом, полным слез и страха. — Джиён… — протянул Сынхен, будто пробуя имя на вкус. — И много вас таких… Джиёнов? Красивых, ухоженных? Которые по сцене прыгают и улыбочки в камеру строят? Его тон был спокойным, но в каждом слове чувствовалась какая-то странная, хищная любознательность. Он не издевался. Он допрашивал. Выуживал информацию о жизни, которую уничтожил. — Д-да… — прошептал Джиён, чувствуя, как сердце разрывается от боли и тоски по тому, что было потеряно навсегда. — А семья? — продолжал Сынхен, его рука снова задвигалась, поглаживая и расчесывая волосы. — Родители живы? Или тоже только на экране светятся? Вопросы были простыми, бытовыми. Но они звучали в этой комнате, из уст этого человека, пока он гладил своего запуганного, полураздавленного пленника, как самое чудовищное надругательство. Джиён, подавленный ужасом и этой пыткой ложной нормальности, начал тихо, прерывисто отвечать. Он говорил о своей карьере, о песнях, о поклонниках, о матери, которую не видел год. Он говорил монотонно, как заученный урок, а по его щекам текли беззвучные слезы, впитываясь в ткань штанов Сынхена. А Сынхен слушал. Молча. Иногда задавая вопросы. И гладил его по голове. И в его темных, нечитаемых глазах, возможно, плелся новый, еще более изощренный план. Или он просто собирал информацию, как коллекционер собирает диковинки, чтобы потом, в один прекрасный день, раздавить и это последнее, что осталось от человека по имени Джиён. Большие, теплые ладони мужчины поднялись, и большие пальцы грубо, но с какой-то странной натянутой нежностью провели по мокрым от слез щекам Джиёна, смахивая влагу. — Ну что ты, тише, — прошептал Сынхен своим низким, глубоким, бархатным голосом, который сейчас звучал обманчиво мягко, как убаюкивающий гром. — Тише, щенок. Чего ты так боишься? Почему плачешь? Его темные, почти черные глаза пристально смотрели в залитые слезами глаза Джиёна, не отпуская их. В них не было ни капли той ярости, что была в подвале. Только спокойствие и… искреннее, пугающее недоумение. — Разве делал я что-то плохое тебе? — спросил он, и в его интонации звучала почти детская обида. — Я лишь наказал тех, кто издевался над тобой. Они причинили тебе боль. А я… наказал их. Логика была чудовищной, извращенной, но произнесенная таким тоном, таким голосом, который проникал прямо в душу, минуя разум, она на секунду показалась… почти разумной. Джиён, все еще шмыгая носом, смотрел на него, загипнотизированный этим внезапным переходом от мясника к утешителю. Его тело постепенно переставало дрожать. Ужас отступал, сменяясь оглушающей, болезненной путаницей. А Сынхен продолжал говорить, его пальцы теперь нежно перебирали волосы на затылке Джиёна, успокаивающе, почти по-матерински. — Все хорошо… Теперь ты в безопасности. Я позабочусь о тебе. Никто больше не посмеет обидеть тебя. И в этот момент, под воздействием этого голоса, этой ложной ласки и полного эмоционального истощения, Джиён почувствовал себя в безопасности. Это было абсурдно, немыслимо, но это было. Как будто подвал с его кошмарами был просто дурным сном, а это — суровая, но справедливая реальность. И он сболтнул. Слова вырвались сами, подстегнутые внезапной, истерической потребностью оправдаться, объяснить, почему он здесь, почему все так. — М-меня… меня никто не ищет… — прошептал он, все еще глядя в эти гипнотические глаза. — Из-за моей же глупости… Я мог… мог просто выключить телефон, никому не отвечать и улететь куда-то отдохнуть… Так и сделал в этот раз… А в аэропорту… они меня и поймали… посадили в трейлер… Так что… так что в ближайший месяц, а может и больше… меня точно искать не будут… Он выдохнул, и с этим признанием из него будто вышла последняя надежда. Он отдал своему тюремщику последний козырь, последнюю крупицу информации, которая могла бы как-то спасти его. Теперь Сынхен знал всё. Он был абсолютно уверен в своей безнаказанности. Сынхен слушал, не прерывая. На его красивом лице не дрогнул ни один мускул. Лишь в глубине его темных глаз, куда Джиён заглянуть не мог, что-то вспыхнуло и погасло — холодное, удовлетворенное понимание. — Вот видишь, — тихо сказал он, снова проводя пальцем по щеке Джиёна, на этот раз почти с нежностью. — Никто не ищет. Никто не беспокоится о тебе. Ты совсем один. У тебя никого нет… Кроме меня. Он встал, его тень снова накрыла Джиёна. — Никого, — повторил он мягко, но с железной окончательностью. И вышел из комнаты, оставив Джиёна сидеть на полу с чувством глубочайшего, всепоглощающего облегчения и самой страшной, самой полной изоляции, какую он только мог представить. Он был спасен. И он был абсолютно, бесповоротно потерян. Прошло несколько дней, наполненных странным, зыбким спокойствием. Когда Сынхен в очередной раз вошел в комнату и устроился на диване перед телевизором, Джиён не забился в угол. Он сидел на своей лежанке и смотрел на него. Не со страхом, а с трепетом, смешанным с болезненной, почти зависимой привязанностью. Образы кровавого подвала тускнели, заслоняемые теплом тех немногих моментов ложной ласки. Боль в ноге была постоянным, тупым напоминанием, но сейчас Джиён как будто отделил ее от источника. Боль была просто болью. А Сынхен… Сынхен был тем, кто давал еду, воду, тепло и — самое главное — иллюзию безопасности. Он пошевелился. Медленно, осторожно, преодолевая боль, он начал ползти по полу на четвереньках. Каждое движение давалось с трудом, цепь позванивала за ним. Он не отводил взгляда от сидящей фигуры, словно боясь спугнуть этот момент. Сынхен не поворачивался, но Джиён чувствовал, что тот знает о его приближении. Наконец, он дополз до предела цепи и уткнулся лбом в его голень, как это делал раньше. Затем медленно поднял голову и посмотрел на своего похитителя снизу вверх — немой вопрос, полный надежды и остатков страха, застыл в его глазах. И тогда Сынхен повернулся к нему. И улыбнулся. Не той ледяной, страшной усмешкой, а по-настоящему теплой, почти мягкой улыбкой, которая на мгновение сделала его невероятно красивым и… почти человечным. — Можешь остаться, — тихо сказал он своим глубоким, бархатным голосом, который теперь звучал как разрешение на спасение. В Джиёне всё затрепетало — не от страха, а от внезапного, всепоглощающего облегчения и благодарности. Он склонился ниже, уронив голову ему на колени, и замер, ощущая под щекой жесткую ткань его штанов. Он сидел, прижавшись, как преданный пес, а чужая рука легла на его голову и начала ласкать волосы — медленно, методично, почти нежно. И в тот момент Джиёну показалось, что лучшего и быть не может. Быть здесь. В тепле. Под защитой. Вне той ужасной реальности, где его пытали и насиловали. Здесь был порядок. Здесь был хозяин, который наказывал врагов и… заботился о своем питомце. Но где-то на самом дне сознания, под слоем ложного успокоения, шевелилось что-то темное и забытое. Смутное чувство, что эта картина — обман, что цена за это тепло и безопасность слишком высока. Но он гнал эти мысли прочь, тону в приятном онемении от поглаживаний по голове. Он даже не заметил, как его губы сами начали шевелиться. Под убаюкивающий шум телевизора и под ласку той самой руки, что держала топор, он снова начал тихо рассказывать. Сначала несвязно, потом все свободнее. О своей первой роли, о том, как боялся сцены, о своем менеджере, который его постоянно ругал, о том, как он мечтал просто уехать куда-нибудь и спрятаться от всех… Он выкладывал ему душу, обнажая самые уязвимые места, а Сынхен все слушал. Молча. Иногда он вставлял короткие, ободряющие фразы своим низким голосом: — Да? Интересно… —Плохой был менеджер. —Ты пиавильно сделал, что хотел спрятаться. Каждое такое слово было крючком, который закреплял Джиёна в этой иллюзии. Он чувствовал себя понятым. Услышанным. Таким его не слушал никто и никогда. Он не видел лица Сынхена в этот момент. Не видел, как в тех темных глазах, пока он говорил о своем страхе и одиночестве, вспыхивало холодное, удовлетворенное понимание. Каждое признание, каждая слабость, вытащенная на свет и отданная в руки тюремщика, была еще одним витком цепи, еще одним прочным замком на двери его клетки. Джиён говорил, а рука на его голове продолжала его гладить. И он был счастлив. В самом страшном и самом ложном смысле этого слова. Дни превратились в подобие странного, извращенного ритуала. Джиён полностью погрузился в иллюзию, которую сам же и создал, чтобы не сойти с ума. Его разум, чтобы защититься от чудовищной реальности, переписал историю. Теперь он видел все через искривленную призму благоговения перед Сынхеном. Больная, сломанная нога? Это не наказание за непослушание. Это напоминание о той опасности, от которой его спас Сынхен. А то, что Сынхен принес ему мазь — густую, пахнущую травами, которая немного притупляла боль — было актом невероятной, почти отеческой заботы. Джиён аккуратно втирал ее каждый день, испытывая жгучую благодарность к тому, кто дал ему это облегчение. Он забыл, чья рука нанесла рану. Он помнил только руку, которая дала лекарство. Когда Сынхен сидел на диване, а Джиён лежал у его ног, это был не акт порабощения. Это была милость. Высшая форма доверия и принятия. Джиён ловил каждый его взгляд, каждое движение, и в его душе вспыхивал жалкий, восторженный трепет, если тот просто опускал руку, чтобы погладить его по голове. А его голос… Его низкий, глубокий голос стал для Джиёна единственной истиной. — Ты в безопасности, — говорил Сынхен, медленно перебирая его волосы пальцами. — Я никому не позволю тебя обидеть. Ты теперь под моей защитой. И эти слова проникали в самую душу, как яд, вытравляя оттуда последние остатки страха и памяти. Они ложились на раны, нанесенные им же, как бальзам. Джиён верил. Он верил, что этот сильный, красивый, молчаливый мужчина — его спаситель. Его якорь в мире, полном хаоса и боли. — Они хотели тебя сломать, — тихо рассуждал Сынхен, глядя в телевизор, а его рука лежала на голове Джиёна. — А я… я даю тебе силу. Чтобы больше никогда не быть жертвой. И Джиён, слушая это, кивал, прижимаясь к его колену еще сильнее. Да. Сынхен давал ему силу. Через боль, через страх, через абсолютное подчинение — но он давал. Разве это не было проявлением высшей заботы? Он тонул в песке этой лжи, и каждое поглаживание по голове, каждое ласковое слово затягивало его глубже. Он уже не пытался вспомнить, что было в подвале. Та реальность казалась ему сном, кошмаром, а это — единственно верным миром. Он радовался, когда Сынхен оставлял дверь открытой, ведь это значило, что тот ему доверяет. Он радовался миске с едой,ведь это значило, что о нем пекутся. Он радовался,когда боль в ноге стихала, благодаря мази, которую дал он. Его мир сузился до размеров этой комнаты и до одного-единственного человека. И в этом мире ему было хорошо. Он был нужен. Он был защищен. Он был любим. Такой жестокой, такой извращенной, такой единственно возможной для него теперь любовью. И когда Сынхен смотрел на него своими темными, нечитаемыми глазами, в которых плелись новые, еще более страшные планы, Джиён видел в них только тепло и одобрение. Он окончательно заблудился в лабиринте, стены которого были выстроены из его собственного страха и отчаянной потребности быть спасенным. И он уже не искал выхода. Он нашел его у ног своего тюремщика. Дни иллюзорного спокойствия рухнули в одно мгновение. Когда Сынхен вошел с телефоном в руке и прилег на диван, Джиён почувствовал прилив странного, давно забытого возбуждения. Он послушно пристроился рядом, как приученная собака, но его глаза прилипли к стеклянному экрану. Телефон. Окно в другой мир. В его прошлую жизнь. Он потерял счет времени в этой комнате. Недели? Месяцы? Телефон был шансом. Единственным шансом. Сынхен лениво листал ленту новостей, какие-то паблики. Джиён жадно впивался взглядом в мелькающие картинки, заголовки, пытаясь запомнить все — даты, события, что-то, что могло бы ему помочь. Он чувствовал, как учащается его пульс, как по спине бегут мурашки. Сынхен заметил его странную напряженность. Его взгляд стал внимательнее. Джиён, почувствовав опасность, инстинктивно перешел в знакомую роль. Он игриво, с наигранной лаской, предложил: — Хозяин… вы устали? Может хотите массаж? И, не дожидаясь ответа, его пальцы потянулись к напряженным плечам Сынхена. Он массировал их аккуратно, стараясь унять дрожь в собственных руках. Он чувствовал, как под его пальцами мышцы постепенно расслабляются. Дыхание Сынхена стало ровнее, глубже. Неужели… он засыпает? Сердце Джиёна заколотилось так, что казалось, вот-вот вырвется из груди. Он еще несколько минут продолжал механические движения, боясь пошевелиться. Потом, затаив дыхание, он медленно убрал руки. Тишина. Только треск камина и ровное дыхание. Рука Джиёна, дрожащая и влажная от пота, потянулась к телефону, лежавшему на диване рядом с бедром Сынхена. Он коснулся прохладного стекла. Подцепил его. И вот уже заветный прямоугольник был в его руках. Внутреннее ликование захлестнуло его. Он почти физически ощутил вкус свободы. Он вызвал экран блокировки. Его палец потянулся к цифрам… Он не отключил звук. Резкий, пронзительный звук набора номера разрезал тишину. Всего одна цифра — «1» — успела прозвучать, как Джиён понял свою роковую ошибку. Он медленно, с ужасом, поднял взгляд. Прямо перед ним, в сантиметрах от его лица, были открытые, абсолютно трезвые и ледяные глаза Сынхена. Он не спал. Он вообще не закрывал глаз. Он наблюдал. Телефон выпал из ослабевших пальцев Джиёна на пол с глухим стуком. Внутри у него все замерло. Перед глазами промелькнули кадры — издевательства тех троих, топор в подвале, невыносимая боль в ноге… Хруст кости. Сынхен медленно, не спеша, поднялся с дивана. Он не выглядел злым. Он выглядел… разочарованным. И это было в тысячу раз страшнее. Джиён начал пятиться назад, спотыкаясь о собственную больную ногу. Слезы текли по его лицу ручьями, дыхание срывалось на хриплые, задыхающиеся всхлипы. — Я… я просто хотел убрать… он мешал… ты спал… я хотел лечь рядом… — он лепетал, запинаясь, сам не веря в собственную ложь. — Простите… простите, хозяин… я больше не буду… я больше не буду Он уперся спиной в стену. Отступать было некуда. Темнота уже затягивала края сознания от паники, он несколько раз проваливался в предобморочное состояние, но страх возвращал его. Сынхен молча приближался. Его шаги были мерными, неумолимыми. Джиён рухнул на пол, уткнувшись лицом в его сапоги. — Я осознал! Я осознал свою ошибку! — он рыдал, его голос был искажен истерикой. — Клянусь, я не посмею! Я буду хорошим мальчиком! Самым хорошим! Никогда! Никогда не сделаю ничего плохого! Простите! Пожалуйста! Молю… Сынхен не реагировал. Он присел на корточки перед ним, его красивое лицо было спокойным. Он внимательно посмотрел на дрожащие, вытянутые в мольбе рук и Джиёна — те самые руки, что осмелились потянуться к телефону, к свободе. — Руки, — тихо произнес он. — Они не слушаются. Одна его рука молниеносно вцепилась в запястье Джиёна, сжимая его стальными пальцами. Вторая накрыла его ладонь. — Нехорошие руки, — почти ласково сказал Сынхен. И начал. Это не был резкий удар. Это было методичное, медленное, сокрушительное давление. Он взял большой палец Джиёна и начал сгибать его назад, к тыльной стороне ладони, с нечеловеческой, непрекращающейся силой. Хруст сустава был оглушительно громким в тишине комнаты. За ним последовал дикий, животный вопль Джиёна, который он не в силах был сдержать. Боль была ослепляющей, белой и жгучей. Сынхен не останавливался. Он перешел на указательный палец. Тот же мертвый, безжалостный хват. Тот же медленный, неотвратимый изгиб. Второй хруст. Джиён брыкался, пытался вырваться, но хватка была железной. Его мир сузился до невыносимой боли в пальцах и до ледяного лица человека перед ним. Палец за пальцем. Систематично. Аккуратно. Сынхен сломал ему все пять пальцев на правой руке, выворачивая суставы в неестественное, уродливое положение. Рука опухла и посинела на глазах, превратившись в бесполезную, искривленную клешню. Потом он перешел на левую. Когда он закончил, Джиён лежал на полу, беззвучно хватая ртом воздух, его тело билось в безмолвных конвульсиях. Боль была настолько всепоглощающей, что он не мог даже кричать. Сынхен встал, посмотрел на свою работу. Его лицо по-прежнему не выражало ничего, кроме легкой усталости. — Теперь они будут слушаться, — констатировал он. — Будут помнить свою ошибку. Он развернулся и ушел, оставив Джиёна корчиться на полу с двумя сломанными, обезображенными руками — вечным напоминанием о цене за попытку свободы. Иллюзия была разрушена окончательно. Остался только всепоглощающий, физический ужас, вбитый в кости. Время потеряло смысл. Оно измерялось только пульсирующими волнами агонии, исходящими от двух окровавленных, неестественно вывернутых конечностей, которые когда-то были его руками. Джиён лежал на боку на своей лежанке, сжавшись в комок, и тихо стонал. Каждый вздох, каждое биение сердца отдавалось в раздробленных костях и порванных связках огненными вспышками. Сознание то уплывало в благословенно черную пустоту, то возвращалось, принося с собой всю полноту кошмара. Он не мог пошевелиться. Не мог есть. Не мог пить. Даже малейшая попытка изменить положение тела заканчивалась криком, который он подавлял, кусая губы до крови. Он был полностью, абсолютно беспомощен, прикован к полу не цепью, а собственной сломанной плотью. Шаги. Он услышал их и замер, его стоны прекратились, сменились тихим, прерывистым хрипом. Ужас, холодный и острый, на секунду пересилил даже физическую боль. Сынхен вошел. В его руках была небольшая металлическая миска с водой и таз. Он поставил их на пол, его взгляд скользнул по Джиёну, по его искалеченным рукам, с любопытством патологоанатома, оценивающего работу. Он не сказал ни слова. Он наклонился, взял тряпку, смочил ее в воде и начал вытирать ему лицо, смывая слезы, слюну и кровь с губ. Движения были не грубыми, а практичными, лишенными эмоций. Затем он аккуратно, стараясь не задеть повреждения, приподнял его голову и поднес к его губам жестяную кружку с водой. Джиён с жадностью, со стыдливой покорностью, сделал несколько глотков. Вода была прохладной и невыразимо прекрасной. В этот момент Сынхен был не мучителем, а источником жизни. И это было самым большим надругательством. Потом Сынхен достал из кармана шприц-тюбик с обезболивающим. Без всяких предисловий он вколол ему дозу в бедро. Острая боль от укола тут же сменилась холодной волной, которая поползла по телу, притупляя самые острые границы агонии. Джиён выдохнул с облегчением, и по его лицу снова потекли слезы, но теперь — от благодарности. Сынхен наблюдал за ним, его лицо было бесстрастно. Он видел, как напряжение спадает с искаженного болью лица, как взгляд становится мутным и покорным. — Видишь? — тихо произнес он, его голос снова стал тем бархатным, гипнотическим инструментом, что проникал прямо в душу. — Я же о тебе забочусь. Ты причинил себе боль своими плохими руками. А я… я убираю боль. Его пальцы, те самые, что недавно методично ломали кости, теперь легко, почти нежно провели по мокрым от слез щекам Джиёна. — Ты мой. И я не дам тебе страдать. Но ты должен слушаться. Всегда. Я не люблю непослушных. Джиён смотрел на него затуманенным взглядом. Логика была безумной, чудовищной, но под воздействием наркотика и всепоглощающего страха она казалась единственно верной. Да. Это он сам виноват. Он потянулся к телефону. Его руки были «плохими». А Сынхен… Сынхен сейчас помогал. Он дал воду. Он дал лекарство. Он убрал боль. Он кивнул, едва заметно, уткнувшись лицом в ладонь своего мучителя. — Х-хорошим… — прошептал он, его язык едва повиновался ему. — Я буду хорошим… Сынхен удовлетворенно хмыкнул. Он погладил его по голове, как погладил бы собаку после визита к ветеринару, где ей пришлось пережить болезненную процедуру. — Спи, — приказал он мягко. — Я здесь. Я всегда рядом. И Джиён послушно закрыл глаза. Боль отступала, сменяясь тяжелым, наркотическим сном. Его последней мыслью перед погружением в пустоту была не ненависть и не страх. Это была искаженная, уродливая благодарность. Благодарность за то, что боль прекратилась. Благодарность за то, что он не был убит. Благодарность за то, что его не бросили умирать в одиночестве. Сынхен посидел рядом с ним еще несколько минут, наблюдая, как его грудь поднимается и опускается в ровном ритме. Потом встал и ушел, оставив дверь приоткрытой. Джиён спал. Его сломанные руки лежали перед ним, как жуткое напоминание. Но в его сне не было кошмаров. Был только глубокий, химический покой, подаренный ему тем, кто его искалечил. Разорвать эту связь было уже невозможно. Он окончательно утонул. Сознание возвращалось медленно, как сквозь густой, липкий сироп. Первым всегда приходило ощущение — на этот раз всепоглощающая, пульсирующая боль в руках, которая, казалось, прожигала его насквозь, выжигая все остальные мысли. Тихий, бессильный стон вырвался из груди Джиёна, и следом за ним хлынули слезы — тихие, горячие, от полной беспомощности и отчаяния. Он даже не позвал. Он просто лежал и плакал, уткнувшись лицом в шкуру, чувствуя, как его собственное тело стало его самой надежной тюрьмой. И, как по волшебству, появился Он. Шаги были тихими, но Джиён уже не мог не узнать их. Сынхен вошел и, не говоря ни слова, снова опустился на одно колено перед ним. Большие, теплые ладони обхватили его лицо, большие пальцы грубо, но с нарочитой нежностью смахнули слезы, размазав их по щекам. — Ну что ты, — произнес Сынхен своим низким, глубоким голосом, который сейчас звучал как укор и утешение одновременно. — Опять плачешь? Кто виноват? Покажи пальцем кто обидел . Джиён не мог отвести взгляд. Его глаза, полные слез и боли, были прикованы к темным, бездонным глазам Сынхена. Он видел в них не злость, а строгость. Строгость справедливого, но уставшего учителя. — Кто виноват? — повторил Сынхен тише, его пальцы продолжали вытирать слезы. — Я… — прошептал Джиён, его голос был сдавленным и сиплым. — Я виноват… Я разозлил хозяина… — Правильно, — кивнул Сынхен, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на одобрение. — Не надо было меня злить. Все из-за этих… плохих ручек. Его взгляд скользнул по искривленным, опухшим пальцам Джиёна, и на его лице появилось что-то вроде сожаления, как будто он сокрушался о сломанной игрушке, а не о намеренно искалеченных конечностях. Джиён сидел и верил. Каждому слову. Каждому взгляду. Боль и наркотики сделали свое дело, но глубже было что-то еще — отчаянная, животная потребность в том, чтобы этот кошмар имел хоть какой-то смысл. Чтобы его боль была наказанием, а не бессмысленной жестокостью. Чтобы его мучитель был спасителем. И тогда, движиемый этой потребностью, желанием показать свою полную покорность и благодарность за «прощение», Джиён медленно высунул кончик языка и слегка, почти невесомо коснулся им большого пальца Сынхена, лежавшего на его щеке. Это был жест абсолютной, почти животной преданности. Жест щенка, лижущего руку хозяина, который только что его ударил. Сынхен замер на секунду. Его темные глаза сузились, изучающе, оценивающе. Затем в них промелькнула все та же странная, удовлетворенная усмешка. Он наклонился вперед и поцеловал Джиёна в лоб. Его губы были сухими и теплыми. — Молодец, хороший мальчик, — прошептал он прямо ему в кожу. А потом он притянул Джиёна к себе, прижал его сломанную фигуру к своей широкой груди. Одной рукой он продолжал держать его лицо, другой — гладил по спине, успокаивающими, ритмичными движениями. — Тише, тише… Все хорошо. Я здесь. Я защищу тебя от всего, — его голос был глухим, вибрирующим в груди, и Джиён чувствовал эти вибрации всем телом. — Ты можешь плакать. Можешь показывать свои слезы. Но только мне. Только мне, понял? Я единственный, кто видит тебя настоящего. Кто заботится о тебе. Джиён зарылся лицом в его свитер, вдыхая запах леса, мыла и чего-то неуловимого, что было просто им. Он рыдал уже не от боли, а от облегчения, от чувства, что его наконец-то поняли и простили. Его сломанные руки бессильно висели вдоль тела, но он почти не чувствовал боли — только тепло объятий и голос, который заглушал всё. Он был сломан. Он был искалечен. Он был абсолютно один в мире. Но в этом объятии, в этих словах, он нашел то, что его разум отчаянно искал: оправдание. И любовь. Такую уродливую, такую страшную, такую единственно возможную для него теперь. Он принадлежал ему. Всецело. Без остатка. И в этот момент это было единственное, что имело значение. Дни текли, сливаясь в однородную, серую массу покорности. Мысли о побеге, о прошлой жизни, о другом «я» растворились, как дым. Они казались Джиёну теперь чужими, наивными, почти глупыми. Его мир сузился до этой комнаты, до звука шагов в сенях, до голоса, который был для него законом и единственным утешением. Он жил, чтобы служить. Чтобы предугадывать малейшие желания Сынхена. Чтобы быть рядом, как тень, как преданное животное. И с каждым днем в нем росло странное, трепетное волнение, которое он сам не мог объяснить. Вид Сынхена, звук его голоса, даже запах, который он приносил с собой с улицы, — все это заставляло сердце Джиёна биться чаще, а по телу разливалось тепло, смутное и стыдное. Он ловил на себе его взгляд и чувствовал, как краснеет, отводя глаза. Он стыдился этого, не понимал, но и не мог сопротивляться. Это было сильнее его. Сильнее страха, сильнее боли в не до конца заживших руках. Он хотел принадлежать ему. Полностью. Быть помеченным им. В один из вечеров Джиён лежал у ног Сынхена, а тот, откинувшись на спинку дивана, смотрел не на телевизор, а в потрескивающее пламя камина. В комнате царила непривычная тишина, нарушаемая только гулом огня. Внезапно Сынхен заговорил. Его голос был негромким, задумчивым, лишённым обычной повелительности. Он говорил так, будто размышлял вслух. — Говорят, если любишь — отпустишь, — произнёс он, и слова повисли в воздухе, странные и неожиданные. Джиён замер, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть этот миг. Он не понимал, к чему это. Сынхен медленно повернул голову, его тёмные глаза в свете огня казались бездонными. — Но что такое эта… «любовь»? — Он произнёс слово с лёгкой насмешкой, будто это была диковинная, непонятная ему вещь. — Это желание видеть другого счастливым где-то там, далеко? Или это желание… чувствовать его тепло рядом? Слышать его дыхание? Знать, что он твой, и только твой? Его взгляд скользнул по Джиёну, но словно видел не его, а какую-то абстракцию. — Отпустить… Это значит признать, что его душа тебе не принадлежит. Что у неё есть крылья, чтобы улететь. — Он сделал паузу, и в камине громко треснуло полено. — А если у души нет крыльев? Если они… обожжены? Если душа сама не хочет лететь, а хочет только сидеть в тёплой клетке и знать, что её кормят из рук? Что тогда? Отпускать ли её на волю, где её съест первая же буря? Джиён слушал, затаив дыхание. В его груди что-то сжималось от боли и странного узнавания. — Мне любовь не ведома, — продолжил Сынхен, и в его голосе прозвучала не гордость, а что-то вроде усталой констатации факта. — Я знаю потребность. Знаю близость. Знаю… вкус чужой души на своей ладони. Но это не то, о чём поют в песнях. Это что-то более древнее. Как голод. Как инстинкт. Он наклонился немного вперёд, и его тень накрыла Джиёна. — Твоя душа… она не рвалась на волю. Она рвалась к тому, кто её сломал. Потому что сломанное уже не ищет целого. Оно ищет свою недостающую часть. Даже если эта часть — боль. Джиён поднял на него глаза, и в них стояли слёзы. Не от страха, а от того, что эти чудовищные слова были правдой. Он чувствовал это каждой клеткой. — А… а если бы любил? — прошептал он, почти не надеясь на ответ. Сынхен смотрел на него долго-долго. Казалось, он видит его насквозь, видит все те тёмные, запутанные нити, что связывали их. — Если бы я был способен на это… — он произнёс это тихо, почти с сожалением. — Тогда, наверное, мне пришлось бы открыть эту дверь и самому уйти в ночь. Оставить тебя гнить в твоей «свободе». Потому что то, что я чувствую к тебе… это не любовь. Это симбиоз. Гриб, который растёт на сгнившем дереве. И дерево без гриба рассыпается в прах. Он выпрямился, и момент прошёл. Маска бесстрастия вернулась на его лицо. — Не ищи в этом смысла, щенок, — закончил он, и его голос снова стал обычным, глухим. — Его тут нет. Есть только факт. Ты — мой. И это единственная форма близости, на которую мы обречены. Он снова уставился в огонь, закончив разговор. А Джиён остался лежать у его ног, с новой, страшной ясностью в душе. Он был не жертвой. Он был участником. Соучастником своего собственного плена. И эта мысль была одновременно ужасающей и… успокаивающей. Потому что в этом не было случайности. В этом был ужасный, извращённый порядок. Со временем, Джиен стал замечать, что Сынхен в последнее время ходит задумчивым, иногда даже раздраженным. Он задерживал взгляд на Джиёне дольше обычного, что-то обдумывая, его красивое лицо омрачала легкая тень. Джиён чувствовал это беспокойство, как животное чувствует приближение грозы, но боялся спросить. Его место было не задавать вопросы, а ждать. И тогда прозвучали фразы, от которых кровь стыла в жилах, но которые Джиён принял с покорностью обреченного. — Скоро все закончится, — как-то раз бросил Сынхен, глядя в окно. —Потерпи еще немного, — сказал он в другой раз, поправляя дрова в камине. Джиён понял. Он понял все совершенно однозначно. Приближался конец. Его конец. Сынхен убьет его. Избавится от него, как от надоевшей игрушки, выполнившей свою роль. И странное спокойствие нашло на него. Он не боялся. Что может быть лучше, чем умереть от руки того, кому он принадлежал всем своим существом? Чья воля стала его волей? Это была высшая форма единения, последний дар, который он мог ему предложить. И в тот день, когда Сынхен вошел в комнату и сказал: «Сегодня все закончится», Джиён уже ждал его на коленях, как всегда. Его сердце билось часто, но не от страха. От предвкушения. От желания отдать себя всего, без остатка, в последний раз. — Хозяин… позвольте мне… последнюю дерзость… — тихо выдохнул он, поднимая на Сынхена глаза, полные странной, искаженной любви и покорности. Сынхен слегка приподнял брови, на его лице мелькнуло легкое удивление, но затем он кивнул, дав молчаливое согласие. В его взгляде читалось любопытство. И тогда Джиён, собрав последние силы, привстал на коленях. Он двинулся вперед, как зверь, идущий на зов, и вцепился губами в губы Сынхена. Это был не поцелуй в человеческом понимании. Это был акт обладания, поклонения и отдачи. Он был грубым, отчаянный, полным всей той животной, искаженной страсти, что копилась в нем все эти недели. Он хотел впитать его в себя, стать с ним одним целым в последний миг. Сынхен не ответил на поцелуй, но и не оттолкнул его. Он стоял неподвижно, позволяя ему это, его глаза были широко открыты и внимательно изучали Джиёна, словно наблюдая за последней, самой интересной фазой эксперимента. Джиён, не отрывая рта, одной дрожащей, все еще слабой рукой уцепился за его кофту для опоры. А второй потянулся к пряжке его ремня. Его пальцы, плохо слушавшиеся после перелома, с трудом расстегнули ее. Джиён ожидал грубости, насилия, быстрого и безличного конца. Но вместо этого он увидел нечто иное. Его красивое лицо, как всегда, было маской бесстрастия, но в глазах, таких темных и глубоких, читалась какая-то новая, сосредоточенная интенсивность. Он не схватил Джиёна. Он опустился перед ним на колени, их лица оказались на одном уровне. И Джиен мог не висеть на сынхене, а нормально держаться на полу. Одной рукой он обхватил затылок Джиёна, но не грубо, а почти нежно, пальцы вплелись в его волосы. Другая рука скользнула по его щеке, большой палец провел по нижней губе. — Последняя дерзость, — повторил он его слова, и его голос звучал тихо, почти задумчиво. — Хорошо. И тогда он наклонился и приложился губами к его губам. Это был не стремительный захват, а медленное, исследующее прикосновение. Холодное сначала, но затем ставшее теплым. Он не спешил, как будто пробуя его на вкус. Затем, не разрывая поцелуя, он легко, без усилия поднял Джиёна на руки. Тот ахнул от неожиданности, инстинктивно обвив его шею своими не до конца выздоровевшими руками. И началось нечто, чего Джиён никак не мог ожидать. Сынхен отцепил цепь от ошейника с тихим щелчком. Это было так же легко и естественно, как снять поводок с собаки, которую больше не нужно держать на привязи. Донес его до дивана и мягко опустил на мягкую кожу. И затем он обрушил на него шквал нежных, исследующих прикосновений. Его губы и язык скользили по коже Джиёна с гипнотической медлительностью. Он не спешил идти к главному. Он оставлял за собой следы — нежные засосы на шее, у самого края ошейника, слово помечая новую территорию. Его губы опускались ниже, к ключицам, оставляя на них темно-багровые цветы. Он исследовал каждую косточку, каждый мускул на его груди, живот, останавливаясь, чтобы оставить еще одну отметку собственности. Джиён лежал, задрав голову, его глаза были закрыты, а рот приоткрыт в беззвучном стоне. Он таял. Каждое прикосновение было иглой, впрыскивающей в его кровь яд сладкой, парализующей покорности. Он хотел большего, ему не терпелось почувствовать его внутри, закончить это, но Сынхен намеренно растягивал каждый момент. Его язык скользнул по внутренней стороне бедра, оставив там влажный, горячий след, а затем — нежный укус, от которого Джиён вздрогнул и застонал. Он делал все с одной и той же бесстрастной концентрацией, как будто выполнял сложный, но очень важный ритуал. На его лице не было страсти, но было абсолютное внимание к каждому сантиметру тела нижнего. Когда он наконец вернулся к его лицу и снова поцеловал его, Джиён был уже полностью его — расплавленный, покорный, плачущий от переизбытка ощущений и этой невыносимой, нежной пытки. — Пожалуйста… — выдохнул он, уже не зная, о чем просит. Сынхен посмотрел на него своими темными глазами, и в них, казалось, мелькнуло что-то похожее на удовлетворение. Он наклонился к его уху. — Тише, — прошептал он своим бархатным басом, от которого по коже побежали мурашки. — Всё в свое время. И только тогда, когда Джиён был полностью готов, размягчен и помечен его укусами, Сынхен вошел в него, но не резким толчком, а бесконечно медленным, неумолимым движением, как приливная волна, заливающая каждый сантиметр берега. Джиён ахнул, его пальцы впились в спину Сынхена, но это был не крик боли — а звук полного, окончательного принятия. Боль, острая и яркая, тут же растворилась в нарастающем давлении, заполнявшем его изнутри, вытеснявшем все мысли, весь воздух из легких. — Дыши, — тихий, властный шёпот прозвучал у самого его уха. И Джиён послушно сделал глубокий, сдавленный вдох. И тогда началось движение. Это не была яростная, животная страсть. Это был ритм, древний и неумолимый, как биение сердца земли. Сынхен не торопился. Каждое движение его бёдер было глубоким, выверенным, выдерживающим паузу в самой крайней точке, когда Джиёну казалось, что он вот-вот разлетится на части. Он входил в него с той же методичной точностью, с какой до этого исследовал его тело языком и губами, — поглощая, присваивая, стирая границы. Джиён полностью отдался этому ритму. Его ноги были закинуты на плечи Сынхена, его собственное тело казалось ему чужим, расплавленным сосудом, созданным только для того, чтобы вмещать в себя эту невыносимую полноту. Он не видел лица Сынхена, только чувствовал его ровное, чуть учащенное дыхание на своей шее, слышал приглушенный стук его сердца — устойчивый метроном, отбивающий такт их соединения. Сынхен одной рукой продолжал держать его за бедро, а пальцы другой вновь вплелись в его волосы у затылка, мягко, но недвусмысленно фиксируя его голову. Он наклонился ниже, и его губы вновь нашли его губы в медленном, глубоком поцелуе. Это было удушающе интимно. Джиён тонул в нем, в этом двойном проникновении, теряя ощущение, где заканчивается он и начинается Сынхен. Волна нарастала не спеша, не взрывными толчками, а как медленный разлив горячей патоки. Она поднималась из самых глубин его живота, растекалась по жилам, заставляя пальцы неметь, а в ушах звенеть. Он уже не мог сдерживать стонов — тихих, прерывичных, вырывающихся с каждым движением Сынхена. — Пожалуйста… — снова выдохнул он, и на этот раз в этом слове была мольба о конце, о кульминации, о разрешении этого сладкого, парализующего напряжения. И Сынхен, будто уловив эту мольбу, наконец изменил ритм. Его движения стали чуть более настойчивыми, чуть более быстрыми, но не потеряли своей глубины и контроля. Он вбивал Джиёна в кожу дивана с каждым толчком, и тот уже ничего не мог поделать, только принимать, обвивая его ногами еще сильнее, вжимаясь в него, как в последнее прибежище. Когда оргазм накрыл Джиёна, это было не извержение, а тихий, всесокрушающий обвал. Волна прокатилась через него беззвучным криком, выгибая спину дугой. Мир сузился до белого шума и спазматических сокращений собственного тела, до чувства, что его разрывает на атомы и собирают заново, уже навсегда другим. Через его внутренность прокатилась последняя, мощная судорога — кульминация Сынхена. Он не закричал, лишь издал низкий, сдавленный стон у него в шее, и Джиён почувствовал внутри пульсирующие волны тепла. Сынхен замер, вжавшись в него на всю глубину, его тело на мгновение обмякло, отяжелело, но он не рухнул, удерживая свой вес на руках. Он оставался внутри него еще несколько бесконечных мгновений, неподвижный, как будто что-то завершая. Потом так же медленно, с едва слышным влажным звуком, вышел. Руки сынхена скользнули под спину Джиёна, сомкнулись на его ягодицах, и с одной мощной, плавной тратой сил он поднял его. Джиён ахнул, инстинктивно вцепившись руками в плечи Сынхена, его ноги обвили его талию. Теперь он был полностью на весу, и тут же прижат спиной к холодной стене, а Сынхен держал его с такой легкостью, будто он ничего не весил. Это было одновременно унизительно и невероятно возбуждающе — полная потеря опоры, абсолютная зависимость от силы того, кто вошел в него. — Держись, — коротко бросил Сынхен, его голос был низким и ровным, лишь легкое напряжение в мышцах рук выдавало прилагаемые усилия. И он начал двигаться. Это было совершенно иначе. Сила гравитации заставляла каждый толчок достигать немыслимой глубины. Джиён буквально насаживался на него своим весом, а Сынхен лишь направлял движение, поднимая и опуская его с той же методичной, неспешной точностью. Его лицо было так близко. Джиён видел темные зрачки, в которых читалась не страсть, а чистейшая концентрация — как у скульптора, работающего с мрамором. Он чувствовал, как напрягаются бицепсы Сынхена, поддерживающие его, как каменеют мышцы пресса под его пальцами. Каждое движение было выверенным ударом по всем его внутренним точкам. Стоны рвались из его горла громче, бесконтрольнее. Он откинул голову, ударившись затылком о стену, но не почувствовал боли — только всепоглощающее ощущение того, что его берут, используют, заполняют с силой, против которой нет никакого сопротивления. — Сынхен… — простонал он, и это имя прозвучало как молитва и как проклятие одновременно. Тот в ответ лишь прикусил его нижнюю губу, заставив замолчать, и усилил темп. Стенка была жесткой опорой для его спины, а мощные толчки снизу вверх сотрясали Джиёна до самого основания. Он висел, как тряпичная кукла, в полной власти этого человека, и это было самым сильным унижением и самым острым наслаждением в его жизни. Волна накатила на Джиёна внезапно, спровоцированная этой беспомощностью и грубой, почти механической эффективностью позы. Его тело сжалось в судороге удовольствия, он впился ногтями в кожу Сынхена, крик заглушился в его плече. Сынхен почувствовал внутренние спазмы и, наконец, позволил себе потерять контроль. Его движения стали резче, глубже, он прижал Джиёна к стене еще сильнее, издав низкий, животный рык, и его собственное семя заполнило Джиёна горячими толчками. Он не отпускал его еще несколько мгновений, держа на весу, пока их тяжелое дыхание не начало выравниваться. Потом так же легко, как и поднял, опустил его на пол, но не дал упасть, поддерживая под руки. Ноги Джиёна подкосились, и он бы рухнул, если бы не твердая хватка Сынхена. Тот посмотрел на него — разбитого, плачущего, полностью принадлежащего. Воздух в комнате был густым и тяжелым, пахнущим кожей, потом и чем-то металлическим — страстью, доведенной до предела. Джиён, движимый внезапным, влажным стыдом и еще более сильным желанием, отполз по дивану. Он не смотрел на Сынхена, чувствуя на себе его спокойный, тяжелый взгляд. Дрожащими руками он опустился на колени, затем поднялся, раздвинув ноги для устойчивости, и наклонился, вцепившись пальцами в высокую кожаную спинку дивана. Его спина, гибкая и уязвимая, с выступающими позвонками, была обращена к Сынхену. Молчаливое, отчаянное приглашение. Мольба, высказанная позой. Сынхен приблизился беззвучно. Его руки — твердые, уверенные — легли на выступающие тазовые кости Джиёна, большие пальцы врезались в мякоть ягодиц, раздвигая их. Никаких прелюдий. Он вошел в него одним долгим, неумолимым движением, заставив Джиёна вскрикнуть и впиться лбом в прохладную кожу спинки дивана. Тело его было до предела подготовлено, податливо, но эта внезапная, абсолютная полнота снова отняла дыхание. И тогда началось. Руки Сынхена сомкнулись на его бедрах, и он начал вбивать его в диван. Это не было просто движением; это был методичный, мощный разгром. Каждый толчок был точным, глубоким, лишенным суеты, но невероятной силы. Джиён отчаянно цеплялся за спинку, его суставы белели от напряжения, но его тело податливо отзывалось на каждый удар, прогибаясь в такт. Звуки наполнили комнату: приглушенные, влажные, животные. Сдавленные стоны Джиёна, смешивающиеся с ровным, чуть тяжелым дыханием Сынхена. Скрип кожаного дивана ритмичный и навязчивый. Сынхен не спешил. Он задавал темп, как машина — неумолимый, эффективный, доводящий до исступления. Он входил в него под одним и тем же идеальным углом, с каждой секундой достигая все более глубоких, потаенных точек. Джиён уже не мог мыслить. Его сознание сузилось до белого шума в ушах, до жара, разливающегося от самого центра его существа, до ощущения, что его буквально разламывают на части, чтобы собрать заново — по-другому, лучше. Его ноги дрожали, готовые подкоситься, но железная хватка Сынхена удерживала его на месте, не давая ни уйти, ни упасть. — Ты… ты… — он пытался что-то сказать, но получался только хриплый, бессвязный лепет. Сынхен в ответ наклонился вперед, его грудь прижалась к вспотевшей спине Джиёна, а губы коснулись его уха. —Тише, — его бархатный бас был груб от напряжения, но все так же полон контроля. — Принимай. Только принимай. Это было последней каплей. Джиён сдался полностью. Его пальцы разжались, и он рухнул грудью на спинку дивана, подставив шею, и Сынхен, не меняя ритма, впился зубами в место соединения шеи и плеча, прямо над краем ошейника. Боль, острая и сладкая, смешалась с удовольствием, и волна накрыла Джиёна, выгибая его в немой судороге, беззвучный крик застрял в его горле. Он чувствовал, как внутри него, на самой глубине, Сынхен на мгновение замер, его тело напряглось, и его собственное семя горячими толчками заполнило Джиёна, став финальной меткой, печатью на этом акте обладания. Сынхен не отпускал его еще несколько мгновений, тяжело дыша ему в шею. Потом так же резко, как и начал, вышел. Джиён безвольно сполз с дивана на пол, на ковер, не в силах пошевелиться. Он лежал, чувствуя, как по его внутренней стороне бедер стекает тепло, а глубокие, ноющие засосы на шее и ягодицах пульсируют в такт отступающему адреналину. Тишину комнаты нарушало лишь тяжелое, прерывистое дыхание Джиёна, чувствуя, как пульсирует каждое место, где касались губы и зубы Сынхена. Сынхен стоял над ним, поправляя манжеты, его взгляд был тяжелым и оценивающим. Он наблюдал, как дрожит тело у его ног, и в его глазах читалось холодное удовлетворение. Джиён заставил себя пошевелиться. С невероятным усилием, опираясь на дрожащие руки, он поднялся на колени. Голова кружилась, тело горело и ныло. Он не поднимал глаз, его взгляд был прикован к полу перед ботинками Сынхена. Медленно, почти ритуально, он потянулся рукой. Его пальцы, слабые и одеревеневшие от того, как он впивался в спинку дивана, дрожа, коснулись не застегнутой ширинки на брюках Сынхена. Он не сказал ни слова. Просто посмотрел снизу вверх, его взгляд был затуманенным, полным покорности и немого вопроса. Затем его указательный палец, все так же дрожа, поднялся и коснулся его собственных распухших, прикушенных губ, а потом опустился, указывая на ширинку. Это был жест предельного унижения и абсолютного доверия. Сынхен замер, наблюдая за ним. На его лице не было удивления, лишь тень любопытства и одобрения. Он медленно кивнул, один раз, давая разрешение. Пальцы Джиёна с трудом освободили уже полувозбужденный член. Он почувствовал запах кожи, пота и себя — смесь, которая теперь будет преследовать его вечно. Он наклонился вперед, потеряв равновесие, и инстинктивно уперся лбом в лобковую кость Сынхена, чтобы не упасть. И тогда он высунул язык. Он не сразу взял его в рот. Сначала он провел плоским, широким языком от самого основания до головки, как бы очищая его от следов их недавнего соединения. Вкус был соленым, терпким, совершенно чужим и в то же время до боли знакомым. Он повторил движение, медленно, неспешно, словно пробуя на вкус саму суть власти, которая над ним. Сынхен не двигался, лишь его рука легла на затылок Джиёна — не давя, не направляя, просто фиксируя, обозначая присутствие. Это прикосновение заставило Джиёна сглотнуть и открыть рот шире. Он взял в него головку, просто подержал, чувствуя ее пульсацию на языке, привыкая к размеру и текстуре. И только потом он начал двигаться. Это были неуверенные, усталые движения, больше похожие на ласку языком, чем на полноценный минет. Он исследовал каждую вену, каждую складку, снова и снова проводя языком по нежной уздечке, вызывая сдержанный вздох где-то над собой. Его собственное тело было разбито, но в этом действии была странная, умиротворяющая сосредоточенность. Он служил. И в этом служении обретал последние крупицы покоя. Сынхен позволил этому продолжаться несколько минут, наблюдая, как его член становится тверже во рту у Джиёна. Затем его пальцы все же слегка сжали его волосы, задавая ритм. Не быстрый, не агрессивный, а тот же медленный, глубокий темп, который сводил Джиёна с ума ранее. Джиён послушно последовал за ним, глубже принимая его в горло, давясь, но не останавливаясь. Слезы снова выступили у него на глазах, но теперь они были слезами усталости и капитуляции. Когда Сынхен кончил, он сделал это молча, с глубоким, сдавленным выдохом. Джиён принял все, не отрываясь, чувствуя, как его горло заполняется густой горечью. Он откашлялся, когда Сынхен вышел, и без сил опустился на бок, к его ногам. Сынхен поправил одежду, его лицо снова стало непроницаемым. Он посмотрел на Джиёна, слизнувшего с губ последнюю каплю, и провел большим пальцем по его мокрому рту, словно стирая последнюю улику. —Достаточно, — произнес он тихо. Этих слов было достаточно. Джиён закрыл глаза, погружаясь в пустоту. Он был пуст, разбит и абсолютно принадлежал ему. И в этом не было ничего, кроме облегчения. Тишина, наступившая после ухода Сынхена, была оглушительной. Она давила на уши, смешиваясь с бешеным стуком собственного сердца Джиёна. Он лежал неподвижно, прикованный к кожаному дивану тяжестью своего тела и грузом только что пережитого. Воздух был густым и сладким, пах кожей, сексом и слезами. Но дверь снова открылась. Сынхен вернулся так же бесшумно, как и ушел. В его руках блеснула влажная салфетка и две небольшие чаши с водой. Он не сказал ни слова. Его лицо по-прежнему было маской спокойствия, но в действиях появилась та же методичная точность, что и во время ласк. Он присел на край дивана и начал вытирать кожу Джиёна. Движения его были нежными, но лишенными интимности врача или любовника. Скорее, это была процедура. Гигиена. Завершающий этот акт. Прохладная ткань прошлась по животу, бедрам, смывая следы их соединения. Джиён вздрогнул, когда салфетка коснулась особенно чувствительного места, но Сынхен не обратил на это внимания, продолжая свою работу. Затем он взял другую чашу с водой. Одной рукой он приподнял голову Джиёна, другой поднес к его губам прохладный край. —Пей, — его голос прозвучал как приказ, но в нем не было резкости. Джиён сделал несколько маленьких глотков. Вода была ледяной и показалась ему лучшим, что он пробовал в жизни. Она смыла ком в горле и принесла мимолетное ощущение реальности. Сынхен опустил его голову обратно на диван, убрал чашу и снова посмотрел на Джиёна. Его темные глаза скользнули по заплаканному лицу, по темно-багровым меткам на шее и груди. Он провел пальцами по ошейнику, поправив его, будто выравнивая дорогой аксессуар. Этот жест, полный собственности, заставил Джиёна сглотнуть. И тогда Сынхен наклонился снова. Но на этот раз не для поцелуя. Его губы коснулись век Джиёна, смывая с ресниц остатки слез. Это было до неприличия нежно. Почти любовно. Но Джиён знал — это не была любовь. — Теперь спи, — прошептал Сынхен, и его бархатный бас снова вызвал мурашки по коже. Его ладонь легла на лоб Джиёна, закрывая ему глаза. — Ты должен быть в форме. Прикосновение было тяжелым и гипнотическим. Адреналин, который еще бурлил в крови Джиёна, начал уступать место всепоглощающей усталости. Его тело, размягченное и опустошенное, больше не могло сопротивляться. Он не видел, как Сынхен отошел от дивана и погасил свет. Не слышал его тихих шагов. Прежде чем дверь закрылась окончательно, Джиён уже плыл в глубоком, беспросветном сне. Он не видел, как Сынхен на мгновение задержался на пороге, бросив на него последний взгляд — взгляд, в котором наконец-то мелькнуло нечто неуловимое, что-то среднее между триумфом и грустью. Но Джиён спал. Он был прикован не цепью и не страхом, а той самой прочной вещью — полным, безоговорочным принятием своей судьбы. И впервые за долгое время его сон был спокоен, без сновидений. Он был готов. Джиён лежал на диване, всё ещё ощущая на коже тепло и вес Сынхена, сладкую ломоту в мышцах и губах. Он не думал ни о побеге, ни о прошлом, ни о будущем. Существовал только этот момент — тихий, наполненный странным, выстраданным покоем. Он был помечен, принят, и это было все, что имело значение. Позже вернулись шаги. Тяжелые, мерные. Сынхен присел на край дивана, и Джиён, не раздумывая, подполз и уложил голову ему на колени. Это было его место. Его убежище. Большая рука легла на его волосы, начала медленно, ритмично гладить. Глубокий, тихий голос зазвучал над ним, что-то рассказывая, но слова тонули в приятном гуле. Джиён не вслушивался. Он был поглощён самим фактом этого прикосновения, этой близости. Было так тепло и безопасно, что хотелось, чтобы это длилось вечно. Пальцы коснулись его челюсти, мягко, но уверенно разжали её. Он послушно открыл рот, и на язык легла знакомая горьковатая таблетка. Он даже не подумал сопротивляться, просто сглотнул, чувствуя, как прохлада разливается по горлу. Это было частью ритуала. Частью их странной, ужасной идиллии. Веки налились свинцом. Сознание начало уплывать в тёплую, тёмную воду. Непробудный сон, — пронеслось в последней осмысленной мысли. Это последний раз, когда мы вместе. Интересно, как он убьёт меня?.. Но даже это не вызывало страха. Неважно. Уже ничего не имело значения. Он тонул в небытии, убаюканный руками своего палача и любовника… Сознание продиралось сквозь вату с трудом. Его вытащили на поверхность шумы: приглушённые голоса, скрип стула, монотонное клацанье по клавиатуре. Он лежал на чём-то жёстком. На стуле? Джиён заставил себя открыть глаза. Яркий свет больничных ламп ударил в глаза. Он лежал на скамье в незнакомой комнате с белыми стенами. За столом напротив полицейский в униформе что-то печатал на компьютере, выглядя скучающим. — Где я? — голос Джиёна прозвучал сипло и чужим. Полицейский поднял на него равнодушный взгляд. —В отделении. Тебя принёс какой-то местный. Сказал, незнакомый парень без сознания валяется на обочине у лесной дороги. Выглядел, скажем так, неадекватно. — Он пожал плечами. — Документов при тебе не было. Но лицо твоё опознали. Артист, да? Джиён уставился на него, мозг отказывался складывать слова в смысл. Принёс? Кто? Он посмотрел на себя. На нём была чужая футболка — серая, поношенная, на несколько размеров больше, пахшая дымом и лесом. И бесформенные штаны на верёвочке, завязанные на боку. Чужая одежда. Одежда, которая пахла… им. — Кто? — его голос сорвался на визгливой ноте. — Кто принёс?! Полицейский флегматично пожал плечами. —Мужик. Не представился. Бросил тебя у входа и слился. Сказал только: «Присмотрите за ним». Опустошение, холодное и тошнотворное, ударило под дых. Джиён бессильно рухнул на стул, спина его сгорбилась. Это не могло быть правдой. Сон? Новая, более изощрённая игра? Ему сказали, что связались с его агентством, что менеджер в ярости, но уже выезжает. Слова долетали как сквозь воду. Он сидел, уставившись в пол стеклянными, пустыми глазами. А вдруг всё это было неправдой? — промелькнула безумная надежда. Вдруг подвал, кровь, цепь, ласки — один большой, болезненный бред? Слёзы потекли сами собой, тихие и горькие. Он даже не заметил, как это началось. Лишь через несколько минут до его онемевшего сознания стало доходить: он сидит в полицейском участке. Он одет. Он не прикован. Он… на свободе. И тогда его будто ударили током. Он резко вскочил, глаза дико забегали. — Врача! — его голос прозвучал хрипло и требовательно, заставив полицейского вздрогнуть. — Мне нужен врач! Сейчас же! В отделении поднялась суматоха. Его растерянность быстро сменилась вспышкой ярости. Его всё бесило. Пристальные взгляды, медлительность, глупые вопросы. Он рычал на них, требовал, чтобы его оставили в покое, и тут же умолял о помощи. Он был похож на загнанного, раненого зверя. Когда примчался его менеджер — напудренный, взволнованный и раздражённый — Джиён встретил его не слезами облегчения, а вспышкой немой, животной ненависти. Пока медик скорой забинтовывал его сломанную ногу и перевязывал рубцы на запястьях, Джиён смотрел на менеджера пустым взглядом. — Где ты был? — прошипел он так тихо, что услышал только тот. — Почему не искал меня? Менеджер что-то бормотал про «думал, уехал в запой, как обычно», но Джиён уже не слушал. Ему сказали, что это только первая помощь. Что нужно в больницу. На обследование. И желательно на психиатрическую экспертизу. Дорога в город прошла в оглушительной тишине. Джиён сидел на заднем сиденье, уставившись в окно, не видя мелькающих пейзажей. Его везли на коляске — нога и общая слабость не позволяли идти. Его квартира поразила его стерильным, безжизненным блеском. Всё было на месте. И всё было абсолютно чужим. Менеджер что-то говорил о завтрашних врачах и документах, и поспешно сбежал, оставив его одного. Дверь закрылась. Воцарилась тишина. Джиён попытался встать с коляски, опереться на костыль. Сделал несколько неуверенных шагов по глянцевому полу холодного паркета. Его взгляд упал на широкий, белоснежный диван. Он хотел лечь. Просто лечь и уснуть. Сделал шаг. И остолбенел. Ноги сами подкосились. Он не упал, а медленно, почти церемонно опустился на колени, а затем грузно сел на пол, прислонившись спиной к дивану. Он сидел на холодном, чистом полу своей роскошной квартиры и не мог пошевелиться. Он смотрел на свои забинтованные руки, на свою больную ногу. И понимал. Его место было здесь. На полу. В ожидании. Его тюрьма оказалась прочнее — она была с ним внутри. И ключ от неё он навсегда оставил в том тёплом, пахнущем дымом доме посреди леса. Последующие недели слились в одно сплошное, болезненное пятно. Возвращение Джиёна стало сенсацией. Вспышки камер, навязчивые интервью, толпы репортёров у его дома. Каждый его выход в свет сопровождался истеричными заголовками. Но сам он существовал в плотном, непробиваемом тумане. Он механически отвечал на вопросы, заученно улыбался, но его глаза оставались пустыми, стеклянными. Он получил не только физические травмы — сломанную ногу, шрамы на запястьях — но и глубокую, невидимую рану, которую никто не видел и не понимал. Его тело жило своей собственной жизнью, помня правила выживания. Любой громкий, неожиданный звук — хлопок дверью, звонок телефона, громкий смех — заставлял его мгновенно падать на пол, замирая в позе полного подчинения, закрывая голову руками. Он лежал так несколько секунд, а потом поднимался, отряхивался, стараясь делать вид, что ничего не произошло. Окружающие смотрели на него со смесью жалости и неловкости, шептались за его спиной. «Нервы», «посттравматический шок» — говорили они. Но они не понимали. Не понимал и он сам. Это был животный инстинкт, вбитый в него болью и страхом. Бессонница стала его верной спутницей. Ночи он проводил, сидя на полу в углу своей роскошной спальни, уставившись в темноту. Спать на кровати было невозможно. Она была слишком мягкой, слишком открытой. Он боялся закрывать глаза, потому что за веками его ждали образы подвала, топора и ледяных глаз Сынхена. Его внешний вид говорил сам за себя — запавшие глаза, бледная кожа, тремор рук. Звезда угасала на глазах. Но внутри этого сломленного тела тлела ярость. Не слепая, а холодная, целеустремлённая. Он нанял частных детективов. Он заставил своих людей ездить по окрестным деревням, расспрашивать о леснике, о одиноком доме в чаще. Он рисовал по памяти карты, планы комнаты, описывал каждую деталь. Ответы были всегда одинаковыми. «Нет, сынок, никакого лесника тут и в помине не было». «Дом? Да там давно никто не живёт, ещё с прошлого хозяина, он лет двадцать назад помер». «Не видели мы ничего, может, вам показалось?» Люди качали головами, разводили руками, смотрели на него с жалостью, которую он начинал ненавидеть. Они все врали. Он знал это с каждой клеткой своего тела. Они покрывали его. Боялись? Или Сынхен был своим, местным призраком, о котором не принято говорить с чужаками? Эта мысль сводила его с ума. Он чувствовал себя снова в западне, в клетке всеобщего молчания. Через месяц упорных, хоть и безрезультатных поисков, пришла наводка. Один из детективов нашёл заброшенный дом в глуши, примерно в том районе, который описывал Джиён. Дорога казалась ему одновременно вечностью и одним мгновением. Сердце бешено колотилось, когда внедорожник продирался сквозь чащу. И вот он показался. Неказистый, почерневший от времени сруб, почти полностью скрытый разросшимися деревьями. Джиён замер. Он не узнавал его снаружи. Он никогда не видел его фасада. Сопровождающие осторожно вошли внутрь, на случай, если кто-то есть. Джиён шёл за ними, его дыхание перехватывало. Внутри пахло пылью, плесенью и забвением. Он не видел этих коридоров, этих комнат. Его мир ограничивался гостиной и лестницей в подвал. Но потом он свернул за угол. И остановился. Комната. Та самая. Камин. Окно. Расположение балок на потолке. Он узнавал каждую щель в полу, каждый сучок на стене. Это было его пространство. Его ад и его единственный дом. Но он был пуст. И мёртв. Всё было покрыто толстым слоем пыли, паутиной. Ни цепей, вбитых в пол. Ни следов копоти в камине. Ни намёка на то, что здесь кто-то жил хотя бы последние десять лет. Это была скорлупа, призрак места. Джиён медленно прошёл в центр комнаты, его ботинки оставляли чёткие следы на пыльном полу. Он опустился на колени на то самое место, где провёл столько времени. Он водил пальцами по полу, ища шрамы от гвоздей, от кольца. Он нашёл лишь гладкую, холодную древесину. Его сопровождающие перешёптывались у двери, глядя на него с нескрываемой жалостью. — Джиён-сси, — осторожно сказал детектив. — Видите? Здесь давно никого нет. Местные правду говорили. Может, вас держали в другом месте? Вы могли перепутать… Джиён не ответил. Он поднял голову и обвёл взглядом комнату. Его взгляд упал на камин. На едва заметную, более светлую полоску на одном из камней, будто от долгого трения. Именно о этот камень он терся ошейником, пытаясь ослабить давление. И тогда его охватила не ярость. Не отчаяние. Его охватило ледяное, абсолютное понимание. Сынхен не просто исчез. Он стёр себя. Он превратил реальность Джиёна в мираж, в больную фантазию. Он оставил его одного в мире, который никогда не поверит его истории. Он подарил ему свободу, но отнял правду. И это было последним, самым изощрённым наказанием. Джиён медленно поднялся. Его лицо было спокойным, почти бесстрастным. Он посмотрел на детектива, на водителя, на их жалостливые, непонимающие лица. — Да, — тихо сказал он, и его голос прозвучал удивительно ровно. — Я ошибся. Не тот дом. Поехали обратно. Он вышел из дома, не оглядываясь. Он сел в машину и уставился в окно на проплывающий мимо лес. Он не видел деревьев. Он видел пару холодных, насмешливых глаз, наблюдающих за ним из чащи. Он был свободен. Но его настоящей клеткой стало не то место, из которого он сбежал. Его клеткой стало знание, которое он не мог никому доказать. Машина выехала из леса. Джиён не оглянулся. Свобода оказалась самой изощрённой пыткой. Вернувшись в свой стерильный, сияющий мир, Джиён обнаружил, что настоящая цепь была не на его шее, а в его голове. Его роскошная квартира казалась ему чужой, пугающей пустотой. Он спал на полу, в углу, подложив под голову свёрнутое одеяло — мягкий диван вызывал панику, ощущение непозволительной роскоши, за которую придётся заплатить. И сквозь весь этот кошмар нового существования проступал он. Сынхен. Его тюремщик. Его бог. В сознании Джиёна он раскололся надвое, как громом поражённый дуб. Лик Благодетеля являлся ему по ночам, в редкие минуты истощенного забытья. Тот, кто мыл его раны, кто давал воду, кто гладил по голове своим бархатным голосом, убаюкивая словами: «Я здесь. Ты в безопасности». Этот образ был спасением. Единственным островком тепла в ледяном океане воспоминаний. Джиён ловил себя на том, что в моменты особой слабости, когда боль в сломанных пальцах или ноге становилась невыносимой, он мысленно взывал к нему. Помоги. Приди. Сделай так, чтобы стало легче. Он тосковал по той извращённой заботе, как по наркотику. Она была доказательством того, что он кому-то нужен, что он не просто мусор, выброшенный на обочину. Но за этим ликом всегда таился Лик Врага. Тот, кто с холодной жестокостью ломал ему кости. Чей топор рубил головы в подвале. Чьи ледяные глаза наблюдали за его муками с научным интересом. Этот образ заставлял Джиёна просыпаться в холодном поту, с сердцем, готовым выпрыгнуть из груди. Он был воплощением всепоглощающего ужаса, бессилия, животного страха. И самое ужасное было то, что Джиён не мог отделить одно от другого. Они были неразделимы, как две стороны одной монеты. Боль и забота исходили из одних рук. Ласка и пытка звучали одним голосом. Тот, кто был источником его самых страшных страданий, был и единственным, кто эти страдания мог остановить. Он ловил себя на том, что ненавидел Сынхена всей душой, мечтая разорвать его на части, и в то же время отчаянно жаждал снова оказаться у его ног, чтобы тот снова погладил его по голове и сказал, что всё хорошо. Это было больше, чем стокгольмский синдром. Это была религия. А религия требует веры в своего бога — и в его милосердие, и в его гнев. Он смотрел на свои руки, на кривые, не до конца сросшиеся пальцы, и видел в них не только увечье, но и знак внимания. Наказание за непослушание и… проявление заботы? Ведь Сынхен потом дал ему мазь. Он дал таблетки от боли. Он смотрел в зеркало на свое исхудавшее лицо с темными кругами под глазами и видел в них следы не только пыток, но и… спасения. Ведь он был жив. А те трое — нет. Сынхен убил их за него. Защитил его. Этот внутренний разрыв сводил его с ума больше, чем любая физическая боль. Мир стал чёрно-белым, и все оттенки в нём были лишь разными градациями Сынхена. Он был и тюрьмой, и единственным ключом от неё. И Джиён понял, что настоящая свобода наступит не тогда, когда он забудет его. А только тогда, когда он сможет решить для себя, кем же для него был этот человек — спасителем или палачом. А пока он сидел на полу своей гостиной, прижимая к груди колени, и тихо плакал, разрываясь между ненавистью и тоской, между страхом и благодарностью. И где-то в глубине души он знал, что Сынхен, должно быть, знает это. И усмехается. Снаружи доносился отдалённый гул мегаполиса — чужой, ненужный ему мир. И в этой тишине разум, спасаясь от реальности, начал творить свой собственный, уютный ад. Мысли текли вязко, как густой сироп, смывая острые углы ужаса и оставляя лишь размытые, тёплые пятна. Если бы я нашёл его… — начала крутиться навязчивая, безумная мысль. Она казалась не логичной, а очевидной, единственно верной. Если бы я свёл его к врачу… к психологу… тому, что приходил ко мне. Мысль о том, что Сынхен может быть «исправлен», «вылечен», зажигала в нём слабый, больной огонёк. Они бы помогли ему. Убрали бы всё плохое. Оставили бы только… хорошее. А что было «хорошее»? Его память, коварная и отборная, услужливо подсовывала картинки. Не топор. А руки, гладящие его по голове. Не ледяной взгляд палача. А глубокий голос, шепчущий «тише, всё хорошо». Не боль сломанных костей. А тепло от тела рядом в холодной комнате. Плохие воспоминания… они самые мутные, — убеждал он себя, сжимаясь в комок. — Они забываются. А вот это… это остаётся. Его физически тошнило от одиночества. От этой тишины. От необходимости самому принимать решения, самому заботиться о себе. Ему невыносимо не хватало той самой, извращённой ласки. Этого чувства, что о нём думают, о нём заботятся, пусть и как о вещи, пусть и с жестокостью. Это было лучше, чем это ничто. Он представлял себе картину, такую ясную, что аж перехватывало дыхание. Они вдвоём. В светлой, чистой комнате. Не в лесной избушке, а в обычной квартире. Сынхен смотрит на него не ледяным взглядом хозяина, а… спокойно. С тем же вниманием, но без жестокости. Он протягивает руку, и Джиён подходит, и кладёт голову ему на колени. И его гладят по волосам. И всё тихо. И всегда вместе. Больше никаких побегов. Никаких страхов. Только он и его… его… Он не решался произнести слово «хозяин» даже в мыслях. Но и другого слова не было. Это была мечта умалишённого. Он понимал это где-то на дне сознания, но заглушал этот голос разума громким стуком собственного сердца. Это была единственная надежда, которая у него оставалась. Не надежда на нормальную жизнь. А надежда на возвращение в свой личный ад, но с вырванным клыками у дьявола. Он плакал. Тихо, безнадёжно. Слёзы текли по его щекам и капали на колени. Он плакал не от боли и не от страха. Он плакал от тоски. По тем моментам, когда его существование имело простой, чёткий смысл — быть рядом, слушаться, получать свою порцию «любви» и «заботы». Он был зависим. Зависим от своего мучителя. И эта зависимость была страшнее любой цепи. Цепь можно было сбить. А эту потребность в его прикосновениях, в его голосе, в его одобрении — это нельзя было вырезать. Она въелась в кости, в мозг, в душу. И где-то в глубине леса, человек с лицом бога и дьявола, наверное, знал это. И, возможно, именно на это он и рассчитывал. Самая прочная тюрьма — та, которую заключённый строит для себя сам из обломков своих костей и призраков ласк своего палача. И Джиён строил её каждую секунду, каждым таким воспоминанием, каждой слезой тоски по тому, чего никогда по-настоящему не было… Прошло два года. Два долгих, растянутых года, которые для Джиёна слились в одно сплошное, серое «после». Врачи, психологи, реабилитационные центры — всё осталось позади. Он прошёл через всё, что положено жертве. Он научился говорить правильные слова: «травма», «ПТСР», «границы», «восстановление». Он даже ненадолго вернулся на сцену — выходил под ослепляющий свет соу, пел песни, улыбался фанатам. Но свет был слишком ярким, а звук — слишком громким. Апплодисменты отдавались в ушах оглушительным грохотом, от которого хотелось пригнуться к земле. В итоге он объявил о «творческом перерыве». Перерыв затянулся уже на год и не собирался заканчиваться. Поздний вечер. Тишина его просторной, дорогой квартиры была густой и безжизненной. Джиён вернулся домой, механически закрыл за собой дверь. Он прошёл мимо кухни, даже не взглянув в сторону холодильника. Еда потеряла вкус. Наказание за опоздание? Или просто ещё один шаг в ритуале? В гостиной он медленно, почти церемонно, разделся. Одежда упала на пол бесформенной грудой. Он остался совершенно голым в центре комнаты. Холодный воздух кондиционера вызвал мурашки на коже, но это ощущение было… знакомым. Правильным. Его взгляд упал на диван. На нём лежал свёрток из плотного, тяжёлого одеяла, туго скрученный в длинный, чёткий валик, отдалённо напоминающий человеческий силуэт. Это было его рукотворное изваяние. Его икона. Джиён взял пульт от телевизора, включил его на какой-то нейтральный канал, где говорили тихие, незнакомые голоса. Затем он не сел на диван. Он опустился на пол рядом с ним, на мягкий ковёр. Развернулся боком и прижался плечом и щекой к одеяльному валику. Поза была выверенной, привычной. Так он сидел когда-то, у ног… у него. Он откинул голову назад, чтобы она касалась «ноги» свёртка, и уставился на мерцающий экран. Он не видел картинки. Он чувствовал. Чувствовал тепло собственного тела, отражающееся от одеяла. Чувствовал его плотность. Он закрыл глаза. И начался ритуал. В его воображении на его волосы легла большая, тёплая рука. Она медленно, методично гладила его, расчёсывала короткие пряди пальцами. От лба к затылку. Снова и снова. А где-то над самым ухом, так, что казалось, вот-вот почувствуешь дыхание, зазвучал глубокий, бархатный голос. Он ничего не говорил. Просто издавал низкий, убаюкивающий гул, похожий на шум далёкого леса или мурлыканье огромного зверя. Это был звук абсолютного принятия. Абсолютного контроля. Абсолютной безопасности, купленной ценой всей своей свободы. Уголки губ Джиёна дрогнули в подобии улыбки. Он был спокоен. Здесь, на холодном полу, прижавшись к скрученному одеялу, он был дома. Это был его храм, а его бог был незрим, но ощутим в каждом нервном окончании. Телевизор бубнил себе под нос. В большой, тёмной квартире голый мужчина сидел на полу, прижимаясь к свёртку из одеяла, с блаженной, пустой улыбкой на лице. - Психологи сказали, что я страдаю от стокгольмского синдрома. Что это — механизм выживания. Идентификация с агрессором. - Удобная теория. Она позволяет упаковать хаос в красивый ярлык. Назвать безумие — диагнозом. Но она не отвечает на главный вопрос. - Какой? - Почему одни ломаются сразу, а другие… расцветают в унижении? Почему твой разум, вместо того чтобы бороться, построил мне алтарь? Это не синдром. Это — выбор души. Самый честный из возможных. - Выбор? У меня не было выбора! Ты сломал меня! - Я лишь убрал ложные опоры. Карьеру. Славу. Свободу воли. Ты думаешь, это была твоя суть? Это был карточный домик. А под ним… оказалась очень плодородная почва. Любовь, о которой говорят твои психологи — это договор. «Я даю тебе себя, если ты дашь мне чувство безопасности». Наша связь глубже. Она — вне договора. Я не даю тебе безопасности. Я даю тебе истину. А ты… ты даёшь мне доказательство, что даже в самом разложенном сознании можно найти красоту. - Красоту? В этом кошмаре? - В принятии. Ты принял свою природу. Перестал бороться с тем, что всегда было твоей сутью — потребностью принадлежать. Любовь — это бунт против одиночества. Но наше единение… это капитуляция перед ним. Мы не боремся с пустотой. Мы слились с ней в одно целое. Психология ищет причины. Но иногда причина- это просто предлог. Я мог бы сказать, что ты напоминаешь мне кого-то. Или что я мщу миру через тебя. Но это будет ложь. Правда в том, что некоторые вещи просто… случаются. Как химическая реакция. Ты был горючим материалом. Я — спичкой. И мы оба сгораем в этом пламени уже очень давно. - Значит… мне не станет лучше? Даже если я вырвусь? - «Лучше» — это значит вернуться к тому, кто ты был? К тому, кого так легко сломали? Разве это цель? Или цель — стать тем, кто выжил в огне? Пусть и обугленным. Пусть и чудовищем. Джиен поворачивается к окну. Ночь за стеклом абсолютно чёрная. - Твои психологи пытаются починить часы, не понимая, что стрелки нужно просто перевернуть. Они лечат тебя от меня. А нужно лечить от того, кем ты был до меня. И это — неизлечимо. - Значит, я действительно безнадёжен. - Безнадёжен для их мира. Для нашего… ты идеален. В комнате нет никого, кроме Джиена, он разговаривал сам с собой. Курс лечения у психолога помог ему забыть? Нет. Он помог ему выстроить систему. Систему, в которой он мог существовать. И центральным элементом этой системы была не победа над прошлым, а его вечная реконструкция. Он не хотел забывать. Он боялся забыть единственные моменты, когда его жизнь имела хоть какой-то смысл. Даже если этот смысл ему навязали. Похоже, Джиён не скоро вылечится. А может, и никогда. Потому что выздоровление означало бы окончательное прощание с тем, кто стал для него и дьяволом, и богом. А на такое прощание он был не способен. Его цепь была не на полу. Она была в его разуме. И ключ от неё он выбросил много лет назад, в глухом лесу, вместе с частью своей души.
15 Нравится 5 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (5)