Мотылёк подлетает к зажигалке.
Она искрится.
Их тянет друг к другу какой-то извращённой, персональной силой притяжения. Не романтической, боже упаси. Скорее как язык — к замёрзшему столбу зимой. Как руку — к горячей плите. Как мотылька — к обжигающей искре зажигалки. И порой это даже больно. Тамара вглядывается в Тори долго. Не отводя взгляд. Стоит, прислонившись к стене, будто ей просто похуй. Будто она здесь случайно. Будто не залипла, как последняя идиотка. Аккуратно выглядывает — и не понимает, почему. Почему ей эти рожки русые то в страшных кошмарах, то в самых извращённых, удушающе-мокрых снах снятся. Почему в одном сновидении Тори поджигает ей волосы и душит, а в другом — тихо гладит по спине так, что хочется плакать от обиды и боли. И в каждом, по сути, один сюжет. Без скидки на жанр. Меняются декорации, свет, стиль — хоррор, порнуха, да хоть дешёвый клип по MTV после полуночи. Но суть одна. Тори — как фокус, как приманка. Как дурацкая, прекрасная ловушка. Кошка. Огонёк зажигалки. Тамара — как идиотка, которая всё время подходит к краю и не может, наконец, прыгнуть. Мышка. Мотылёк. Ларссон, прекрасная и неизменная, двигается медленно, лениво, чеканя каждый шаг так, словно делает всему миру одно большое одолжение. Бёдра ходят из стороны в сторону, грудь подпрыгивает, дёргается, как желе, и от этого хочется выругаться вслух, даже во сне. Она слишком реальная. Слишком живая. Почти не отличить от настоящей — аж бесит. Ларссон подходит сзади. Обвивает за талию — нагло, уверенно, как будто имеет право. На Тамару. На всё вокруг. Танцует. Трётся бёдрами. Дышит в ухо горячо и влажно, нарочно сбивчиво. Шепчет что-то неразборчивое, но смысл всегда один и тот же — сладкие речи о том, как же она хочет взять её прямо здесь и сейчас. И Тамаре рвёт крышу. Капитально. А потом ладони поднимаются выше. Руки Тори внезапно сжимаются. Не резко — наоборот, пугающе спокойно. Пальцы смыкаются на горле, как будто так и надо, как будто это самое естественное место для них. Пальцы давят под челюстью, большие — сзади, уверенно, до синих впадин-синяков. Тори прижимается сильнее, всем телом, лишая воздуха и выбора одновременно. — Тсс, — шепчет она Риджуэлл на ухо, прикусывая мочку с чёрным тоннелем. Тамара пытается вдохнуть — и не может. В груди паника бьётся, словно пойманная в клетку птица. Колени подгибаются, мир темнеет по краям, а Тори всё держит. Не злая. Не яростная. Контролирующая. И самое мерзкое — где-то на дне этого ужаса скребётся возбуждение. От бессилия. От того, что её держат. Что решают за неё. Воздуха становится мало. Комната плывёт. В ушах гул — она вот-вот упадёт в обморок. И Тори щебечет что-то бессмысленное, почти ласковое — от этого ещё хуже. Ларссон безжалостно душит её, игнорируя раздирающие кожу чёрные ногти, и целует в макушку, щёки, уши. Её грудь всё ещё трётся о чужую поясницу, ткань шорт шуршит, а дыхание слишком возбуждённое, слишком рванное. Тамара просыпается рывком. С руками на шее. С мокрым бельём. С бешено колотящимся сердцем. С этим мерзким узлом под животом, за который хочется себя ударить. А бывают и другие, более страшные сны. Тори снова за спиной. Но руки — ниже. На поясе. Гладят. Тамара хочет сказать «нет». Или «хватит». Или вообще хоть что-нибудь. Но язык прилипает к нёбу. Тело ведёт себя предательски — реагирует, тянется, замирает в ожидании. Пальцы ловко находят ремень, тянут, расстёгивают джинсы без спроса, без разрешения, просто — так и надо. Пальчики гладят живот. Царапают чёрную серьгу на пупке, потянув её на себя. Почти нежно, почти любовно перебирают короткие тёмные волоски, оттягивают резинку паленых «Calvin Klein». Она лезет туда, куда её никто не звал. Не торопится. Дразнит. Задерживается. Делает ровно столько, чтобы Тамара почти… Почти… И в самый момент — останавливается. Отстраняется. Смотрит сверху вниз, хотя гораздо ниже, и улыбается этой своей ебаной улыбкой, от которой хочется выть. И ничего не делает. Риджуэлл ненавидит её. Чёрт возьми, как она ненавидит. За улыбку, за то, что Тори умеет держать оружие, хотя кажется, что её руки совсем нежные и хрупкие, и от этого весь мир ломается у Тамары внутри. За то, что заставляет сердце делать сальто назад и переворачивать мысли на 180. За то, что та умеет уходить и возвращаться так, будто это ей ничего не стоит. За косые взгляды, за сигару, за рожки, за то, что та — воплощение всего, что Тамара не хочет любить, но любит отчаянно. И всё равно она её хочет. Хочет, как сосёт ночь голодная под грудиной в кромешной тьме. Хочет и ненавидит одновременно, и эта смесь — кислота, сжигающая мембраны здравого смысла. Тамара стоит в темноте, уставившись в стену напротив. Сердце ещё долго не может сбавить обороты — колотится, как после драки или бега. В комнатах шумят чужие голоса, музыка со второго этажа долбит сквозь стены, но всё это — где-то далеко, через плотную вату. Ей мерзко. Ей стыдно. Ей пусто. За её спиной — Тори. Варит себе богопротивное латте с карамельным сиропом и тремя, блядь, кубиками сахара. Гастрономическое преступление. Даже извращение. Тамаре, вроде бы, всё равно — она не пьёт эту дрянь, — но знает пропорции. Знает граммовки. Тупость. Бесит… Тори стоит у стойки на цыпочках, тянется к верхней полке — медленно, лениво, будто специально. Красный топик задирается ещё выше, оголяя полоску кожи, и кажется, что дальше уже некуда, но нет — находится куда. Бёдра упираются в край столешницы. Пакеты шуршат, стекло тихо звякает, выживают последние кружки. Тамара выходит из тени коридора и прислоняется плечом к косяку. Смотрит. Злость закипает в крови с невероятной силой. Беспочвенная — почти. Бессмысленная — наверняка. — Ты вообще в курсе, — говорит она наконец, голос сухой, — что ванная — общая? Прекрати занимать её на три часа. Тори в моменте останавливается, но не оборачивается. — Ой, — тянет она. — А ты как будто моешься чаще, чем раз в неделю, панкуха. У Риджуэлл дёргается глаз. — Я тебя ненавижу. Тори никогда не говорила «я ненавижу тебя» или «терпеть тебя не могу». Она просто смотрит — и это написано в её глазах. Тамара же в выражениях не стеснялась. Зачем увиливать, намекать или придуриваться, если можно четко и сразу? Годы жизни с Матильдой научили: режь с плеча, чтоб даже такие, как она, поняли. — Это не новость, — хмыкает Ларссон и всё-таки достаёт с полки нужную банку. — Ты каждый раз так смотришь, будто сейчас убьёшь. Пауза. — Или трахнешь. М? И вот тут что-то щёлкает. Тамара делает шаг. Потом второй. Настигает русую бестию слишком быстро, но от той ни движения, ни страха, ни удивления — полный похуизм, стальная выдержка. Риджуэлл резко впечатывает Тори тазом в край стойки — не больно, но достаточно, чтобы все-таки (боги, спасибо за хоть какую-то реакцию) та охнула и упёрлась ладонями в столешницу. Кружки дребезжат. Кофемашина возмущённо пищит. — Не нарывайся, — шипит Тамара ей в ухо. — Я сейчас не в настроении. — Да? — Тори смеётся, низко, хрипло. — А по-моему, как раз наоборот. Руки Риджуэлл сжимаются на ягодицах Ларссон, вбивая её в стойку еще сильней. Тори только усмехается, довольно толкаясь навстречу, и хихикает, идиотина. Это бесит. Просто пиздец как бесит. Обязательно быть такой? Делать вид, что ты уже всё предугадала и любым исходом, конечно же, довольна — оставит Тамара ей фингал под глазом или отымеет прямо на общей кухне, пока за стенкой их соседка смотрит мозгоразжижающее TV. Хотя кто тут кого еще уебет и выебет — Тори, факт, более подтянутая, атлетичная, не бухает почти и вообще — выходец кадетского корпуса Норвегии, чтоб её. Но почему-то позволяет Тамаре сжимать таз до синих отметин, целовать кожу шеи до фиолетового, кусать до алого и трахатьтрахатьтрахать. — Осторожнее, Тамтам, — тянет она. — А то подумают, что ты меня лапаешь. — Мне плевать, что подумают, — шипит Тамара. — Ты специально. — Конечно специально. А ты повелась, — спокойно отвечает Тори. Ринго спит в своей лежанке в коридоре. Матильда дрочит на отражение в зеркале, а Элл пытается выскребсти хотя б грамм смысла в очередной программе по телику. А на кухне — пиздец. Тамара хватает её за подбородок, поворачивает лицо к себе. И слова кончаются — Тори прикрывает глаза и приоткрывает губы. Тамара вымещает всё — злость, бессилие, ночные кошмары, утреннюю ненависть, это проклятое притяжение, от которого не спрятаться. Губы о губы, они стукаются зубами. Тори ловко разворачивается и вешается на чужую шею — легко, будто не весит ни грамма. Прыгает на руки. Даже не сомневается. Риджуэлл подхватывает. Сука. Какая же она сука. Ебучая ванга, блядь. Они сшибают всё, что не приколочено гвоздями: стулья отлетают, кружка всё-таки падает и разбивается — Тамара каким-то чудом обходит осколки с закрытыми глазами, с Тори на руках, мир сузился до одного маршрута: из кухни — в комнату. Срочно. А Тори только смеется, ей это нравится. Весь этот хаос — её страсть. Она качается в чужих руках, не боясь упасть, и замолкает лишь когда нужно прошмыгнуть в комнату мимо гостиной с Элл внутри. И всё-равно ногой она задевает комод — светильник на нём качается и падает, чудом не попав в Ринго, который лишь лениво поднимает голову и снова засыпает. Коридор слишком узкий. Они не вмещаются. Зато стукаются плечами, локтями, лбами. Чертят стены. Сбивают воздух. Тамара рычит что-то сквозь зубы — не слова, а звук. Тори отвечает ей тем же — дыханием в шею, пальцами, которые цепляются, оставляют следы, как метки: было. Дверь спальни резко захлопывается. Щёлкает замок. Тамара швыряет Тори к туалетному столику и та, с резким громким вскриком, падает на него прямо поясницей, сметая всё с поверхности. Ларссон поднимает голову. Глаза скрыты за чёлкой, но даже сквозь неё видны огненные, голодные искры. Красный топик съехал с плеча, грудь почти открыта, ткань шорт потерялась по пути — ну просто блеск. Вид, вызывающий бешенство и желание одновременно. Тамара, без остановки, стягивает с себя футболку, бросает в сторону нижнее бельё — выбрасывает всё, что мешает, что было «лишним». Нежности нет. Ни грамма. Это — месть. Самая настоящая. Прекрасная и уродливая одновременно. Они ненавидят друг друга. И всё равно снова и снова оказываются в одной постели, трахаясь так, словно завтра не настанет, а им до него и дела нет. Каждое движение — как удар кулаком, как прыжок в пропасть. Каждое прикосновение — как обещание, что боль будет и сладость тоже, что всё это — только их хаос. Они падают на кровать. На пол. На всё подряд. Смех, рычание, дыхание, удары, столкновения. А утром… Утром всё повторяется. Кухня снова залита мутным светом. Тори стоит у стойки и готовит кофе. Пахнет слишком сладко для обычного латте. На её теле — следы. Слишком много, чтобы списать на случайность или бурную вечеринку. Под кромкой шорт, на плечах, вдоль шеи — тёмные пятна, укусы, синяки, как карта чужой злости, оставленной на память. Эти раны настолько глубокие, что налились желтизной и теперь выглядят по-настоящему пугающе. Она двигается спокойно, будто ничего не произошло. Только плечами резко не двигает — больно. Тамара, впрочем, тоже ходит крайне аккуратно. Она спокойно расхаживает по кухне — с этими блядскими следами их ненависти — будто ночью не было животного секса, злости, стонов сквозь зубы и слов, о которых лучше не вспоминать. Тамара смотрит на неё из коридора. И чувствует, как внутри снова поднимается это чувство: Пиздец как ненавидит. За эту шею. За эту спину. За то, как та стоит, будто победила, хотя ни хрена подобного. За то, как органично смотрятся на ней эти болезненные следы. Пиздец как тянет. Тори оборачивается, улыбается краешком губ. — Кофе будешь? — спрашивает она совершенно спокойно. За столом сидит Матильда и Элл. Матильде — похуй. Элл косится на синяки на румяной коже Тори. И почему-то это приносит Риджуэлл удивительное чувство удовлетворения. — Я тебя ненавижу, — отвечает Тамара и просто хватает первую попавшуюся кружку со стола. Разговор исчерпан. Вечером — повторят.Мотылёк подлетает к огню зажигалки слишком близко.
И загорается.