«Есть грехи, которые невозможно смыть ни слезами, ни огнём. Остаётся только нести их на руках — до самого края земли, где море встречается с небом, а надежда — с вечностью». — Из записок неизвестного, найденных близ Марселя, лето Господне 1356
***
Чонгук спускался в подклеть церкви, спотыкаясь на склизких ступенях. Воздух там висел тяжелым духом, что его можно было кромсать ножом: смесь запаха запекшейся крови и горький смрад, которые, казалось, сочились прямо из камней. В ушах звенело от каждого шага. Чем ниже он сходил, тем явственнее становился вкус железа на губах. В слабом свете свечи он отыскал Тэхёна. Юноша лежал на куче смердящей соломы, прикрытый лохмотьями, что некогда были освященными одеждами. Он походил на цветок, вмятый в грязь. Кожа его была покрыта чернильными синяками и кровоподтеками — жуткими следами «экзорцизма» Намджуна. Вены на руках и шее вздулись, став иссиня-чёрными. — Тэхён... Боже милостив… — Чонгук упал на колени перед юношей. Дрожащими руками послушник достал скляницу со святой водою, кою хранил у самого сердца как последнюю святыню. Он уповал на чудо — на то, что молитва сумеет изгнать беса из плоти. Но когда холодные капли коснулись открытых ран на груди Тэхёна, небеса промолчали. Тэхён выгнулся дугой; тело его пробила корча боли. В сем движении не было ничего человеческого. Из горла парня вырвался захлебывающийся стон, а из широко распахнутых очей потекли слёзы. В той тишине, нарушаемой свистящим дыханием отрока, к Чонгуку пришло разумение. Тэхён никогда не был святым. Не был и демоном. Он не был сосудом воли божественной. Перед послушником лежал простой человек — дитя, коего употребили для грязнейших своих помыслов. Тэхён был зеркалом, в коем каждый из них видел отражение собственных пороков. Чон воззрел на Тэхёна, чья рука слабо дёрнулась в соломе. В сем подвале не осталось места Богу. Он не заглядывал сюда. Здесь ютились только жертва и палачи. Чонгук слишком поздно понял, что любви здесь никогда не было. Бог покинул Халл-Мур, оставив его на попечение тех, кто научился изображать святость. Чонгук вырвался из темноты подвального зева, едва не сбив Хосока с ног у самого подножия подвала. Послушник тяжело дышал, лик его был мертвенно-бледен. Он вцепился в плечи наемника, и пальцы его так сильно дрожали, что Хосок ощутил ту дрожь сквозь доспехи. — Мы должны бежать, — прохрипел Чонгук. — Немедля. Я заберу его. Я не оставлю Тэхёна здесь. Помоги мне доволочить его до стойл, сам я не донесу — он... он будто рассыпается. Хосок медленно отцепил руки парня от своего железного панциря. Во взгляде его, прежде скептическом, теперь застыла усталость человека, заглянувшего за край могилы. — Забираешь? Кого? — голос наемника доносился глухо, будто из-под земли. — Он не жилец. — Он жив! — возопил Чонгук, и этот крик разлетелся под сводами пустого храма. — Он дышит, он взирает на меня! Я выхожу его, я сыщу способ очистить его кровь. — Перестань нести вздор! — Хосок резко сократил дистанцию, прижав послушника к холодному камню колонны. — Посмотри на то, что творится снаружи! Ты не спасешь его, малец. Ты потащишь за собой мёртвый груз. — Значит, я умру вместе с ним, — отрезал Чонгук. В глазах его вспыхнула такая пугающая решимость, что Хосок невольно умолк. В сем юнце больше не осталось смирения послушника — лишь отчаяние человека, потерявшего веру в Бога. — Помоги мне, — уже тише, но тверже молвил Чонгук. — Ради всего, во что ты некогда верил. Я не смогу жить, ведая, что оставил умирать здесь невинного человека. Хосок молчал долго, внимая тому, как наверху начинает нарастать гул голосов и ржание коней. Он потянулся к кинжалу на поясе, проверяя, легко ли он скользит из ножен — привычка, ставшая инстинктом. — Пока не подожгли деревню, — бросил наёмник, не глядя на послушника. — У тебя есть половина часа сроку, чтобы вытащить сие недоразумение на свет божий. Лошади у западных ворот, Юнги уже должен ждать там. Коли опоздаешь — я уеду один. Чонгук не стал тратить время на благодарности. Он лишь коротко кивнул и снова нырнул в пасть подвала. Тишина, воцарившаяся в нефе после ухода Чонгука, была обманчива. Снаружи уже слышался металлический лязг и отрывистые выкрики солдат, но здесь, среди застывших статуй святых, время превратилось в густую смолу. Хосок остался один. Боль в паху, кою он игнорировал последние несколько часов, теперь превратилась в раскаленный гвоздь. Прислонившись спиной к шершавой колонне, он расстегнул тяжелый кожаный ремень амуниции. Пальцы его, огрубевшие от рукоятей мечей, заметно дрожали, когда он возился с завязками штанов. До последнего он цеплялся за надежду, что это просто натёртая кожа. Но когда ткань опустилась, реальность ударила в лицо. В складке паха, прямо под кожей, сидел он — черный бубон. Опухоль величиной с голубиное яйцо жила своей жизнью. От неё в разные стороны, словно щупальца спрута, расползались чёрные нити пораженных сосудов. Они тянулись вверх, к животу, стремясь добраться до самого центра — до самого сердца. Несомненное клеймо. Приговор, начертанный чернилами смерти. Хосок замер, глядя на метку. Весь его путь, все молитвы, кои он заставлял себя произносить, — всё оказалось ложью. «Милость» Чимина, обещания Сокджина, уверенность Намджуна в их богоизбранности... всё рассыпалось в прах. В сей миг в душе Хосока что-то окончательно выгорело. Крах надежды не вызывал слёз — а только ясность до скрежета зубов. Наёмник понял, что уже мертв. А мертвецу более не нужно страшиться гнева, не нужно блюсти обеты и не нужно преклонять колени перед Богом, который позволил сему случиться. — Будьте вы прокляты… — прохрипел он, и голос его прозвучал как лающий смех, больше похожий на скулёж зверя. Последние запреты рухнули, как гнилые доски. Хосок почувствовал пугающую легкость свободы. Ярость, копившаяся неделями под маской верного солдата, теперь обрела цель. Она была направлена не на Мора — с ним бессмысленно договариваться — а на Намджуна и еретиков. Хосок рывком выхватил кинжал. Острие вспороло кожаную перчатку. Кожа лопнула, обнажая длани. Он швырнул рванную перчатку на пол, символически разрывая всякую связь с орденом. Теперь наёмник более не был защитником веры. Он стал её самым опасным врагом, ибо ему больше нечего терять. С сего момента единственным законом стало железо, а единственным богом — выживание в те ничтожные часы, кои ему отводились.***
Намджун бродил по деревне, и ночной воздух, вместо того, чтобы остудить лихорадку, казался острым лезвием меча. Грохот копыт и лязг доспехов заполнили улицы: долгожданная подмога наконец вошла в Халл-Мур, превращая всё вокруг в военный стан. Прерывистое дыхание вырывалось из груди со свистом. Инквизитор чувствовал на ладонях жар позора, пожиравший сильнее любого огня. В голове больше не оставалось места молитвам — там грохотал яростный набат. Чтобы стереть память о падении, чтобы задушить хрип совести, ему требовалось не покаяние, а полное разрушение. Нужно было разбить зеркало, кое выставляет напоказ искаженное пороком лицо. Инквизитор посмотрел на деревню. В очах его, блестящих в свете факелов, Халл-Мур преобразился. Перед ним более не стояли дома, живые люди и возделанные поля. — Здесь нет людей! — вскричал он, пронзая тишину, и патруль подмоги вздрогнул. — Змий свил здесь гнездо, и яд течет по каждой жиле сей земли окаянной! Намджун рывком выхватил факел из рук застывшего солдата. Огонь отразился в его расширенных зрачках, превратив инквизитора в вестника беды. Гнев на самого себя выплеснулся наружу приказом. — Зажигайте! — взревел он, указывая на избы. — Со четырех концов! Да не уйдет ни един! Да пожрет огонь каждую щель, где гнездится скверна! Выжжем сей нарыв с лица земли Господней! Когда первые языки пламени лизнули солому крыш, Намджун вдруг запрокинул голову. Из горла его вырвался смех, который никак не мог принадлежать служителю Господа. Это был дьявольский хохот, коий в экстазе саморазрушения выжигал грех его. Каждый треск горящего дерева, каждый вскрик вдалеке был для него как удар плети. Он смеялся над своей слабостью, над Тэхёном, над алхимией и над самим собой, упиваясь тем, как вместе с Халл-Муром в пепел обращается собственное падение. Прежде чем пламя окончательно захватило улицы, солдаты распахнули ворота конюшен. Десятки лошадей, обезумев от запаха гари, с диким ржанием бросились врассыпную. Свободные от узд, животные проносились сквозь ряды коленопреклоненных жителей, которые в своем дурмане не оборачивались на грохот копыт. Затем разверзся ад. Деревня обратилась в огненное пекло. Мир захлёбывался в рыжем цвете, а на ступенях храма всё еще слышался безумный смех Намджуна, ликующего победу. Дома превратились в огненные котлы, где вопли прозревших тонули в языках пламени. Юнги, пригибаясь к земле, пробирался сквозь завесу дыма к площади. Он замер на миг, увидев, как хоромина главы вспыхнула разом. Огромные окна покоев Сокджина светились изнутри адским светом. Тем временем на площади развернулась настоящая бойня. Хосок и Юнги прорубали себе путь сквозь хаос. Чон рывком вздёрнул Юнги на ноги, едва не вырвав сустав, и с силой всучил ему в ладонь окровавленный тесак. — Вставай, крыса болотная! — прохрипел Хосок, отбивая удар крестьянских вил. — Либо руби ты, либо рубить станут тебя! Против них восстали те, кого они еще вчера считали мирными пахарями: одурманенные «милостью» жители бросались на мечи с безразличием. Но Хосок был страшнее любого из них. Он сражался, превратившись в живой вихрь. То был танец мертвеца: он не ощущал боли от мелких ран и ожогов, адреналин вскипал, а пульсирующий бубон в паху диктовал ритм его ударам. Хосок более не страшился смерти — он стал её проводником, выплескивая всю горечь на тех, кто преграждал путь. Юнги ворвался в алхимическую лабораторию. Внутри бесновался хаос: стеллажи с забальзамированными органами рушились, банки взрывались от жара, заливая пол вонючими настоями. Алхимические составы вспыхнули огнем, жадно пожиравшие пергаменты с чертежами. Чимин стоял в самом центре сего пекла. Костяная маска его отражала пляшущие всполохи огня, делая похожим на демона, вышедшего из горна. Он не пытался спасти записи. В руках он сжимал «Свод немой плоти». Когда Юнги подбежал к кушетке, чтобы забрать сестру, Чимин резко обернулся. Движение его было быстрым. Он протянул книгу Юнги, и его костлявые пальцы вцепились в обложку в последний раз. — Забирай! — прохрипел алхимик. — Передай сие послушнику. Пусть ведает, как мы ковали Тэхёна. Се конец его веры. Моя последняя дистилляция... Юнги, не рассуждая, выхватил книгу и спрятал её за пазуху, подхватывая сестру на руки. — Уходи! — выкрикнул Чимин, опускаясь на свой стул. — Материя должна сгореть, дабы дух очистился! Юнги рванул к выходу, едва успев выскочить из дверей. Он обернулся на секунду: Чимин сидел неподвижно, пока вокруг него мир плавился. Для алхимика сей пожар стал еще одним экспериментом — последним очищением. Он смотрел в лик смерти с тем же холодным любопытством, с каким некогда кромсал живую плоть. В следующее мгновение кровля лаборатории с грохотом обрушилась, погребая под собой и Чимина, и его безумную «науку».***
Деревня стонала. Древние балки трещали, изрыгая искры и золу. Чонгук, давясь дымом, рванул Тэхёна на себя, накрывая его своим плащом. — Идем! Мы должны уйти, покуда всё не рухнуло! — кричал он, захлебываясь кашлем. Когда Чонгук попытался поднять его, послышался отчетливый хруст —суставы Тэхёна не выдержали веса. Юноша лишь мелко вздрогнул. Ноги подкашивались, кости стали ломкими, как сухой тростник. Чонгуку пришлось подхватить его на руки. Тэхён был лёгок, словно внутри него не осталось ничего живого. Казалось, если прижать его чуть сильнее — он рассыплется в пыль прямо в объятиях. Едва ли они переступили порог и в лица ударил ночной воздух, смешанный с запахом гари, Тэхён внезапно пришел в сознание. Веки его дрогнули. Юноша мертвой хваткой вцепился в плечи Чонгука. Пальцы вонзились в ткань рясы, отчаянно хватаясь за тепло послушника. То было безмолвное требование — не отпускать. То была воля к жизни, заточённая в разрушенном теле. У западных ворот, охваченных пожаром, застыли тени. Чонгуку казалось, что минули часы с той поры, как он покинул подвал. Пробираясь сквозь руины, уворачиваясь от обезумевших солдат Намджуна и одурманенных жителей, он почти смирился с тем, что у ворот его никто не встретит. Каждый шаг с Тэхёном на руках отнимал последние силы, а в сердце закрадывался страх, что его оставили. Но его ждали. Хосок стоял у лошадей, опираясь на окровавленное стремя. Его лицо превратилось в маску из сажи, пота и чужой крови, а доспех был изрублен так, словно он в одиночку сдерживал целое войско. Рядом, согнувшись от усталости, тяжело дышал Юнги. Чонгук замер, увидев в руках контрабандиста неподвижное тело, завернутое в грязный плащ. Тонкая девичья рука безвольно свисала, качаясь в такт прерывистому дыханию мужчины. Послушник не знал, кто сия девушка, но вид этих двоих — израненного наемника и вора, спасающего чью-то жизнь, — заставил его сердце болезненно сжаться. Они не ушли. Несмотря на то, что огонь уже лизал копыта коней, они остались ждать. Хосок и Чонгук обменялись кратким взглядом. Благодарность была излишней. Теперь их соединяло одно: знание, что оба они уже мертвы внутри и лишь чудом продолжают дышать. — Вперед, — хрипло бросил Хосок, перекрывая гул пожара. — В болота. Пока собаки Намджуна не опомнились. Ступайте первыми, я прикрою хвост. С сим приказом они бросили последний взгляд на полыхающий Халл-Мур и шагнули в темноту троп полых молитв, где не осталось ни Рая, ни Ада. Бесконечный путь в никуда.***
1355 год от Рождества Христова
Солнце над южным побережьем Франции золотило виноградники, кои некому было убирать, и согревало камни старой хижины у самого обрыва. Но внутри хижины неизменно правил холод. Чонгук сидел у окна, затачивая небольшой костяной нож. Руки его более не дрожали. Пальцы его, некогда судорожно сжимавшие четки, теперь двигались с точностью мясника. Он смотрел на море, но видел только туман болот, который, казалось, пропитал его навсегда. На ложе, укрытый тяжелыми шкурами, лежал Тэхён. Спустя семь лет «слюда» всё еще текла в его жилах, но теперь она стала его медленным палачом. Тэхён почти не изменился внешне — та же фарфоровая кожа, те же черные дыры вместо зрачков. Цена была страшна. Тело медленно костенело. Каждый год какой-нибудь сустав замирал навсегда: сначала левое колено, затем локоть, теперь — шея. Тэхён обращался в застывший памятник. — Тебе... больно? — шепнул Чонгук, подходя к ложу. Тэхён не ответил. Но очи его следили за каждым движением Чонгука. В них не было любви. В них была мольба о конце, кою Чонгук не желал видеть. Чон достал небольшую склянку. Он сам научился варить сей состав по своду. Послушник приподнял голову Тэхёна — та хрустнула — и влил в его горло жидкость. — Скоро станет легче, — солгал Чонгук. — Мы пойдем к морю. Тэхён содрогнулся. Его пальцы впились в руку Чонгука. То было единственное проявление его воли — он ненавидел миг, когда яд снова оживлял мышцы, заставляя их дергаться в агонии, кою Чонгук называл «жизнью». Они были «полыми людьми». Намджун сгорел в Халл-Муре, Хосок сгнил в придорожной канаве через неделю после побега, а Юнги исчез в лесах. Остались они двое — хранители секрета, который никому не нужен. Чонгук подхватил Тэхёна на руки. Ветер трепал их одежду, и издали они могли показаться влюбленной парой, вышедшей на прогулку. Но если бы кто-то подошел ближе, то узрел бы, что юноша на руках у другого не дышит. Он бы услышал, как под кожей Тэхёна что-то глухо клокочет, и черные вены, пульсирующие в такт сердцу Чонгука. Бога здесь не было. Не было и иной милости. Была только тропа, уходящая в закат, и запах «слюды», который Чонгук вдыхал, прижимаясь лицом к холодной щеке Тэхёна. — Мы свободны, — прошептал Чонгук в тишину. Тэхён ответил ему одинокой слезой, которая скатилась по его лицу. Всматриваясь в горизонт, Чонгук отчетливо помнил каждого, кто помог им добраться до края земли. Он помнил Хосока, чья ярость стала их щитом в ту последнюю ночь, и Юнги, который отдал ему проклятый «свод». Чонгук посмотрел на Тэхёна. Он понимал, что Тэхён стал для него отсчетом конца. И сам Чонгук стал таким же концом для Тэхёна, не давая ему уйти, удерживая его жизнь и вновь скармливая ему надежду. Они были началом и финалом друг друга — вечным циклом боли на обрыве у синего моря.***
«Мы стали тенью друг друга. Он дышит — я замираю. Он плачет — я пью его слёзы. Мы — полые люди, набитые болью, и нет нам исцеления, ибо исцеление — это разлука, а разлука невозможна». — Последняя запись из дневника послушника Ч., лето Господне1355 г.