***
Когда в Варшаву приехал Генрих, пытка стала ещё хуже. Иоганн теперь ломал не только себя. Он ломах их обоих. И это ему определённо не нравилось. Каждая их встреча проходила по одному и тому же сценарию. Целенаправленное разрушение отношений выматывало. Причём говорить надо было не что попало, а точечно, как снайпер, бить по мишеням, вызывая нужную реакцию, разрушая доверие по кускам. Но не дать рухнуть всему до основания. Не утратить во всём этом самое ценное. С какой холодной ненавистью смотрел на него Генрих, не понимая, что тем самым только способствует тому, чтобы Иоганн, не затыкаясь, говорил о применении газа в лагерях, об истреблении непригодного материала– низшие расы недостойны какого-либо другого наименования, кроме "материал"– и о том, что всё это войдёт в историю великой Германии, а в заглавии обязательно будут написаны фамилии Шварцкопфов. Ему было противно от самого себя, от того, о чём он рассказывал, от вранья, от своего надменного тона. Полный разочарования взгляд окончательно усугублял ситуацию. Генрих из-за этого больше пил, почти не просыхая. Вязнул в алкоголе, пытаясь забыться, но его постоянно выбрасывало назад на берега омерзительной для него реальности. Иоганн молча наблюдал за этим, сжимая кулаки от злости на самого себя. Алкоголь стирает личность, притупляет волю, оставляя только бездушную оболочку. Никакого человека в таком теле уже нет. Вайс думал, что, если с Генрихом произойдёт что-то подобное, вина будет исключительно на нём. Ведь своим молчанием и постоянными ссорами он поддерживал его зависимость, вместо того, чтобы оградить от неё. Как же хотелось выкинуть к чёрту все эти стеклянные дорогие бутылки, разбить, вылить содержимое. А потом схватить Генриха за лацканы проклятого эсэсовского мундира и трясти до тех пор, пока он не протрезвеет раз и навсегда. — Ну зачем ты лжешь? – после очередной попойки вдруг спросил Генрих. Иоганн старался не смотреть на него, ни одним своим действием не выдать своего волнения. Его всегда непробиваемая маска начала прокрываться трещинами. И чем больше времени он проводил с Генрихом, тем больше становилось этих трещин. — А с какой стати я буду говорить тебе правду? — Но ведь говорил когда-то. Вайс обернулся, застигнутый врасплох, ожидая, или скорее желая, увидеть обычного напившегося человека, сказавшего первое, что пришло в голову. Но Генрих наблюдал за ним. Проницательно и трезво. Его непонимающий взгляд был сильнее любой пощёчины. Потому что бил прямо в душу. Потому что вскрывал запрещённые Вайсом воспоминания и чувства. Иоганну не нравилось то, как с ним откровенен Генрих. Он не должен так легкомысленно говорить о верхушке нацистской власти, потому что подобные разговоры с кем-то посторонним будут стоить Шварцкопфу, в худшем случае, жизни. Как это уже почти случилось с Лозе. Узнав про эту историю, Вайс не знал, на кого больше злится: на коменданта, посмевшего стрелять в офицера СС, или на Генриха, который предпочитает не заботиться о том, кому и что говорит. Белову же не нравилось, что эти откровения постоянно переходили к размышлениям о самоубийстве. Стоило тому только заикнуться о том, что было бы неплохо оборвать всё здесь и сейчас, и сердце Александра обливалось кровью. Приступы самобичевания у Генриха сопровождались таким пустым взглядом, словно его вот-вот должны были отвести на казнь. Если бы не алкоголь, которым он глушил всё, что сидело у него в голове и острыми когтями терзало и днём, и ночью, или если бы целью Лозе было не запугивание, а убийство, наверное, они бы никогда не встретились в Варшаве. Наверное, тогда бы не было всех тех проблем, неотступно следовавших за Генрихом, решать которые вызвался именно Вайс. Наверное, жизнь в этом бурлящем смертью костре стала бы чуточку легче. Только вот не нужна Иоганну такая жизнь. Его всё-таки раз угораздило познакомиться чуть больше, чем того требовало задание, с белокурым и зеленоглазым сыном известного инженера. В чужом городе, среди незнакомых людей и неизвестного уклада жизни, стоял и ждал его Генрих. В далёком от дома месте он стал своеобразным островком, куда можно было причалить и перестать претворяться, ощутить на какое-то время свободу от самого себя. Тогда в Риге ещё не было Иоганна. Тогда был только Белов, почему-то ходивший под чужим именем. Которого почему-то немец Генрих решил записать себе в неразлучные спутники. В котором почему-то нуждался. Их ночные вылазки в Рижский залив, посиделки на берегу у костра до рассвета или вечера в гараже, когда они в четыре руки подготавливали мотоцикла Генриха к предстоящим гонкам под его самоуверенные возгласы о победе. Не важно что делать, главное − с кем. Нельзя всё просто выбросить и забыть. Да и как вообще забыть? Генрих, сколько бы трудностей вместе с ним не приходило, уже, словно кислота, въелся под кожу и ничто его оттуда не сможет вытравить.***
Для него время остановилось, стоило Шварцкопфу подойти к телефону. Вайс сухо твердил о том, что звонит в тюрьму, предаст. Белов отрицал это всеми возможными способами. Однако громкие голоса, разрывавшие тело на две части, в момент затихли. Разговор с Бюхер он слушал сквозь толщу воды, не понимая, что происходит. Генрих положил трубку и, победно улыбаясь, сказал такие необходимые ему слова: — Вот теперь я тебе верю. Ноги перестали держать его. Иоганн сел на диван, неверными руками засунув пистолет обратно в кобуру, прикрыл глаза и весь как-то обессилил. Непонятный тяжёлый камень наконец-то свалился в карьер, полный боли и неизвестности, возле которого какие-то жалкие минуты назад стоял он вместе с Генрихом. Хочет бороться, готов к этой изнурительной борьбе. Не впал в полное отчаяние, а услышал, поверил. Верит. Иоганн чувствовал себя полностью вымотанным и при этом непозволительно радостным. Как-то в разговоре с Зубовым он сравнил Генриха с больным человеком, за которым нужен постоянный уход. Слушая же вопросы Генриха, смотря в его загоревшиеся вновь жизнью зелёные глаза, Иоганн подумал, что больных в этой огромной жизненной палате давно уже двое.***
Если до этого, несмотря на их постоянно ухудшающиеся отношения, Генрих таскал Вайса везде с собой, то теперь, казалось, вообще не оставлял ему свободного от себя времени. В командировку напросился, не спросив даже, в чем она заключалась. А ждало их самое худшее на земле. К детским концлагерям за всю свою деятельность Вайс так и не привык. Сколько не пытался притупить свою восприимчивость, совершенно равнодушным сделаться не мог. Старики с лицами детей, смотрящие своими безразличными ко всему глазами не на тебя, а куда-то сквозь. Взрослое население в концлагере взглядом обвиняло офицера немца во всём, дети же привыкли к той опасности и жестокости, которая может исходить от него. Надо всего лишь немного потерпеть, а потом ничего уже не будет. Ничего. Ярче маленькие узники реагировали на крик или выстрелы, просто же не реагировали ни на что, находясь в прострации. Администрация выдрессировала их молчать, поэтому, проходя мимо выстроенных детских рядов, Иоганн слышал только звуки шагов Генриха и коменданта. Худые, измождённые, в оборванной пыльной одежде, они глядели на прибывших офицеров и были уверены, что те поведут их сейчас в газокамеру. Некоторые особо отважные подходили к Вайсу и уверяли его, что у них ещё есть кровь для сдачи, что им не жалко собственной кожи для солдат. И говоря всё это, пытались скрыть следы побоев на руках или ногах. Генрих ходил сам не свой, почти не глядя на детей и не разговаривая ни с кем. Одно его присутствие заставляло руководство чуть ли не в ноги ему кланяться, лишь большой человек был доволен их работой. Генрих будто не понимал тех слов, которые ему говорили, или специально не хотел понимать, игнорировал. Находился где-то в другом месте, пока слушал длинные списки тех детей, которые полежат немедленно казни. Вайс пытался максимально абстрагироваться от окружающего мира. Делал нужные распоряжения от имени гауптштурмфюрера СС, отчитывал администрацию, если те уж совсем довели будущий товар до ненадлежащего вида. Выжигал в душе всё, что испытывал от своих же действий. А затем, после бесед с администрацией, обжигался о потерянный взгляд Генриха. В пустом, обитом деревом кабинете, нечем было дышать от количества выкуренных сигарет. Шварцкопф стоял возле окна, пальцы его мелко потряхивало от нервов. Вайс подходил к нему, несильно сжимал руку, успокаивая то ли себя, то ли его. Потом всё так же, не прерывая прикосновения, выводил на улицу, где узников уже развели по баракам. Все последующие дни проходили по одному и тому же сценарию. К концу командировки Генрих выдохся окончательно. Он сидел на диване в гостиничном номере, сгорбившись над кофейным столиком, над тёмной, лакированной поверхностью, на которой лежал пистолет. На полу аккуратно стояли четыре пустые бутылки из под шнапса. В пепельнице тлела недокуренная сигарета, окружённая несколькими свежими окурками. Только пришедший из лагеря Иоганн этому сюрпризу, как минимум, не обрадовался. Не говоря ни слова, он сел рядом, отодвинув стол подальше ногой. Взял ещё горящую сигарету, затянулся, ощущая привкус алкоголя на губах и огромную усталость, медленно расползавшуюся по телу под действием никотина. Из открытого окна не доносилось никаких звуков ночного города. Лишь изредка были слышны топот ног и отдалённые разговоры патрульных. В обманчивой тишине и ненадёжном умиротворении легко было рассеяться, летая где-то в своих мыслях. Только вот ни о чем думать не хотелось. Хотелось вечность сидеть вот так и курить в потолок. Генрих забрал у него сигарету, когда от неё осталась половина фильтра. Вытянув одной долгой затяжкой остатки табачной смеси, он отправил сигарету на кладбище, именуемое всеми пепельницей. — Это всё закончится когда-нибудь? — Что именно? – не отвечая, спросил Иоганн. Чужая рука абстрактно обвела комнату, хотя речь явно шла не только о войне. — Всё это, твои секреты, в том числе. Ты многое скрываешь от меня, Иоганн, я же вижу. – Вайс опять не ответил, предпочитая вместо этого промолчать. И предпочитая позволить себе чуть большее. Просто положить голову Генриху на плечо, почувствовать запах раскуренной одной на двоих сигареты. Разрешить себе представить, что за стенами нет никакой кровопролитной войны. Есть только этот диван и потерявшиеся в жизненной больнице пациенты, утомленные тернистым путем к нужной палате. — А твой алкоголизм закончится когда-нибудь? Не забыл ещё, что Берлин показать мне хочешь? Генрих тихо рассмеялся, искренне. От его смеха стало тепло. Как же давно оказывается он не слышал этот смех. И как же оказывается хотел услышать хотя бы ещё раз. Шварцкопф развернулся к нему и притянул к себе, обнимая за плечи. После секундной заминки Иоганн ответил тем же. Нормальными человеческими объятиями это было трудно назвать. Они с такой силой вцепились друг в друга, будто утопающие, пытающиеся спастись за счёт другого, но в итоге идущие на дно вместе. — Я брошу, – пробормотал Генрих ему куда-то в воротник мундира. — Точно? — Клянусь нашей поездкой в Берлин, – заверил, а потом добавил, отрываясь от него и смотря строго. — Твоя очередь. Вайс не сдержал улыбки. Со взъерошенными волосами и серьёзным лицом Генрих походил на самого себя из далёкой Риги, взбалмошного и пышущего жизнью. Рядом с которым можно было пренебречь правилами конспирации. Ощутить незримую свободу. Он заключил его обратно в объятия, не такие истеричные, какие были до, но всё ещё крепкие. — Закончится, – не говоря по сути о чем-то конкретном, зато уверено, начал Иоганн. — Всё закончится и станет хорошо. И Берлин мне потом обязательно покажешь. Иоганну не нравились многие вещи. В частности, ему не нравилось врать. В особенности врать Генриху. Может быть, их обоих уже завтра раскроют. Может быть, они больше никогда не увидятся. Может быть, один из них до конца войны не доживёт. Но Белов хотел как-то утешить, вселить хоть каплю надежды, что это «хорошо» для них настанет. Потому что ему нравился Генрих. Потому что он любил Генриха?