***
Момои сидит за столом и нервно постукивает пальцами по столу, ожидая ответа на её звонок. На коленях лежит блокнот, а в другой руке щёлкает ручка. Наконец, на другом конце провода берут трубку. – Алло, Салли Фишер? Здравствуйте. Момои, «Фарма-Лайф». Да, по анальгину. Слушайте, ваш прайс – это космос. Я с таким в розницу не выйду, у меня покупатели не олигархи, – доказывала она, размахивая руками. Пауза. Она слушает, барабаня пальцем по столу. За соседним столом на неё поглядывает Джоанна и хихикает. – Я понимаю про инфляцию. Я понимаю про логистику. Но у меня двадцать аптек, и я беру не ящик, я беру контейнер. Давайте по-человечески: скиньте десять процентов, и я сегодня же подписываю договор. Снова пауза. Она закатывает глаза, но голос остаётся ровным. – Салли, вы же знаете, я к другим не пойду. Мы с вами уже год работаем. Но если вы меня сейчас кинете... Ну, сами понимаете. Рынок маленький, слухи ходят. Она смотрит в окно. Там, на тротуаре, женщина тащит коляску, орёт на кого-то в трубку. Обычная жизнь. – Пять? – перебивает она, – Пять – это несерьёзно. Семь, и по рукам. И чтобы доставка за ваш счёт. После небольшой паузы она улыбается. Коротко, победно. – Договорились. Завтра курьером документы. С меня кофе при следующей встрече. Да, помню, вы без сахара. Всего доброго, – она кладёт трубку и откидывается на спинку кресла, зарывая пальцы в волосы, – Господи, какая же она нудная! – Ха-ха, умеешь ты договариваться, – похвалила её Джоанна, – кстати, время уже почти шесть, – она ехидно смотрит на Момои, – Мо-омои, а можно я пора-аньше уйду? – Джо, какая ты ленивая! Ладно, я сама уже думаю собираться, – она смотрит на часы и встаёт с кресла, – пошли тогда.***
Он сидит на полу в гостиной. Спиной к дивану, лицом к телевизору. За окном серый вечер, фонари ещё не зажглись, небо тяжёлое, давит на крыши. В комнате темно: свет он не включал, чтобы не видеть пустой угол, где раньше стояла гитара. Перед ним на полу ложка. На ложке мутный раствор, нагретый зажигалкой до идеальной температуры. Рядом ватка, шприц, который он стащил ещё в больнице. Всё, как всегда. Всё, как в первый раз. Всё, как в последний. Он набирает раствор. Тянет поршень: жидкость входит в шприц медленно, будто нехотя. Смотрит на свет: пузырьков нет. Он научился этому давно, чтобы воздух не попал, чтобы не убить себя раньше времени. Смешно. Жгут на руку. Правую, здоровую. Левую он бережёт: та с бинтами, ещё не до конца отошла. Вены на правой вздулись, синие, родные, ждут. Он проводит пальцем по коже. Там, где сейчас войдёт игла, уже сотни следов. Дорожки. Карта его жизни. – Ну давай, – шепчет он. Сам не знает, кому: себе, игле, той дозе, которая сейчас войдёт в вену. Он даже не успевает выдохнуть. Тёплая волна взрывается в животе, разбегается во все стороны сразу: в пах, в грудь, в спину, в кончики пальцев. Это не боль, нет. Это облегчение, такое мощное, что на секунду кажется: сейчас сердце остановится от счастья. Он запрокидывает голову. Спина сама выгибается, прижимаясь к дивану. Из горла вырывается звук. Не то стон, не то смех, не то молитва. – Да, – шепчет он, – да, бля... Шприц выпадает из ослабевших пальцев, катится по полу, оставляя мокрый след. Саки не замечает. Он уже не здесь. Кровь густая. Пять дней без дозы, без нормальной еды, без воды в нужном количестве. Кровь стала вязкой, медленной, как старая патока. Сердцу тяжело толкать её по сосудам, оно работает на износ, но привыкли. А теперь в эту густоту врывается доза. Сосуды расширяются. Резко, слишком резко. Кровь, которая с трудом добиралась до пальцев, теперь приливает к коже. Отсюда это тепло, этот румянец, который кажется таким приятным. Но давление падает. Организм не успевает перестроиться. Лёгкие работали пять дней без отдыха. Таскали воздух туда-сюда, пытались насытить кровь кислородом, которой всё время не хватало. Устали. Саки уже неважно, что подумает Момои. Пять дней мозг орал. Требовал. Искал выход. Посылал сигналы боли, страха, отчаяния. Теперь он замолкает. Рецепторы, которые так долго были голодными, наконец-то получили своё. Они захлёбываются дофамином, серотонином, эндорфином. Всем тем, что организм разучился производить сам. Организм встретил дозу как старого друга, которого не видел пять лет. Обнял, распахнул двери, усадил за стол. А друг этот пришёл не с пустыми руками. Он принёс яд, завёрнутый в сладкую вату. И организм ел эту вату, не чувствуя вкуса, потому что слишком соскучился по объятиям.***
Ключ поворачивается в замке с тем же звуком, что и всегда. Щелчок. Момои толкает дверь плечом. В одной руке сумка с ноутбуком, в другой пакет с продуктами. Купила по дороге. – Саки? – Зовёт она, закрывая дверь ногой, – я пришла. Тишина. Обычная тишина. Не та, которая пугает, а та, которая просто «его нет в прихожей». Может, спит. Может, в наушниках. Может, просто молчит. Она ставит пакет на пол, снимает обувь и проходит в комнату. Саки сидит на полу. У стены, спиной к батарее. Голова свесилась на грудь, руки лежат на коленях ладонями вверх: безвольные, пустые. В темноте Момои не сразу видит лицо. Только силуэт. – Саки? – Голос тише, осторожнее. Он не отвечает. Момои делает шаг. Второй. Включает свет. Шприц на полу. Ложка. Жгут. И он. Бледный. Такой бледный, что кожа кажется прозрачной. Губы, синие, почти фиолетовые. На лбу испарина, волосы прилипли к вискам. – Саки! – Она срывается на крик, – Саки! Саки, блять, открой глаза, – она трясёт его за плечи, пытается разбудить, но Саки не реагирует. Грудь поднимается. Редко. Очень редко. Раз в десять секунд. Раз в пятнадцать. Он дышит. Он ещё дышит. Момои бьёт его по щекам. Легко сначала, потом сильнее. Кричит его имя, пока голос не срывается в хрип. – Саки, пожалуйста! Пожалуйста, открой глаза! Не смей! Не смей, слышишь! И вдруг веки дрогнули. Медленно, очень медленно, как будто поднимать их – самая тяжёлая работа в мире, но он открывает глаза. Они мутные. Зрачки – точки, не реагируют на свет. Он смотрит сквозь неё, сквозь стену, сквозь этот мир. – Саки, – шепчет она, – ты меня слышишь? Он смотрит. Долго. Очень долго. И вдруг узнает. В его глазах что-то меняется. Мутность рассеивается на секунду, и она видит его. Того самого. Кого любила. Кого спасала. Кто обещал. Губы шевелятся. Звука нет. Момои наклоняется ближе, почти касаясь ухом его рта. – Мо... Момо... и, – хрипит он. – Я здесь, – плачет она, – я здесь, идиот. Я пришла. Сейчас скорая, сейчас... Она хватает телефон, но он перехватывает её руку. Слабо, почти невесомо. Пальцы холодные, как лёд. – Не... надо, – шепчет Саки, – Поздно... уже... – Заткнись! – орёт Момои, – Заткнись, слышишь?! Я вызову! Ты будешь жить! Ты обещал! Он смотрит на неё. И в этом взгляде всё. Вся боль. Вся любовь. Вся вина. Вся благодарность. – Прости, – выдыхает он, – я... Очень... Люблю... Глаза закрываются. Грудь ещё поднимается. Раз. Два. Пауза длинная, очень длинная. Три. Момои орёт в трубку, называет адрес, трясёт его, бьёт по щекам, плачет, молится, проклинает. А он просто сидит, прислонившись к батарее, с лёгкой улыбкой на посиневших губах. И дышит. Пока ещё дышит. Она держала его лицо в ладонях и чувствовала, как жизнь уходит из него по капле: с каждым выдохом, с каждой секундой, с каждым ударом её собственного сердца, которое билось за двоих. А он просто смотрел на неё мутными глазами и улыбался. Как будто говорил: «Я вернулся. Правда. Просто ненадолго.» Она слышит сирену. Где-то далеко, за окнами, за домами, за этим городом, которому нет до них дела. Сирена приближается медленно, слишком медленно, как будто время специально растянули, чтобы она успела прожить всю боль до конца. – Слышишь? – Шепчет она, гладя его по лицу, – слышишь? Сейчас приедут. Сейчас помогут. Ты держись, слышишь? Ты только держись. Он не отвечает. Глаза закрыты. Грудь поднимается редко. Очень редко. Она считает секунды между вдохами. Раз. Два. Три. Четыре. Вдох. Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь. Вдох. Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь. Восемь. Девять. – Саки, – она трясёт его за плечо, – Саки, не смей! Не смей, слышишь! Дыши! Дыши, блять! Он открывает глаза. В последний раз. Они уже не мутные. Странно, но они ясные. Совершенно, невозможно ясные. Такие, какими не были уже много месяцев. В них нет стекла, нет пустоты, нет химии. В них только Момои. – Мо... Мои, – шепчет он. Губы почти не слушаются, звук выходит тихий, как выдох. – Я здесь, — она прижимается лбом к его лбу. Слёзы капают ему на лицо, смешиваются с его потом, с его холодом, – я здесь, идиот. Я всегда здесь. Он пытается поднять руку: ту, что была перевязана. Пальцы дрожат, еле шевелятся. Она перехватывает его ладонь, прижимает к своей щеке. – Холодный, – шепчет она, – ты такой холодный... Он смотрит на неё. Долго. Бесконечно долго. Как будто хочет запомнить навсегда каждую чёрточку, каждую морщинку, каждую слезу. Губы шевелятся. Она наклоняется ближе. – Я, – голос обрывается. Он собирает последние силы, – Я тебя... очень, – страшная, длинная пауза, – люблю. Это слово выходит вместе с последним воздухом. Тёплым, слабым, почти невесомым. Она чувствует, как его рука в её ладони расслабляется. Как тело становится тяжелее. Как голова падает на плечо. – Саки? – Шепчет она, – Саки! – Этоо уже крик. Дикий, страшный, нечеловеческий, – Саки, нет! Нет! Ты не можешь! Ты обещал! Ты обещал, блять! Момои трясёт его. Бьёт по щекам. Кричит. Плачет. Молится. Проклинает. Но он молчит. Дверь распахивается и в дом вбегают двое в синей форме. Фонарики, приборы, быстрые руки, которые оттаскивают её от него. – Отойдите! Быстро! Момои отшвыривают к стене. Она сидит на полу, обхватив колени, и смотрит, как они возятся с ним. Как пробуют пульс. Как смотрят зрачки. Как переглядываются. Один поднимает голову и смотрит на неё, молчит. Она уже знает. – Сколько? – Спрашивает он тихо, у коллеги. – Минуты две назад. Может, пять, – врач смотрит на неё. Взгляд усталый, привыкший, но в нём что-то похожее на жалость, – извините, мы не успели его спасти. Она сидит на полу. Рядом тело. Его тело. Тёплое ещё, но уже не живое. Врачи суетятся вокруг, говорят о чём-то, звонят куда-то. Она не слышит. Она смотрит на его лицо. Спокойное. Такое спокойное, каким не было никогда при жизни. Никакой боли. Никакой ломки. Никаких обещаний, которые он всё равно не мог сдержать. Просто покой. Она протягивает руку, гладит его по щеке. Холодный. Уже совсем холодный. – Идиот, – шепчет она, – какой же ты идиот. Я тебя тоже. Момои наклоняется к нему и последний раз целует в лоб. Скорая уезжает с ним. Она остаётся одна в доме. На полу шприц, ложка, пустой угол от гитары и её слёзы, которые всё ещё текут, хотя плакать уже нечем. За окном вечер. Где-то лает собака. Кто-то смеётся во дворе. Мир продолжает жить. А в её руках пустота. Так она сидела с полчаса. Неожиданно в голову пришла мысль, страшная мысль. Она нашла на диване за подушками телефон Саки, разблокировала и позвонила, пытаясь изобразить спокойствие. – Алло, Рэмбо, ты дома? – Хы-хы, а че ты звонишь с телефона Саки? Че он опять обдолбанный, да? – В трубке слышится нетрезвый голос, от чего Момои передернуло. – Э, нет. В общем, я его остановила и он хочет обратно вернуть гитару. – Хы-ы, а чего так? – Просто его наконец озарил голос разума, – грустно усмехнулась Момои, – так что, я сейчас заеду и заберу. – Окей, давай, – ничего не подозревая ответил Рэмбо и положил трубку. Момои подскочила с места и утерла слезы. Она была готова, как никогда. Она знала, кто виноват в смерти Саки. Немного поискав в кладовой комнате, она нашла коробку, в которой хранились самые дорогие вещи, переданные ей в наследство от отца. Там же находился револьвер, с которого её отец в бывалые годы любил стрелять по мишеням. Каким-то чудом в нем находилось два патрона. Она схватила оружие и понеслась в прихожую. Там Момои надела любимую ветровку Саки и вышла. Она задумала покончить с этим раз и навсегда. Подъехав к нужной пятиэтажке и зайдя в подъезд, в нос Момои ударил неприятный запах краски, смешанный с запахом химии. Как вообще его соседи это терпели? Она практически залетела на пятый этаж. Сердце бешено колотилось. Заслышав пьяные стоны внутри квартиры, она по-хозяйски зашла внутрь и закрыла дверь. В коридоре валялся упоротый Нигель, а в спальне, где каждый, кто находился в этой квартире, встречал свой передоз, сидели такие же упоротые Рэмбо и Майк. Второй держал гитару в руке и брынчал что-то непонятное. Парни повернулись и Рэмбо радушно поприветствовал Момои. – О-о, здарова, подруга. – Здоровее видали, – съязвила Момои и потянулась в карман, – гитара где? – Доверяй, но проверяй, да? Гитара вот, – он выхватывает её из рук Майка, – но ты же понимаешь, что я не отдам её просто так? И где Саки, кстати? – Он не приедет. Я решаю его вопросы, – сказала Момои. Рэмбо пробежался по ней оценивающим взглядом. Что-то шевельнулось в его пьяных глазах. То ли предвкушение, то ли уважение. – Хм, красивая... И смелая. Зачем тебе такой мусор, как Саки? Иди ко мне, я научу тебя, как с деньгами дружить, – он привстал с кровати и сделал шаг вперёд. – На месте стой, – уверенно сказала Момои и рукой сняла револьвер с предохранителя. Пистолет ожил. Рэмбо услышал щелчок и двинулся назад, потянувшись рукой к поясу. – Ты че, охренела, дура? – Саки мёртв, – коротко сказала Момои и резким движением руки направила пистолет ко лбу Рэмбо. Палец сам лёг на спусковой крючок. Круглая обойма повернулась, пуля выстрелила прямо в голову. Силой тяжести Момои отдало в руку. Грохот раздался по стенам. Рэмбо сделал пару шагов назад и упал на Майка. – Ты убил Саки, я убила тебя. Мы квиты, – сухо сказала Момои и начала уходить. Майк и Нигель смотрели на неё с непонятным, пьяным страхом. Напоследок она зыркнула в их отупевшие глаза и направилась на выход. Где-то на половине пути домой она услышала сирену. Полиция. Она ехала домой, и каждый километр стирал её из этого мира. Сначала исчезла та, что боялась. Потом та, что надеялась. Потом та, что любила. К тому моменту, как машина остановилась у дома, от Момои осталась только тень. И эта тень знала: там, за дверью, её ждёт последняя встреча. С собой. С тишиной. Она громко хлопнула входной дверью и растворилась в темноте. А на следующее утро в доме, где прошли последние несколько лет счастливой и не очень жизни, Момои обнаружили мёртвой, лёжа на полу, с револьвером в руке, последняя пуля которого застряла в её виске.