Первая тысяча ночей
19 февраля 2026 г., 00:12
Примечания:
Герой этой зарисовки Антуан — сир Эрики, тот самый, что обратил её в 20ых годах 21 века, только сейчас он сам неонат, обращенный в 20ых годах 20 века. Его собеседник его собственный сир.
Первая тысяча ночей дана для того, чтобы научиться отпускать.
Прохладный осенний ветер трепал распахнутые полы пальто и длинный, небрежно закинутый на плечо багряный шарф, словно заигравшийся пёс, которому невдомёк желание замешкавшегося хозяина попрощаться. С людьми ли, местом, десятилетием — Антуан не мог дать себе чёткого ответа, но стоя перед закрытыми дверьми Ле Лидо, он пускался в молчаливый и безрадостный спор с самим с собой. То, что сейчас казалось катастрофой, немыслимой горечью и потерей, в будущем войдёт на страницы исторических книг под каким-нибудь поэтичным названием, отдающим смогом, серостью и потрескавшейся краской на стенах. Что-то вроде «туманные годы» или «великая депрессия»…
Войдёт и сотрётся из реальности, возвращая Парижу его юности, его сладких грёз то самое великолепие ревущих двадцатых. Снова заиграет пианино, протяжно запоёт саксофон, и женщина с кожей цвета полированного дерева и низким, бархатным голосом, обхватит полными пальцами в шелковой перчатке микрофон. Антуан знал, что всё вернётся на круги своя, и вернётся он сам — не постаревший ни на день, не потративший лучшие годы в душащем, калечащем болоте, в котором барахтались те, дневные, теплокровные, живые люди. То, что было для них концом, для Антуана было досадной паузой, снятой с граммофона пластинкой, остановленной небрежной рукой иглой.
И всё же, ночь обняла его за плечи и оставила кровавый поцелуй на шее так недавно, что новоявленный тореадор ещё не успел полностью осознать своей стагнации. Бабочка, увязшая в сохранившей её крылья смоле, ещё трепыхалась, спешила, любила и боялась потерять, не понимая, что будет вечной.
— Хорошее было время, — Антуан изгибает губы в улыбке и запрокидывает лицо к тусклому свету газового фонаря. — Мы звали это место подземной Венецией.
— А теперь ты увидишь настоящую, к чем тосковать, к чему эта печальная мина, ты хочешь заработать морщинки вопреки тому, что их у тебя не должно быть? Я покажу тебе Сан-Марко, и Кампанилу, и мы заберёмся на самую вершину, весь город как на ладони! К чему тосковать по клубу, который вчера был, сегодня нет?
Антуан усмехается — у него была удивительная улыбка, тёплая, как стакан виски в рождественскую ночь, — и чуть качает головой, невесомо касаясь плеча своего спутника.
— Есть ли что-то, что для тебя не «вчера было, сегодня нет», друг мой?
— О, разумеется! Ночь. Ночь вечна, Антуан, и она раскроет тебе ещё тысячи прекрасных мест, если, разумеется, ты не будешь так трагично смотреть на каждое из них. Всё однажды закончится, а мы останемся, это ли не прекрасно?
Очередной порыв ветра сорвал высохший листок с ближайшего дерева и Антуан вскинул руку, безошибочно грациозно поймав его между белых пальцев. Тонкий, насыщено-багряный, с сетью прожилок, он был красив в своей хрупкости, и пусть этот лист уже сорвался с кроны, придёт весна и появится новый, и он будет ещё прекраснее.
— Прекрасно, конечно, это прекрасно, — он улыбнулся снова, уже более светло, и острая кромка клыков мелькнула в этой улыбке на какое-то крошечное мгновение. — А знаешь, что не прекрасно? Дневать в багажном отделении! О, боже мой, я уже содрогаюсь. Надеюсь, ты не наклеил на саквояж пометку «осторожно, стекло»? Такие швыряют ещё сильнее.
— Персонально на твой я могу наклеить «ценные предметы», но, боюсь, я высажусь в Венеции, а тебя украдут в страны третьего мира. Хотя, возможно, тебя бы это взбодрило…
— Я впишу тебя в свой новый роман. Это будет старикашка с ужасным чувством юмора. Возможно, трагично погибший в прологе.
Первая тысяча ночей подходила к концу.