34—1920

PG-13
Завершён
48
2
автор
Фэндом:
Размер:
328 страниц, 136 445 слов, 8 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

7. s♡s

Настройки
Примечания:

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Пак Сонхун не умел проигрывать.       Эта истина въелась в его кости задолго до того, как он научился говорить полными предложениями, задолго до того, как в его жизни появилось фигурное катание, задолго до того, как он вообще осознал, что в этом мире существуют победители и побеждённые. Фигурное катание — этот вид спорта, который несведущие люди называют «балетом на льду», хотя на самом деле это гладиаторские бои под соусом эстетики, где падения сменяются прыжками, где кровь на льду заливают водой и делают вид, что ничего не случилось, где судейские оценки могут уничтожить тебя одним росчерком пера, где четверные прыжки требуют такой концентрации, что любая посторонняя мысль может стоить тебе карьеры, — воспитало в нём железное, не подлежащее обжалованию правило: второе место равно поражению. Серебро — это просто золото, которое не досталось, это напоминание о том, что ты был недостаточно хорош, что кто-то оказался лучше, что твоих усилий не хватило для победы. Бронза — насмешка, утешительный приз для тех, кто смирился с тем, что никогда не станет первым. А отсутствие медали — приговор, после которого остаётся только молча собирать вещи и уходить, ни на кого не глядя, потому что взгляды окружающих будут хуже любой пощёчины.       Он привык быть первым. Первым на пьедестале, первым в поцелуях, украденных у Джеюна, первым во всём, за что брался. И если что-то шло не так, если кто-то оказывался лучше, если судьи ставили оценки ниже, чем он ожидал, Сонхун не устраивал истерик — он просто работал в два раза больше, стискивал зубы до скрежета, до боли в челюстях, до противного скрипа, от которого потом болела голова, и шёл вперёд, чтобы в следующий раз стереть конкурента в порошок, чтобы не оставить ему ни единого шанса, чтобы тот даже не смел мечтать о победе. Так было всегда. Так работал его мир — чёткий, выверенный, предсказуемый, как движение планет по орбитам, как расписание поездов на вокзале, как смена времён года.       Но были вещи, которые не берутся работой. Были битвы, которые нельзя выиграть, потому что ты даже не участник, потому что тебя даже не поставили в известность о том, что война вообще идёт. Потому что война закончилась до того, как ты узнал о её начале, и всё, что тебе остаётся — это стоять на пепелище и пытаться понять, что вообще произошло, собирать осколки того, что никогда тебе не принадлежало, и пытаться сложить из них хоть что-то осмысленное.       И Пак Сонхун стоял сейчас посреди школьного коридора, сжимая в руках учебник по химии и слушал, как мир вокруг него с хрустом разваливается на куски, как стекло, по которому прошлись тяжёлым ботинком, как лёд под коньком после неудачного приземления, как всё, во что он верил, во что цеплялся, что считал своим. — Кажется, Джеюн и Хисын наконец начали встречаться.       Голос Ким Сону прозвучал обыденно, будто он сообщал о погоде на завтра, будто обсуждал, что сегодня дают в столовой на обед, будто говорил о расписании тренировок или о том, что домашнее задание по математике было невыносимо сложным. Будто эти слова не имели права разрывать чью-то грудную клетку на мелкие осколки, врезаясь в рёбра острыми краями непрошенной, ненужной, убийственной правды.       Сонхун замер. Весь мир замер вместе с ним — звуки коридора, голоса одноклассников, шум за окном, хлопанье дверей, чьи-то шаги, смех, разговоры — всё исчезло, растворилось, испарилось, остался только этот голос и эти слова, которые эхом отдавались в голове, не желая укладываться в осмысленную картину, не желая становиться частью реальности, потому что реальность не могла быть такой жестокой, такой несправедливой, такой окончательной.       Джеюн и Хисын. Встречаются.       Учебник выпал бы из рук, если бы пальцы не свело судорогой. Костяшки побелели — он сжимал книгу так, будто от этого зависела его жизнь, и если разжать пальцы, то разожмётся и что-то внутри, какая-то последняя пружина, которая держала его в вертикальном положении, не давая упасть, рассыпаться, исчезнуть. — Что? — переспросил он. Голос прозвучал ровно, как всегда. Спокойно. Сонхун гордился этим голосом — голосом человека, которого ничем не проймёшь, за которым можно спрятаться, как за каменной стеной, как за толстым слоем льда, который никто не сможет пробить. Сейчас он ненавидел его. Хотелось сорваться, закричать, ударить кулаком в стену так, чтобы кровь, чтобы боль, чтобы хоть что-то соответствовало тому, что творилось внутри, но тело отказывалось подчиняться — только стояло, как вкопанное, и слушалo, и впитывало каждое слово, как губка впитывает воду, как сухая земля впитывает долгожданный дождь, только этот дождь был ядовитым, отравленным, убийственным.       Сону обернулся. На его лице — вечно солнечном, вечно открытом, таком привычном, что Сонхун перестал замечать его красоту годы назад, — мелькнуло что-то странное. Не вина, нет. Что-то другое. Какая-то тень, которую Сонхун не смог идентифицировать. Сожаление? Боль? Или, может быть, надежда, которую он боялся признать даже себе, боялся выпустить наружу, потому что вдруг она окажется ложной, это просто игра воображения, ничего не изменится и всё останется по-прежнему? — Я видел, — сказал Сону, пожимая плечами. Жест получился неестественным — плечи дёрнулись слишком резко, будто он пытался сбросить с себя груз этих слов, будто они тяготили его не меньше, чем Сонхуна, будто он сам не спал ночами, думая, как и когда сказать эту новость, как сделать так, чтобы было менее больно, хотя понимал, что менее больно не получится никак. — Ещё до рождества. Оставался ночевать у Хисына — мы тогда готовились к контрольной по химии, помнишь? Джеюн пришёл поздно, я уже спал на полу в спальнике. Проснулся ночью — они целовались.       Пауза повисла в воздухе, тяжёлая, как мокрое одеяло, как бетонная плита, которую опустили на грудь, или гранитная глыба, под которой невозможно дышать, невозможно шевелиться, невозможно думать. — На кровати Хисына.       Ещё одна пауза. Сону сглотнул — кадык дёрнулся на худой шее, выдавая напряжение, что он пытался скрыть, так рвавшееся наружу, несмотря на все его усилия выглядеть спокойным и невозмутимым. — По-настоящему целовались. Не как друзья. Я видел достаточно, чтобы понять — это не случайность, не пьяная глупость, не минутная слабость. Они... они были как одно целое. Знаешь, бывает такое чувство, когда смотришь на людей и понимаешь — они созданы друг для друга? Вот у меня было именно такое чувство.       Сонхун смотрел на Сону и видел, как шевелятся его губы, как произносят эти слова, и не мог поверить, что они реальны. Что это происходит на самом деле. Что мир не остановился, не рухнул, не провалился в тартарары от одной только новости о том, что Шим Джеюн — его Джеюн, тот самый мальчишка с улыбкой, от которой у Сонхуна когда-то остановилось сердце в первый день средней школы, с глазами, которые могли быть по-щенячьи глупыми или самыми холодными на свете, с голосом, который мог звучать так, что стёкла дрожали, и молчать так, что хотелось провалиться сквозь землю от напряжения, — теперь целуется с Ли Хисыном.       По-настоящему. Не как друзья. — Ты уверен? — спросил Сонхун. Всё тем же ровным голосом. Будто спрашивал, не забыл ли Сону выключить свет в раздевалке или не ошибся ли расписанием тренировок, не перепутал ли дату контрольной работы. Будто это была обычная, бытовая информация, не стоящая особого внимания. — Сонхун. — Сону посмотрел на него с какой-то странной смесью сочувствия и решимости. — Я своими глазами видел. Я не спал, слышал, как открылась дверь, как Джеюн вошёл, как они начали разговаривать. Думал, они просто болтают, знаешь, как обычно. А потом стало тихо, и я приоткрыл глаза... — он замолчал, будто воспоминание до сих пор было слишком ярким, слишком личным, чтобы делиться им. — Они не заметили меня. Они смотрели только друг на друга. И когда они поцеловались... Это было... правильно. Естественно. Как будто так и должно быть.       Сонхун молчал. Внутри него что-то медленно, мучительно умирало — надежда, вера в то, что у него есть шанс, глупая, детская уверенность, что если достаточно долго ждать и достаточно сильно любить, то всё получится. — Сонхун, — Сону шагнул ближе, и в его голосе появились новые нотки — не просто сочувствие, а что-то более личное, более глубокое, — Я знаю, что ты к нему... ну... Я знаю. Поэтому и говорю сразу. Чтобы ты не узнал как-нибудь случайно и не...       Он не договорил. «Не разбился», наверное. Или «не сошёл с ума». Или «не сделал глупость». Или что там делают люди, когда узнают, что человек, которого они любят, выбрал не их. Сонхун не знал. У него не было опыта проигрышей в любви. В любви, оказывается, не было пьедестала — только пропасть, в которую можно упасть и лететь бесконечно долго, пока не разобьёшься, и никто не подаст руки, никто не подстрахует, никто не поставит оценку за приземление.       Сонхун кивнул. Один раз, коротко. Потом развернулся и пошёл по коридору.       Он шёл ровно, не сворачивая, не ускоряя шаг, не замедляясь. Учебник Пак так и держал в руке, хотя не помнил, как он там оказался и зачем вообще нужен, и почему пальцы всё ещё сжимают его с такой силой, будто это единственное, что удерживает его в реальности. Мимо проплывали лица одноклассников — кто-то удивлённо оборачивался, кто-то здоровался, но он не видел никого. Стены с расписаниями, доска объявлений, на которой кто-то повесил афишу школьного концерта, пожарный щит с красным ящиком, таблички на дверях — всё это было далеко, в другом измерении, в мире, где Пак Сонхун ещё не знал, что проиграл.       А он проиграл.       Не Сону — тот был просто вестником, случайным свидетелем, солнцем, которое светит всем, никого не выбирая, человеком, который оказался не в то время не в том месте и увидел то, что не должен был видеть.       Не Джеюну — Джеюн вообще не знал, что участвует в войне. Он даже не подозревал, что для кого-то может быть трофеем, наградой, смыслом существования, центром вселенной. Он просто жил своей жизнью — шумной, яркой, полной — и даже не замечал, что кто-то смотрит на него со стороны, ловит каждое его движение, запоминает каждое слово, каждый взгляд, каждую улыбку.       И даже не Хисыну, хотя именно его хотелось ненавидеть больше всего, именно его спокойное, идеальное лицо возникало перед глазами каждый раз, когда Сонхун пытался представить себе Джеюна в чьих-то объятиях, под чьими-то губами, в чьих-то руках.       Он проиграл судьбе. Той самой, которая распорядилась так, что Шим Джеюн и Ли Хисын оказались в одном городе, в одно время, с разницей в один год, и встретились, когда им было четыре и три, и стали неразлучны с того самого момента, как четырёхлетний Хисын взял у трёхлетнего Джеюна красную машинку и получил в подарок жёлтый одуванчик. Той самой, которая сплела их жизни так тесно, что теперь их невозможно было разделить, даже если очень захотеть, даже если приложить титанические усилия, даже если разорвать себя на части. Той самой, которая дала Сонхуну лишь роль наблюдателя — сначала раздражающегося, потом влюблённого, потом отчаявшегося, но всегда — наблюдателя, никогда — участника, никогда — главного героя, никогда — того, кого выберут.       Он зашёл в пустой класс. Кабинет музыки — он понял это только сейчас, когда в нос ударил знакомый запах старого дерева, лака и пыльных нот, смешанный с едва уловимым ароматом канифоли, которой натирают смычки, и ещё чем-то неуловимо старым, забытым, почти музейным. Пианино в углу, покрытое тонким слоем пыли, которая скапливалась здесь годами, потому что в этот кабинет редко кто заходил, портреты композиторов на стенах — Бах смотрел сурово из-под парика, его глаза казались почти живыми в полумраке, Моцарт улыбался снисходительно, будто знал какую-то тайну, недоступную простым смертным, Чайковский задумчиво глядел в окно, словно искал вдохновение в сером небе, в бесконечных каплях влаги, стекающих по стеклу, — пюпитры, сложенные штабелями у стены, покрытые пылью и паутиной, старые стулья с продавленными сиденьями, на которых когда-то сидели ученики, разучивающие гаммы и этюды.       Сонхун опустился на стул за учительским столом — наглость, за которую в другое время его бы отчитали, но сейчас плевать, сейчас всё равно, сейчас мир рухнул, и такие мелочи, как правила приличия, просто перестали существовать.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Знаете, каково это — проиграть тому, над кем ты смеялся?       Наверное, это отдельный круг ада. Тот самый, где твоя собственная гордость становится твоим палачом. Где каждый твой триумф оборачивается прахом, потому что в финале ты всё равно остаёшься ни с чем, а тот, кого ты считал слабее, ничтожнее, недостойнее, проходит мимо с наградой, которая тебе и не снилась, даже не глядя в твою сторону, не подозревая о том, что ты вообще существовал в этой гонке.       Пак Сонхун помнил, как смотрел на Ли Хисына в начале учебного года. Как они встретились впервые — тогда, в коридоре, когда Сонхун обнимал Джеюна за плечи, чувствуя тепло его тела через тонкую ткань футболки, вдыхая запах его шампуня, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле от одной только близости, а Хисын смотрел на них с этим своим непроницаемым лицом, за которым ничего нельзя было прочитать, за которым, как думал тогда Сонхун, ничего и не было, кроме пустоты и равнодушия. Как Сонхун почувствовал что-то вроде злорадства, тёплой, сладкой волны превосходства, разливающейся по венам, как наркотик: «Я ближе к нему, чем ты. Я вижу его каждый день. Я знаю его лучше. Я трогаю его, когда хочу. Я слышу его смех. Я — часть его жизни, а ты — просто воспоминание из детства, просто картинка из прошлого, которая скоро сотрётся, выцветет, исчезнет, потому что у него есть я, настоящий, живой, рядом».       Он помнил, как они стояли в скейт-парке тем вечером, когда Сону ушиб ногу и устроил переполох, и Сонхун рассказывал Хисыну, каковы на вкус губы Джеюна. Как смаковал каждое слово, каждую деталь, каждое воспоминание, как наслаждался выражением лица Хисына — того самого, непроницаемого, которое вдруг дало трещину, пошло рябью, как вода от брошенного камня. Как думал тогда, чувствуя пьянящее превосходство, головокружение от собственной значимости: «Я победил. Даже если Джеюн не мой, я хотя бы был первым. Я хотя бы знаю то, чего не знаешь ты. У меня есть то, чего у тебя никогда не будет».       Идиот.       Какой же он был идиот.       Пока он хвастался украденным поцелуем, наслаждался своей мнимой победой, пока убеждал себя, что даже роль второго лучше, чем роль зрителя, Хисын по-тихому украл у него всё. Не просто поцелуй. Не просто внимание. А всего Джеюна. Целиком. С его дурацкими улыбками и приступами ярости, с его разбитыми коленями и любовью к математике, с его привычкой засыпать на плече у друга и просыпаться от собственного храпа, с его смехом, от которого стёкла дрожали, и с его молчанием, которое могло длиться часами, но никогда не было тяжёлым или неловким, потому что они понимали друг друга без слов.       Шим Джеюн никогда не мог принадлежать Пак Сонхуну.       И дело было не в том, что Сонхун недостаточно старался, недостаточно любил, недостаточно был рядом, недостаточно ждал, недостаточно надеялся. Дело было в том, что Джеюн уже принадлежал. С самого начала. С той самой песочницы. С того самого момента, когда две матери — Ли Харин и Шим Соён — улыбнулись друг другу и позволили этой дружбе случиться, позволили ей вырасти, окрепнуть, стать чем-то большим, чем просто детская привязанность. С того самого дня, когда они стали не просто друзьями, а частью друг друга, продолжением друг друга, необходимостью, как воздух, как вода, как сон.       Сонхун даже не участвовал в этой гонке. Ему просто показалось, что участвует. Ему просто почудилось, что у него есть шанс. Ему просто приснился сон, в котором он был главным героем, а оказалось — всего лишь тем неудачником, которого вырезали при монтаже, чью роль выбросили, потому что она была не нужна для финальной версии.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Пак Сонхун сидел в пустом классе, смотрел в одну точку на стене — туда, где обои немного отошли от угла и висели некрасивым пузырём, — и думал о том, что есть три вещи, без которых он не мог жить.       Первое — фигурное катание.       Он не помнил, когда впервые встал на лёд. Мать говорила, что в три года, что он едва держался на ногах, но уже требовал, чтобы его вели на каток, что он плакал, когда его оттуда забирали, и засыпал с коньками в обнимку. Сонхун помнил только ощущения: холод, проникающий сквозь тонкие носки, обжигающий пальцы ног до онемения, до потери чувствительности; блеск поверхности под софитами, слепящий глаза, заставляющий щуриться и отворачиваться; запах мороза и металла, смешанный с ароматом кофе из автомата в холле и чуть кисловатым запахом резиновых ковриков у входа, и ещё — запах пота, усилий, преодоления. Лёд стал его первой любовью, его убежищем, его способом дышать, когда всё остальное шло прахом, когда мир рушился, когда не оставалось ничего, кроме бесконечной белой глади и музыки в наушниках.       На льду всё было просто. Чем больше работаешь, тем выше результат. Падаешь — встаёшь. Разбиваешься в кровь — заклеиваешь пластырем и делаешь ещё один оборот, ещё один прыжок, ещё одну дорожку шагов. Никакой несправедливости, никаких судеб, которые решают за тебя, никаких чувств, которые нельзя контролировать. Только ты, твоё тело и законы физики. Четыре минуты музыки, в которые нужно уместить всю свою жизнь, всю боль, всю радость, все надежды, все разочарования — и сделать это так, чтобы зрители забыли дышать, чтобы судьи потеряли счёт баллам, чтобы никто не мог сказать, что ты не заслуживаешь победы.       Сонхун любил лёд за это. За предсказуемость. За честность. За то, что лёд никогда не предавал — он просто был. Холодный, твёрдый, равнодушный. Идеальный слушатель, который принимает всё, что ты готов ему отдать, и никогда не просит больше, никогда не осуждает, никогда не ждёт от тебя чего-то, чего ты не можешь дать.       Второе — Шим Джеюн.       Он помнил тот день отчётливо, до мельчайших деталей, до запахов, до звуков, до ощущений, хотя прошло уже больше трёх лет. Первый день первого класса средней школы. Коридор, гомон голосов — сотни подростков, кричащих, смеющихся, обсуждающих свои дела, — запах новой формы и страха, смешанный с дешёвым освежителем воздуха, которым уборщица прыскала по утрам, пытаясь перебить запах пота и подросткового волнения, пластика от новых обложек на учебниках, мела, которым ещё пахло из классов. И вдруг — смех. Громкий, заразительный, разрывающий серый школьной шум на куски, как солнечный луч прорывается сквозь тучи, как взрыв, как что-то невозможное в этой серости. Сонхун обернулся и увидел мальчишку, который хохотал, запрокинув голову, размахивая руками, совершенно не заботясь о том, что на него смотрят, что о нём думают, что его могут осудить. Рядом с ним стоял другой, чуть пониже, с круглыми щеками и улыбкой до ушей, и тоже смеялся — но тише, будто боялся, что смех может кого-то обидеть, будто извиняясь за то, что вообще смеётся.       Сонхун тогда подумал: «Как можно быть таким громким? Таким живым? Таким... настоящим?»       Он не влюбился сразу. Нет. Сначала Джеюн его раздражал. Своей непосредственностью, своей привычкой лезть в драку при первой же несправедливости, своей манерой хохотать так, что стёкла дрожали, своей способностью вляпываться в истории, из которых потом приходилось его вытаскивать, своим полным пренебрежением к правилам и субординации, своей неспособностью думать, прежде чем делать. Сонхун, привыкший контролировать каждую эмоцию, каждое движение, каждое слово, каждую секунду своей жизни, смотрел на него и не понимал: как можно быть настолько открытым? Настолько уязвимым? Настолько... свободным?       А потом случилась та драка.       Сонхун точно не помнил, из-за чего она началась. Кажется, кто-то из старшеклассников толкнул Сону, и тот упал, ударившись локтем, и Джеюн, недолго думая, не разбираясь, кто прав, кто виноват, просто врезал обидчику. Кулаком в лицо, со всей силы, не думая о последствиях. Их растаскивали всем этажом, учителя кричали, старшеклассник матерился и вытирал кровь из разбитой губы, Джеюну тоже досталось — губа была разбита, под глазом наливался синяк, — Сону порвали рубашку, пока пытались разнять дерущихся, а Сонхун стоял в стороне и смотрел, как этот сумасшедший мальчишка вытирает кровь рукавом и при этом улыбается. Улыбается, представляете? С разбитой губой, с кровью на подбородке, с порванной футболкой, с синяком, который завтра расползётся на пол-лица — и улыбается. — Ты чего улыбаешься? — спросил он тогда, подойдя ближе. Голос прозвучал холоднее, чем хотелось — привычка, от которой он не мог избавиться, стена, за которой он прятался от всего мира, маска, которую он носил так долго, что она приросла к лицу.       Джеюн посмотрел на него — прямо, открыто, не отводя глаз, будто бросал вызов, будто говорил: «Ну, и что ты мне сделаешь?» Губа у него была разбита, но взгляд горел. — А чего плакать? — ответил он. — Я за друга вмазал. Это победа.       И в этот момент что-то щёлкнуло у Сонхуна внутри. Как будто лёд, на котором он всю жизнь стоял, на котором выстроил свою крепость, свою защиту, свою неприступную цитадель, вдруг дал трещину. И из этой трещины полезло что-то тёплое, живое, неконтролируемое — то, чему он не мог дать названия ещё очень долго, то, что он пытался игнорировать, заталкивать поглубже, но оно всё равно выползало, стоило только Джеюну улыбнуться, засмеяться, посмотреть в его сторону.       Они стали друзьями. Потом лучшими друзьями. Потом Сонхун поймал себя на том, что ищет Джеюна взглядом в любой компании, что замирает, когда слышит его смех в коридоре, что помнит, как он пьёт кофе (без сахара, но с молоком, обязательно горячим, но не обжигающим, маленькими глотками) и как злится (сначала краснеет, потом бледнеет, и только потом взрывается, и в этот момент лучше держаться подальше, потому что в гневе он страшен). Что знает, какие песни он любит (те, где много гитар и громких барабанов), какие фильмы ненавидит (мелодрамы, потому что «там всё приторно и ненастояще»), какие шутки его смешат (глупые, почти детские), а какие обижают (те, что про его семью или про Хисына). Что может отличить его шаги в коридоре от сотни других — по лёгкой, пружинистой походке, по тому, как он чуть шаркает левой ногой, когда устаёт.       А потом случился тот поцелуй.       Пьяный, дурацкий, отчаянный. В доме Джеюна, когда они с Сону напились украденным соджу, а Сону вырубился на полу, и они остались вдвоём в полумраке гостиной, при свете только аквариума и уличных фонарей за окном. Это было за три дня до того, как мир Сонхуна разделился на «до» и «после», но тогда он ещё не знал об этом. Джеюн тогда говорил что-то про Хисына — говорил с такой тоской, с такой болью, с такой безнадёжностью, что у Сонхуна сердце разрывалось на куски. А потом Сонхун спросил: «Ты умеешь целоваться?» И Джеюн сказал: «Нет». И Сонхун предложил научить его.       Он помнил этот поцелуй до сих пор. Каждую секунду. Каждое движение. Каждый вздох. Как губы Джеюна дрогнули под его губами — сначала неуверенно, потом смелее, будто он наконец позволил себе то, о чём так долго мечтал. Как пахло от него — соджу и чем-то сладким, может пирогом, который пекла его мама, и ещё немного — дождём, потому что на улице моросило, и окно было приоткрыто. Как его рука несмело легла Сонхуну на плечо, а потом сползла на шею, зарылась в волосы, сжала их почти больно, будто он боялся, что Сонхун исчезнет. Как сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать, заставляя мир сужаться до одной точки — до тёплых губ, до прерывистого дыхания, до этого невозможного, невероятного момента, который Сонхун прокручивал в голове сотни, тысячи раз после.       Это была лучшая минута его жизни.       И она ничего не значила.       Потому что наутро Джеюн смотрел на него другими глазами. Не злыми, нет. Просто... другими. Отстранёнными. Будто извиняющимися. Будто говорящими: «Прости, это было не то, что ты думаешь. Это было не про тебя. Это было про него. Это всегда было только про него». И Сонхун понял: это было не для него. Это было для Хисына. Джеюн просто репетировал. Учился на нём, тренировался, чтобы потом, когда настанет момент, быть готовым для того единственного, кто имел значение. Сонхун был просто тренажёром, просто инструментом, просто случайностью, просто тем, кто оказался под рукой в нужный момент.       Третье — Ким Сону.       И вот здесь начиналось самое сложное. Потому что если чувства к Джеюну были понятны — яркие, острые, всепоглощающие, как пламя, в котором сгораешь дотла, не оставляя после себя ничего, кроме пепла, кроме горького привкуса на губах, кроме воспоминаний, от которых хочется выть, — то чувства к Сону были... другими.       Вы, наверное, не заметили.       Никто не замечал. Сонхун сам долго не замечал. Они прятались где-то на периферии сознания, маскируясь под дружбу, под привычку, под «просто Сону, который всегда рядом». Они были тихими, незаметными, как свет от далёкой звезды, который идёт до Земли миллионы лет и становится видимым, только когда уже почти погас, когда уже ничего нельзя изменить.       Сону был просто Сону. Солнечный мальчик с вечно растрёпанными волосами и улыбкой, от которой хотелось улыбаться в ответ, даже когда совсем не хотелось, даже когда внутри всё разрывалось от боли. Тот, кто таскал с собой в рюкзаке запасные носки на случай, если кто-то промочит ноги, и пластыри, и влажные салфетки, и шоколадку для поднятия настроения, и маленькую аптечку, и ещё тысячу мелочей, которые могли кому-то понадобиться. Тот, кто умел рассмешить в любой ситуации — даже когда казалось, что смеяться невозможно, даже когда мир рушился на части, даже когда хотелось просто лечь и умереть. Тот, кто первым заметил, что Сонхун влюблён в Джеюна, и не сказал ни слова — просто был рядом, когда нужно, молчаливо поддерживая, не требуя ничего взамен, не надеясь ни на что, просто существуя как данность, как факт, как неизбежность.       Сонхун не помнил момента, когда Сону перестал быть просто другом. Может быть, это случилось в тот день, когда они втроём — он, Сону и Джеюн — валялись на траве после тренировки, вымотанные до предела, и Сону, уставший, положил голову ему на колени и тут же уснул, доверчиво, беззащитно, как ребёнок. Сонхун смотрел на его спокойное лицо, на разметавшиеся волосы, на приоткрытые губы, на длинные ресницы, отбрасывающие тени на щёки, и думал: «Какой же ты красивый». А потом испугался этой мысли, загнал её глубоко внутрь, запер на замок и выбросил ключ, убеждая себя, что это ничего не значит, что это просто усталость, просто момент, просто случайность.       Может быть, это случилось позже, когда Сону пришёл к нему домой с температурой под сорок, потому что «одному болеть скучно, а с тобой веселее, даже если я ничего не соображаю». Сонхун уложил его на диван, сделал чай с лимоном и мёдом, принёс все одеяла, какие были в доме, и полночь просидел рядом, меняя компрессы и слушая его бред про бейсбол и каких-то собак, и про то, что «Сонхун, ты такой классный, ты даже не представляешь». А утром проснулся от того, что Сону гладил его по голове и улыбался той самой улыбкой, и сказал: «Ты хороший, Сонхун. Очень хороший. Ты даже не представляешь, насколько». И Сонхун почему-то захотел плакать.       Может быть, это случилось в тот вечер, когда Сону сказал: «Ты слишком много держишь в себе. Ты лопнешь когда-нибудь, Сонхун». И посмотрел на него так, что захотелось провалиться сквозь землю, потому что этот взгляд видел слишком много. Видел то, что Сонхун сам от себя прятал, то, что боялся признать даже в одиночестве, в темноте своей комнаты, когда никто не видит.       Сонхун не знал, когда именно влюбился в Ким Сону. Но знал, что это чувство — тихое, тёплое, нежное, как первые лучи солнца после долгой зимы, как одеяло, в которое заворачиваешься холодным утром, как мамин голос в детстве, — живёт в нём уже очень давно. И что оно в сотни, в тысячи раз слабее, чем чувство к Джеюну. И что это ничего не меняет.       Потому что Сону, как и Джеюн, никогда не будет принадлежать ему.       Джеюн выбрал Хисына — это теперь ясно, это факт, с которым нужно жить, который нужно принять, как принимают неизлечимую болезнь, как принимают смерть близкого, как принимают то, что невозможно изменить.       А Сону... Сону просто светил для всех. Как солнце, которое светит одинаково всем — и друзьям, и врагам, и прохожим на улице, и тем, кто его любит, и тем, кто даже не замечает его существования. Которое не может принадлежать кому-то одному, потому что его свет нужен всем, потому что так устроен мир.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Должно быть, Сонхуна просто тянет к солнцу, да?       Странная закономерность, которую он только сейчас начал осознавать, сидя в темноте пустого кабинета, глядя, как за окном догорает день. В его жизни было три солнца.       Первое — Джеюн. Яркое, обжигающее, опасное. То, на которое нельзя смотреть прямо, потому что ослепнешь, потому что выжжет глаза, потому что оставит после себя только пустоту и боль. То, вокруг которого хочется вращаться вечно, даже зная, что сгоришь, даже понимая, что это безнадёжно. То, которое греет так сильно, что забываешь о том, что можно обжечься, что можно потерять себя в этом свете, раствориться без остатка.       Второе — Сону. Тёплое, ласковое, уютное. То, под которым хочется лежать на траве и ни о чём не думать, просто чувствовать тепло на коже, слушать, как поют птицы, как шумит ветер. То, которое греет, даже когда ты этого не заслуживаешь, даже когда ты зол на весь мир, даже когда готов разрушить всё вокруг. Которое не требует ничего взамен — просто светит, и всё, просто есть, и этого достаточно.       Третье — то, что светит всем. Обычное солнце, которое встаёт по утрам и заходит вечерами, которому всё равно, счастлив ты или нет, любишь или ненавидишь, живёшь или умираешь. Оно просто есть — равнодушное, вечное, чужое.       А Пак Сонхуну не светит ничего.       Он сидел в пустом классе и смотрел, как за окном садится это обычное, равнодушное солнце. Оно окрашивало небо в оранжевый, розовый, фиолетовый, золотило верхушки деревьев, заставляло стёкла окон соседнего дома гореть, как в пожаре, — и ему не было дела до того, что у мальчика внутри всё разрывается на части, что сердце бьётся где-то в районе горла, мешая дышать, что дышать трудно, будто на грудь положили бетонную плиту, будто лёгкие забиты ватой, будто воздух стал слишком густым, чтобы его вдыхать.       Сонхун закрыл глаза.       И впервые за долгое время позволил себе не контролировать.       Эмоции пришли не сразу. Сначала было просто пусто — как будто внутри выключили свет, и осталась только темнота и тишина, и ничего больше, никаких чувств, никаких мыслей, только пустота, звенящая, холодная, бесконечная. Потом начало давить на грудь — медленно, но неотвратимо, как вода поднимается в тонущем корабле, как песок в песочных часах, как время, которое нельзя остановить. Потом подкатило к горлу — ком, который невозможно было сглотнуть, который душил, не давал дышать, раздирал горло изнутри. Потом защипало в глазах.       Пак Сонхун не плакал. Он вообще не помнил, когда плакал в последний раз. Наверное, в детстве, когда упал с велосипеда и разбил колено, и кровь текла по ноге, смешиваясь с грязью, и было очень больно, и мать тогда подбежала, подхватила на руки, прижала к себе и сказала: «Мужчины не плачут, Сонхун. Мужчины терпят». И он перестал. Выключил в себе эту способность, как ненужную программу, как слабость, которую нельзя позволить, как роскошь, которую он не мог себе позволить, потому что мужчины не плачут, потому что фигуристы не плачут, потому что он — Пак Сонхун — не плачет.       Но сейчас в пустом классе, в оранжевых сумерках, сжимая в руках никому не нужный учебник по химии, который он так и не открыл, он позволил себе одну-единственную слезу.       Она скатилась по щеке медленно, как будто тоже не знала, имеет ли право, как будто спрашивала разрешения, как будто боялась, что её прогонят, упала на парту — кап! — и тут же высохла, оставив после себя только мокрое пятно размером с монету, которое быстро исчезло, впиталось в старую древесину, растворилось в ней, как будто её и не было.       Больше не было.              Потому что Сонхун не умел проигрывать. И не умел плакать. И не умел просить о помощи.       Он умел только стискивать зубы до скрежета, до боли в челюстях, до противного звука, от которого потом болит голова, и идти дальше. Всегда. Несмотря ни на что.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Дверь скрипнула.       Сонхун вздрогнул и резко обернулся. Сердце на секунду остановилось, а потом забилось с удвоенной силой, разгоняя кровь по венам так быстро, что в ушах зашумело, что перед глазами поплыли цветные круги.       На пороге стоял Сону.       С двумя стаканчиками кофе в руках. С обеспокоенным лицом, на котором застыло выражение, которое Сонхун не мог расшифровать — смесь тревоги, решимости и чего-то ещё, очень личного, очень сокровенного. В жёлтом свете коридора, пробивающемся сквозь приоткрытую дверь, он выглядел почти нереально — как картинка из фильма, как воплощение всего тёплого и светлого, как ответ на вопрос, который Сонхун боялся задать даже себе.       Это было через три дня после того, как мир разделился на «до» и «после». Через три дня после того, как он узнал о Джеюне и Хисыне. И через два дня после того, как он понял, что должен сказать Сону правду — но не мог. — Ты как? — спросил он просто.       Без предисловий. Без попыток смягчить удар. Без дурацких фраз вроде «всё будет хорошо» или «не переживай, это не конец света» или «найдёшь ещё себе кого-нибудь». Просто вопрос. Честный. Прямой. Такой, на который можно ответить только правдой, даже если эта правда разрывает изнутри, даже если от неё хочется выть в голос. — Откуда ты знаешь, где я? — голос Сонхуна прозвучал хрипло, словно он не пользовался им несколько часов, забыл, как это — говорить. Он прокашлялся, но легче не стало — в горле всё равно саднило, будто он наглотался стекловаты или там застрял острый осколок, который невозможно вытащить.       Сону пожал плечами и вошёл в класс, прикрыв за собой дверь. Щелчок — и они остались вдвоём в полумраке, только свет из коридора пробивался сквозь матовое стекло и узкая полоска заката за окном, уже почти погасшая, догорающая последними угольками. Он поставил один стаканчик на учительский стол, перед Сонхуном. Второй оставил себе. Пар поднимался над ними тонкими струйками, таял в воздухе, смешиваясь с запахом старого дерева и пыльных нот, и ещё — с запахом кофе, свежего, бодрящего, такого живого в этой мёртвой тишине. — Я тебя знаю, — сказал он просто. — Ты всегда уходишь в самое пустое место, когда тебе плохо. Я проверил спортзал — пусто. Библиотеку — закрыто. Крышу — заперто на ключ, я дёргал — не открывается. Остался кабинет музыки.       Сону сел напротив, за ученическую парту. Стул противно скрипнул под ним — металл по линолеуму, резкий звук, режущий слух, разрывающий тишину, как ножом по стеклу. Ким взял свой кофе, отхлебнул, поморщился — слишком горячо. Взгляд, которым он окинул Сонхуна, был странным — изучающий, но не навязчивый, внимательный, но не давящий. Так смотрят на что-то очень важное, боясь спугнуть, сделать неверное движение и разрушить хрупкое равновесие. — Ты злишься на меня? — За что? — За то, что я рассказал.       Сонхун покачал головой. Жест получился вялым, почти незаметным в темноте. Тени плясали на стенах, за окном догорал закат, окрашивая комнату в багровые тона, в цвет запёкшейся крови, в цвет заката перед долгой ночью. — Ты ни при чём. Ты просто... сказал правду. — Я подумал, что лучше ты узнаешь от меня, чем увидишь их где-нибудь в школе и... — И что? — И не знаю. — Сону вздохнул. Глубоко, шумно, как человек, который несёт тяжёлый груз и только сейчас понял, что может его сбросить. Взял стаканчик с кофе, покрутил в руках, поставил обратно. — Сделаешь какую-нибудь глупость. Или просто разобьёшься. Я не хотел, чтобы ты разбивался.       Сонхун усмехнулся — горько, безрадостно, одними уголками губ. Усмешка вышла кривой, некрасивой, будто он разучился улыбаться, и мышцы лица забыли, как это делается. — Я не делаю глупостей. — Знаю. — Сону посмотрел на него внимательно. Очень внимательно. Так, что захотелось отвернуться, спрятаться, исчезнуть, провалиться сквозь землю, раствориться в темноте. — В этом и проблема. Ты всё держишь в себе. А потом однажды не выдержишь. — Ты сейчас моей мамой решил стать? — Я твоим другом решил стать, — поправил Сону спокойно. Без обиды. Без желания уколоть в ответ и без той защитной реакции, которую Сонхун ожидал. — Который видит, что тебе хреново, и не знает, как помочь.       Повисла пауза.       В кабинете было тихо. Только дождь стучал по стеклу — ровно, монотонно, убаюкивающе, как метроном, отмеряющий время, как счётчик, отсчитывающий секунды до чего-то неизбежного, как сердцебиение спящего города. Где-то вдалеке хлопнула дверь — наверное, охранник делал вечерний обход, проверял, все ли ушли, все ли классы закрыты. Сонхун смотрел на свой стаканчик с кофе — пар поднимался тонкой струйкой, таял в темноте, исчезал бесследно, как исчезают все хорошие моменты в жизни. Он не притронулся к нему. Руки лежали на столе неподвижно, как чужие, принадлежащие кому-то другому. — Знаешь, — заговорил он наконец. Голос звучал ровно, как всегда, но в нём появилось что-то новое: какая-то обречённость и тихая, горькая правда, которую он никогда никому не говорил, носил в себе годами, как носят тяжёлый камень за пазухой. — Я ведь никогда не думал, что проиграю. В принципе. Я вообще не допускал такой мысли. — Ты не проиграл, — тихо сказал Сону. — Проиграл. — Сонхун покачал головой. — И знаешь, что самое смешное? Я проиграл тому, над кем смеялся. Помнишь, я тебе рассказывал, как встретил Хисына в скейт-парке? Как я ему говорил про поцелуй с Джеюном?       Сону кивнул. Он помнил. Сонхун видел это по его лицу — по тому, как дрогнули уголки губ, нахмурились брови, сжались кулаки под партой и напряглись плечи. — Я думал, что я крутой. Что я первый. Что у меня есть что-то, чего у него нет. — Сонхун усмехнулся. Усмешка вышла кривой, некрасивой, почти болезненной, будто он выдавливал её из себя силой. — А он просто взял и украл у меня всё. Пока я хвастался, наслаждался своей мнимой победой и упивался своим превосходством, он действовал. По-тихому. По-своему. И выиграл. — Ты правда думаешь, что он украл? — спросил Сону. Голос у него был тихий, но в этой тишине он звучал оглушительно, как удар колокола. — Или, может быть, это Джеюн его выбрал?       Сонхун замолчал.       Хороший вопрос. Болезненный. Правильный. Тот, который он боялся задать себе сам, который гнал от себя, как только мог, потому что ответ на него был слишком страшным. — Я не знаю, — признался он наконец. — Я вообще ничего не знаю. Я только знаю, что Джеюн никогда не смотрел на меня так, как смотрит на Хисына. Даже в тот вечер, когда мы целовались, он смотрел куда-то сквозь меня. Наверное, представлял, что я — это он.       Сону слушал молча. Его лицо в полумраке казалось серьёзным, почти взрослым — без обычной солнечной улыбки, без той детской беззаботности, которая всегда была его визитной карточкой. Тени от ресниц падали на щёки, делая его старше, загадочнее, красивее. Сонхун вдруг поймал себя на том, что рассматривает его — как падает свет, как лежат тени, как блестят глаза, отражая последние лучи заката, как шевелятся губы, будто он хочет что-то сказать, но не решается. И от этого стало не по себе. — Знаешь, что я думаю? — сказал Ким наконец. — Я думаю, что ты заслуживаешь кого-то, кто будет смотреть на тебя. По-настоящему. Не сквозь.       Сонхун поднял глаза. — И кто же это?       Сону пожал плечами и отвёл взгляд, устремляя его в окно, на жёлтое пятно фонаря, размытое каплями на стекле, на то, как вода стекает по стеклу, образуя причудливые узоры, на то, как ветер качает ветки старого дерева за окном. Пальцы его бессознательно гладили стаканчик с кофе — туда-сюда, туда-сюда, успокаивающее движение, которое выдавало напряжение и говорило о том, что внутри него происходит что-то очень важное. — Не знаю. — Голос у него был какой-то странный. Хрипловатый. Напряжённый. — Но когда-нибудь появится.       Пауза затянулась. Сонхун смотрел на друга и вдруг заметил то, чего не замечал раньше. Как он сидит — напряжённо, неестественно прямо, будто проглотил аршин, будто боится пошевелиться. Как сжимает стаканчик с кофе — слишком сильно, до побелевших костяшек, до того, что картон начал прогибаться под пальцами, вот-вот лопнет и горячая жидкость прольётся на пол. Как смотрит в окно — не мигая, словно боится встретиться взглядом: там, за стеклом, происходит что-то невероятно важное, что нельзя пропустить. — Сону, — сказал он тихо. — М? — Ты чего?       Сону дёрнул плечом и улыбнулся — натянуто, неестественно, как человек, который очень хочет казаться нормальным, но у него плохо получается. Или как тот, кто изо всех сил пытается скрыть то, что у него внутри. — Ничего. Всё нормально. — Не ври.       Ким перевёл взгляд на Сонхуна — медленно, как будто преодолевая огромное сопротивление, как будто каждое движение давалось ему с трудом, — и в этом взгляде было столько всего, что у Сонхуна перехватило дыхание. — Я просто... — Сону запнулся. Взял кофе, отхлебнул, хотя он наверняка уже остыл — пар почти не шёл, только тёплая жидкость, которая уже не грела. Поморщился. Поставил обратно. — Я просто не люблю смотреть, как ты мучаешься. Из-за него. Из-за кого бы то ни было. Ты не заслуживаешь мучаться.       Сонхун смотрел на него и не мог отвести взгляд. Что-то происходило в этой комнате. Что-то, чему он не мог дать названия. Воздух стал гуще, тяжелее, будто перед грозой, а атмосферное давление резко упало. Скоро прозвучит первый раскат грома. — Сону... — Я знаю, что ты его любишь. — мальчик говорил быстро, будто боялся, что его перебьют, что он не успеет, что слова застрянут в горле и он больше никогда не сможет их произнести, что момент будет упущен навсегда. — Я знаю. Я всегда знал. Я не лез, потому что это твоё дело, ты имеешь право любить кого хочешь, это не моё дело, я просто друг, я просто...       Он запнулся, сглотнул, провёл рукой по лицу — жест отчаяния, усталости, чего-то ещё, чего Сонхун не мог определить. — Но сейчас, когда он выбрал Хисына, я подумал... я подумал, что, может быть, ты наконец посмотришь вокруг. Посмотришь на тех, кто рядом.       Сонхун молчал.       Сердце колотилось где-то в горле. Опять. Глухо, сильно, как птица в клетке, как барабан, отбивающий ритм перед казнью, как набат. — Я не прошу ничего, — добавил Сону тихо. Очень тихо. Почти шёпотом. — Я просто говорю. Чтобы ты знал. Что кто-то смотрит на тебя. По-настоящему. Не сквозь.       Они сидели в тишине. Снег стучал по стеклу. Где-то далеко завыла сирена — скорая, или полиция, или просто ветер, завывающий в трубах. Сонхун смотрел на Сону и видел его впервые по-настоящему. Не друга Джеюна. Не весёлого парня из бейсбольной команды. Не того, кто всегда улыбается и всех смешит. А человека, который всё это время был рядом. Который видел. Который ждал. Который молчал, потому что не хотел мешать, не хотел создавать проблем, не хотел быть обузой, не хотел усложнять и без того сложную жизнь. — Ты дурак, — сказал он наконец.       Сону дёрнулся, будто его ударили. — Что? — Дурак, — повторил Сонхун. Голос звучал хрипло, но твёрдо. — Столько времени молчать. Столько времени просто быть рядом и ничего не говорить. Столько времени смотреть, как я убиваюсь по тому, кому я не нужен, и ничего не делать.       Сону смотрел на него растерянно. Глаза у него были большие, круглые, как у ребёнка, которого только что отчитали за то, чего он не делал, и теперь он не понимает, в чём его вина. — А что я должен был говорить? Ты был влюблён в Джеюна. По уши. Я видел это каждый день. Каждую чёртову минуту. Что я мог сказать? «Эй, Сонхун, посмотри на меня, может быть, я тоже ничего?» — Не знаю. — Сонхун покачал головой. — Но ты мог бы сказать.       Они снова замолчали. Тишина была другой — не тяжёлой, не гнетущей, а какой-то... наполненной. Будто в ней помещалось всё, что не было сказано за эти годы. Все взгляды, все прикосновения, все моменты, когда Сону был рядом, а Сонхун этого не замечал. Все ночи, когда Сону лежал без сна и думал о том, как бы сказать, как бы признаться, как бы не испугать, не оттолкнуть, не разрушить то хрупкое, что между ними было. Все дни, когда он улыбался, хотя внутри всё разрывалось, хотя хотелось кричать от боли. — Я не знаю, что чувствую, — признался Сонхун. Голос звучал хрипло, но он больше не пытался его контролировать. Не пытался быть тем идеальным Пак Сонхуном, который всегда держит лицо, никогда не показывает слабости и всегда собран и холоден. — Я столько лет любил Джеюна, что разучился думать о ком-то другом. Он был моим центром, моим... всем. Я не знаю, могу ли я... Я не знаю, есть ли у меня право... — Право? — перебил Сону. В его голосе появились новые нотки: возмущение, почти гнев. — Сонхун, с каких пор любовь спрашивает разрешения? Ты думаешь, Джеюн спрашивал у кого-то разрешения любить Хисына? Ты думаешь, они сидели и решали, имеют ли они право?       Сонхун посмотрел на его серьёзное лицо, в глаза, в которых отражался свет из коридора — два маленьких жёлтых огонька, два тёплых пятна в темноте. На его губы, которые сейчас были сжаты в тонкую линию, но он знал, какими мягкими они могут быть, когда Сону улыбается. Знал, потому что видел эту улыбку тысячи раз. Знал, потому что представлял себе эти губы сотни раз, сам того не замечая, в те моменты, когда Сону смеялся, когда говорил что-то важное, когда просто молчал, глядя в окно. — Можно я тебя поцелую? — спросил он вдруг.       Сону замер. — Что? — Ты слышал.       Пауза. Длинная, тягучая, как карамель, как смола, как время, которое вдруг решило остановиться, застыть, замереть в ожидании. — Ты уверен? — спросил Сону тихо. Голос у него дрожал. — Ты сейчас не в себе. Ты расстроен из-за Джеюна. Ты можешь потом пожалеть. — Могу, — согласился Сонхун. — Но не пожалею.       Сону смотрел на него долго. Очень долго. Секунды тянулись, как часы, как годы, как целая жизнь. Потом медленно кивнул.       Сонхун поднялся: ноги слушались плохо — ватные, чужие, будто не свои, а принадлежали кому-то другому. Он обошёл учительский стол, подошёл к Сону и опустился на корточки рядом с партой, чтобы быть на одном уровне. Свет из коридора падал на лицо Сону, высвечивая каждую черту — высокий лоб, тонкие брови, длинные ресницы. Он вдруг остро осознал, что никогда не рассматривал Сону так близко. Никогда не замечал, какой он на самом деле красивый. Не той яркой, кричащей красотой, которая бросается в глаза и заставляет оборачиваться на улице, а тихой, спокойной, тёплой. Красотой, которую нужно разглядеть, к которой нужно привыкнуть, которую нужно заслужить. — Ты правда хочешь? — спросил Сону шёпотом. Глаза у него блестели — то ли от света, то ли от слёз, Сонхун не мог разобрать. — Правда.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Первый поцелуй был пробным.       Сонхун действовал осторожно, почти робко — не так, как он привык, не с той уверенностью, которая всегда была его второй натурой, не с тем напором, который помогал ему побеждать на соревнованиях. Он просто прикоснулся губами к губам Сону — легко, вопросительно, будто спрашивая разрешения, будто проверяя, не сон ли это, не мираж ли, не игра ли больного воображения, не ошибка ли, которая всё испортит.       Губы Сону были тёплыми и мягкими — удивительно мягкими, как лепестки цветка, как шёлк, как что-то очень хрупкое, что нужно беречь, что можно раздавить одним неосторожным движением. От него пахло кофе — тем самым, из стаканчика, который он принёс, — и ещё чем-то сладким, может быть, той шоколадкой, которую он всегда носил в рюкзаке «на случай, если кто-то загрустит». И ещё немного — свежестью, чистотой, чем-то неуловимо родным, от чего хотелось прикрыть глаза и просто дышать.       Сону не двигался. Замер, как статуя, боясь спугнуть этот момент, боясь сделать что-то не так, боясь разрушить то, что только начиналось. Его дыхание остановилось, и только через несколько секунд, когда Сонхун чуть отстранился, он выдохнул — судорожно, шумно, словно всё это время не дышал, задерживал дыхание под водой, а теперь наконец вынырнул. — Это... — начал он и замолчал, не в силах подобрать слово. Глаза его были широко раскрыты, в них читалось удивление, неверие, надежда.       Сонхун смотрел на его раскрасневшиеся щёки, на блестящие глаза, на приоткрытые губы, которые, кажется, всё ещё хранили тепло поцелуя, на то, как он облизнул их, будто пробуя на вкус то, что только что произошло. И чувствовал что-то странное. Не пожар, не головокружение, не то чувство, когда мир рушится и собирается заново в одну точку. А что-то другое. Тёплое. Спокойное. Правильное. — Ты в порядке? — спросил он.       Сону кивнул. Потом мотнул головой. Потом засмеялся — тихо, растерянно, счастливо. — Я не знаю, — признался он. — Кажется, да. Кажется, очень даже в порядке. Просто... это было неожиданно. — Плохо? — Хорошо. — Сону посмотрел на него. В темноте его глаза блестели. — Очень хорошо. Только... странно. — Странно? — Ну да. — Сону провёл пальцами по своим губам, будто проверяя, настоящие ли они. — Я столько раз представлял себе это. А на деле оказалось совсем не так. — А как ты представлял? — Не знаю. — Сону задумался. — Наверное, как в фильмах. С музыкой, с медленными движениями, с какими-то особенными словами после. А это... это просто ты и я. И снег за окном. И это почему-то лучше, чем в фильмах.       Сонхун молчал. Потому что понимал. Потому что чувствовал то же самое. Потому что впервые за долгое время ему не хотелось никуда бежать, ничего доказывать, ни с кем бороться. — Можно ещё? — спросил Сону тихо. Голос у него дрожал — то ли от волнения, то ли от надежды, то ли от страха, что ему откажут.       Вместо ответа Сонхун потянулся к нему снова.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Второй поцелуй был длиннее.       Сонхун целовал его медленно, смакуя каждое мгновение, каждое прикосновение, каждый вздох. Он чувствовал, как губы Сону отвечают ему — неумело, но старательно. Было заметно, что мальчик очень хочет научиться и готов впитывать каждое движение, каждую подсказку, каждое изменение ритма. Он чуть наклонил голову, меняя угол, чтобы было удобнее, и Сону послушно повторил за ним, приспосабливаясь, учась на лету, доверяя полностью, безоговорочно.       Одна рука Сонхуна легла на плечо Сону, другая — на щёку, поглаживая большим пальцем скулу, чувствуя, как горит кожа под пальцами, как пульсирует кровь где-то совсем близко к поверхности. Сону выдохнул в поцелуй — тихий, почти беззвучный звук, похожий на вздох облегчения, на стон, на что-то очень личное, очень сокровенное, — и его руки, до этого безвольно лежавшие на парте, поднялись и несмело легли на грудь Сонхуна, сжимая ткань школьной формы, будто проверяя, настоящий ли он.       Это было похоже на танец. Сонхун вёл, Сону следовал. И в какой-то момент Сонхун поймал себя на мысли, что никогда в жизни не чувствовал себя таким нужным. Таким важным. Таким единственным.       Когда они оторвались друг от друга, оба тяжело дышали. В кабинете стало ещё темнее — закат почти погас, осталась только узкая полоска света на горизонте и жёлтое пятно фонаря за окном. — Ты... — начал Сону и сглотнул. Голос у него сел, сорвался на хрип. — Ты правда хочешь этого? Не потому, что тебе плохо или ты пытаешься забыть его? — Я не знаю, что я чувствую, — сказал Пак честно. — Я не знаю, смогу ли я полюбить тебя так, как ты заслуживаешь. Я не знаю, сколько времени мне понадобится, чтобы перестать думать о нём. Я не знаю ничего, Сону. Кроме одного. — Чего? — Я не хочу, чтобы ты уходил.       Ким смотрел на него долго: секунды тянулись, превращаясь в минуты, и Сонхун уже начал думать, что сказал что-то не то, что испугал его, что всё испортил. Потом Сону улыбнулся — той самой своей улыбкой, широкой, открытой, солнечной, от которой у Сонхуна вдруг потеплело внутри, от которой захотелось улыбаться в ответ. — Я никуда не уйду, — сказал он просто. — Я всегда был рядом. И всегда буду. — Даже если я буду долго учиться? — Даже если всю жизнь.       Сонхун не выдержал. Потянулся и поцеловал его снова.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Третий поцелуй был глубже.       Сонхун уже не учил — просто целовал, наслаждаясь моментом, чувствуя, как губы Сону отвечают ему всё увереннее, как исчезает последняя скованность, как тает страх, как руки Сону обвиваются вокруг его шеи, притягивая ближе, а пальцы зарываются в его волосы, слегка сжимая, почти больно, но эта боль была приятной, желанной, правильной. Он провёл языком по нижней губе Сону, прося разрешения, и Сону приоткрыл рот, впуская его, доверчиво, без страха и сомнений, отдаваясь моменту полностью, без остатка.       Это было совсем не так, как с Джеюном. Не было пожара, не было головокружения, не было ощущения, что мир сейчас взорвётся и рассыплется на миллион осколков. Не было той лихорадочной дрожи, той одержимости, того чувства, что ты падаешь в пропасть и не можешь остановиться.       Было тепло. Было спокойно. Было правильно.       Сону целовался неумело, но с какой-то отчаянной искренностью, отдаваясь процессу целиком. Он словно говорил: «Вот я. Весь. Бери. Я твой».       И Сонхун брал. Осторожно, бережно, как самую большую ценность в своей жизни, как что-то хрупкое и бесценное, что нельзя разбить, нельзя испортить, нельзя потерять.       Когда они оторвались друг от друга в третий раз, оба тяжело дышали, лбы их соприкасались, дыхание смешивалось в тёплом воздухе кабинета, и Сонхун чувствовал, как бьётся сердце Сону — быстро, сильно, как у птицы, попавшей в силки.       Пак протянул руку и убрал прядь волос с лица Сону. Просто так. Потому что захотелось. Потому что теперь можно. Потому что этот жест вдруг стал самым естественным в мире. — Твои волосы вечно растрёпаны, — сказал он. — Знаю. — Сону улыбнулся. — Тебе придётся к этому привыкнуть. — Привыкну.       Они сидели в темноте, прижавшись друг к другу, и молчали. Снег за окном постепенно стихал, переходя в мелкую морось, которая едва слышно шелестела по стеклу, по подоконнику. Где-то вдалеке прозвучал гудок поезда — протяжный, тоскливый, напоминающий о том, что мир за пределами этого кабинета продолжает существовать, что есть другие люди, другие проблемы, другая жизнь. — Сонхун? — М? — А что теперь будет? — спросил Сону тихо. В его голосе слышалась неуверенность, страх, надежда — всё сразу. — С нами?       Сонхун задумался. Хороший вопрос. На который у него не было ответа. Он никогда не думал о «после». Всегда жил настоящим, всегда решал проблемы по мере поступления, всегда шёл вперёд, не оглядываясь. А тут нужно было думать. Нужно было планировать. Нужно было строить что-то новое — с нуля, на руинах старого. — Я не знаю, — признался он. — Но мы можем попробовать. — Попробовать? — Встречаться. — Слово прозвучало странно, почти чужеродно. Сонхун никогда не думал, что будет произносить его вот так — в пустом кабинете музыки, в темноте, с человеком, которого, кажется, знал всю жизнь, но никогда по-настоящему не видел. — Если ты хочешь.       Ким молчал, и Сонхун уже начал думать, что сказал что-то не то, что поторопился и всё испортил, что Сону сейчас встанет и уйдёт, и всё останется как было. — Ты правда этого хочешь? — спросил наконец Сону. Голос у него дрожал. — Или просто жалеешь меня? — Жалею? — Сонхун удивился. — С чего бы мне тебя жалеть? — Ну... я всё это время молчал. Ничего не говорил. Просто смотрел, как ты любишь другого. Это жалко, наверное. — Это не жалко, — твёрдо сказал Сонхун. — Это... я не знаю, как это называется. Но не жалко. Ты просто... ты просто ждал. А я был слепым идиотом. Сону фыркнул — неожиданно для них обоих. — Слепым идиотом? — Ага. — Сонхун улыбнулся в темноте. — Не видел того, что было прямо перед носом. — И что же было прямо перед носом? — Ты.       Сону замолчал, а потом сделал то, чего Сонхун никак не ожидал, — он засмеялся. Громко, заливисто, счастливо, как умел только он один, как смеялся, когда они втроём валялись на траве после тренировки, как смеялся, когда Джеюн рассказывал свои дурацкие шутки, как смеялся, когда они сбегали с уроков и прятались в старом кабинете музыки. — Ты чего? — опешил Сонхун. — Ничего, — сквозь смех ответил Сону. — Просто... я столько лет мечтал услышать что-то подобное. А ты говоришь это так буднично, как будто погоду обсуждаешь. — А как надо? — Не знаю. — Сону вытер выступившие от смеха слёзы. — Наверное, никак. Наверное, так и надо. Без пафоса. Без лишних слов. Просто... правду.       Они снова замолчали. Но молчание было другим — лёгким, уютным, наполненным теплом, как старая квартира, в которую возвращаешься после долгого путешествия. — Сонхун? — М? — Можно я тебя ещё поцелую? — спросил Сону. Глаза у него были серьёзные, но в уголках губ пряталась улыбка. — Для практики.       Сонхун фыркнул. — Для практики? — Ну да. Ты же будешь меня учить? А теория без практики... — Дурак, — сказал Сонхун, но в голосе не было злости. Только тепло. Только что-то новое, что он не мог назвать, что только начинало прорастать где-то глубоко внутри.       И он снова поцеловал его.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Четвёртый поцелуй был почти целомудренным — просто долгое, тягучее прикосновение губ, задержавшееся на несколько секунд дольше, чем нужно. Сону, кажется, просто хотел продлить момент, хотел насладиться близостью, хотел запомнить каждое мгновение, каждое ощущение, каждый вздох. Его руки покоились на плечах Сонхуна, пальцы слегка сжимались и разжимались в каком-то своём ритме, будто он играл на невидимом инструменте.       Пятый поцелуй начался с того, что Сону, отстранившись, вдруг провёл пальцем по губам Сонхуна — осторожно, будто проверяя, настоящие ли они или боясь, что они исчезнут, растворятся в темноте. А потом сам потянулся вперёд, инициируя впервые за весь вечер. Это было робко, неуверенно, но от этого ещё более трогательно, ещё более искренне. — Учишься? — спросил Сонхун, когда они оторвались друг от друга. — Учусь, — серьёзно ответил Сону. — Ты хороший учитель. — Спасибо. — Не за что.       Шестой поцелуй был долгим, тягучим, как летний полдень, как время, которое вдруг перестало существовать. Они целовались, не думая ни о чём, не считая секунд, не заботясь о том, что где-то там, за стенами этого кабинета, есть другой мир — с его проблемами, с его болью, с его несправедливостью. Здесь был только они. Только тепло губ, только тихое дыхание и стук сердец, которые постепенно начинали биться в одном ритме. — Ты считаешь? — спросил Сону между поцелуями, тяжело дыша. — Нет, — ответил Сонхун. — А ты? — Тоже нет.       И это было правильно. Потому что считать было не нужно. Потому что важны были не цифры, а ощущения. Не количество, а качество. Не то, сколько, а то, как.       Седьмой поцелуй прервался потому, что Сону вдруг всхлипнул.       Сонхун отстранился, встревоженный. — Ты чего? — Ничего. — Сону уткнулся лицом ему в плечо, пряча глаза. — Всё хорошо. Просто... я не думал, что это когда-нибудь случится. — Что именно? — Это. — Сону мотнул головой, не поднимая лица. — Ты. Мы. Я столько лет смотрел на тебя и думал, что никогда... что ты никогда не посмотришь на меня в ответ.       Сонхун гладил его по спине, чувствуя, как вздрагивают плечи, как он пытается справиться с эмоциями, как дышит — прерывисто, неровно. — А я смотрел, — сказал он наконец. — Просто не понимал, что смотрю.       Сону поднял голову. Глаза у него были красные, мокрые, но он улыбался. — Идиот. — Сам дурак.       И они оба засмеялись — тихо, счастливо, как дети.       Восьмой поцелуй был солёным от слёз, но от этого не менее сладким.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Они целовались, пока не стемнело совсем. Пока охранник не прошёл мимо двери во второй раз, громко топая и кашляя, и Сону пришлось зажать рот рукой, чтобы не рассмеяться. Пока руки не затекли от неудобной позы, пока спина не начала ныть от сидения на холодном полу. — Замёрз? — спросил Сонхун, заметив, что Сону поёжился. — Немного. — Иди сюда.       Он притянул его ближе, обнял, укутал своим пиджаком. Сону прижался к нему, уткнулся носом в шею, замер. Его дыхание было тёплым и ровным, и от этого почему-то хотелось улыбаться, хотелось закрыть глаза и просто сидеть так вечно. — Ты пахнешь хорошо, — сказал он тихо. — Как... не знаю. Как дом.       Ладонь Пака продолжала медленно скользить по спине Сону — от лопаток до поясницы и обратно, широкими, успокаивающими движениями, чувствуя, как под тонкой тканью школьной формы постепенно расслабляются напряжённые мышцы, как уходит тот невидимый каменный панцирь, который Сону носил в себе, наверное, все эти годы. Дыхание Кима становилось ровнее, глубже, и с каждым выдохом он словно отдавал часть своей тревоги, своей боли, своих сомнений — отдавал Сонхуну, а тот принимал, не спрашивая, не требуя ничего взамен. Тепло разливалось по телу, согревая изнутри, и Сонхун вдруг поймал себя на мысли, что ему хорошо. Просто хорошо. Впервые за долгое время — без условий, без оговорок, без мыслей о том, что должно быть по-другому. — Я, наверное, не умею говорить красиво, — продолжил Сону, и его голос звучал приглушённо, потому что он по-прежнему утыкался носом в шею Сонхуна, и каждое слово отдавалось лёгкой вибрацией на коже. — Как в фильмах. Не умею признаваться в любви так, чтобы у людей слёзы наворачивались. Чтобы музыка играла, чтобы ветер волосы развевал, чтобы камера крупным планом брала лицо. Я просто... — Он сделал паузу, глубоко вздохнул, и его пальцы, лежащие на груди Сонхуна, чуть сжались, комкая ткань рубашки. — Я просто хочу быть с тобой. Если ты позволишь.       Сонхун чувствовал, как бьётся сердце Сону — быстро, сильно, неровно. Чувствовал, как тот замер в ожидании ответа, боясь даже дышать. Чувствовал, как его собственная грудь поднимается и опускается в том же ритме, как их дыхание постепенно синхронизируется, становясь одним целым. — Позволю, — ответил он коротко. Но в этом коротком слове помещалось всё — и согласие, и надежда, и обещание, и тот крошечный росток нового чувства, который только начинал пробиваться сквозь асфальт старой боли.       Сону медленно поднял голову. В темноте кабинета его глаза блестели — теперь Сонхун точно видел, что это слёзы, которые тот даже не пытался вытереть, и они просто текли по щекам, оставляя влажные дорожки. Свет уличного фонаря, пробивающийся сквозь мокрое стекло, падал на его лицо, высвечивая каждую черту, каждую каплю, каждую родинку. И от этого зрелища внутри Сонхуна что-то сжималось, но не больно, не так, как сжималось при мыслях о Джеюне, а как-то... тепло. Правильно. — Ты правда не пожалеешь? — спросил Сону, и в его голосе слышалось столько надежды и страха одновременно, что у Сонхуна перехватило дыхание. Он смотрел на Сонхуна не мигая, вцепившись взглядом в его лицо, будто искал там подтверждение каждому слову. — Не пожалею. — И не убежишь? — Не убегу. — И не... — Сону. — Сонхун протянул руку и прижал палец к его губам. Останавливая. Успокаивая. Обещая. — Заткнись.       Глаза Сону удивлённо распахнулись, но в следующую секунду Сонхун убрал палец и вместо этого прижался к его губам своими.       Девятый поцелуй был коротким, но каким-то особенно нежным.       Когда они отстранились, Сону облизнул губы и улыбнулся: — Я начинаю привыкать. — К чему? — К этому. — Сону кивнул куда-то в пространство между ними. — К твоим поцелуям. — Привыкай, — Сонхун поправил выбившуюся прядь волос на его лбу. — Долго привыкать будешь. — Это угроза? — Обещание.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Десятый поцелуй был вопросительным. Сону инициировал его сам — потянулся вперёд, чуть неуверенно, будто всё ещё не веря, что имеет на это право. Сонхун ответил. Медленно, осторожно, давая понять: да, ты всё делаешь правильно, да, я здесь, да, это реальность. Он взял руки Сону в свои, разжимая сведённые судорогой пальцы, и переплёл их со своими. — Я всё время боюсь, что это сон, — признался Сону шёпотом, утыкаясь лбом в его плечо. — Что я проснусь сейчас на полу у Хисына, а это всё мне приснилось. — Не приснилось. — Сонхун легонько ущипнул его за бок. — Ай! — Сону дёрнулся, но тут же рассмеялся. — Больно же! — Значит, не спишь.       Одиннадцатый поцелуй был утвердительным. Сонхун взял лицо Сону в ладони — осторожно, будто держал что-то бесконечно хрупкое, — и поцеловал его с такой уверенностью, с такой решимостью, словно ставил подпись под важным документом. Будто говорил: да, я выбираю тебя.       Они перестали считать после двенадцатого.       Потому что это было неважно.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Важно было только то, что впервые за долгое время Пак Сонхун не чувствовал себя проигравшим.       Он просто сидел на полу в пустом классе, держал за руку человека, который всё это время был рядом, и смотрел, как за окном заканчивается снег, как на небе проступают первые звёзды, как мир засыпает, укутанный влажной зимней темнотой. Сону прижимался к его боку, положив голову ему на плечо, и его пальцы переплетались с пальцами Сонхуна — просто так, без причины, просто потому что теперь можно. Иногда он легонько сжимал их, будто проверяя, что Сонхун всё ещё здесь.       И впервые за много лет Сонхуну не хотелось быть первым. Не хотелось никого побеждать. Не хотелось доказывать.       Хотелось просто сидеть вот так — в темноте, в тишине, чувствуя тепло другого тела, слушая его дыхание, вдыхая его запах, смешанный с запахом кофе и дождя. — Сонхун? — М? — А ты будешь меня учить кататься на коньках?       Сонхун улыбнулся в темноте. Он чувствовал, как растягиваются губы в улыбке — редкой, непривычной, но такой естественной сейчас. — Буду. — А будешь смотреть, как я играю? — Сону склонил голову набок, заглядывая ему в лицо. — Сидеть на трибунах и смотреть только на меня? Даже если там будет толпа красивых девчонок? — Буду, — серьёзно ответил Сонхун. — Только на тебя.       Ким довольно хмыкнул и снова устроился у него на плече, положив руку ему на грудь — просто так, чувствуя, как бьётся сердце. — И долго ты будешь? — спросил Сону тихо. — Сколько скажешь. — Всю жизнь?       Сонхун не ответил. Вместо этого он повернул голову и поцеловал Сону в макушку — долгим, тёплым поцелуем, вдыхая запах его волос, пахнущих морозом и чем-то ещё, очень родным. Его губы задержались там на несколько секунд, и он чувствовал, как мальчик выдыхает — ровно, спокойно, будто всё встало на свои места.       И это было лучшим ответом, который он мог дать.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Февраль в этом году выдался злым.       Не в смысле погоды — погода была обычной для конца зимы в их маленьком провинциальном городке, затерявшемся между холмами и рекой, которую местные жители называли просто Речка, будто других рек в мире не существовало, и эта узкая, извилистая полоска воды, петляющая между старыми ивами и валунами, поросшими мхом, была единственной рекой во вселенной. Серое небо, низкие облака, которые цеплялись за верхушки телеграфных столбов и крыши домов, мокрый снег, сменяющийся ледяным дождём, который барабанил по крышам и карнизам с монотонным, усыпляющим звуком, похожим на бесконечный, никогда не прекращающийся шёпот, лужи, покрытые тонкой коркой льда, которая проваливалась под ногами с противным, каким-то особенно тоскливым хрустом, напоминающим о том, что зима ещё не закончилась, что весна где-то далеко, что тепло — только обещание, которое может никогда не сбыться. Всё как всегда. Всё как обычно.       Злым февраль был в другом смысле. В том, который не измеришь термометром и не предскажешь по сводкам погоды, в том, о чём не пишут в газетах и не говорят по телевизору, в том, который прячется глубоко внутри и разрастается там, как опухоль, как что-то чужеродное и неконтролируемое, пока однажды не становится слишком поздно что-либо менять, пока однажды ты не просыпаешься и не понимаешь, что всё, что ты считал незыблемым, рассыпалось в прах, растворилось, исчезло без следа.       Пак Сонхун сидел на подоконнике в своей комнате и смотрел, как за окном падает снег — крупными, ленивыми хлопьями, красиво, почти торжественно, словно сама природа решила устроить представление в честь его отъезда, словно она, равнодушная и безучастная ко всему, что происходит в человеческих жизнях, вдруг захотела сказать ему: «Смотри, как красиво. Запоминай. Этого больше не будет». Снежинки кружились в воздухе, цеплялись друг за друга, падали на подоконник, таяли, превращаясь в прозрачные капли, которые медленно стекали по стеклу, оставляя за собой мокрые дорожки, похожие на слёзы.       В комнате стояли коробки.       Они появились три дня назад, когда мать сказала те слова, которые разделили жизнь Сонхуна на «до» и «после», на «здесь» и «там», на «тогда» и «теперь». Сначала их было две — небольшие, картонные, с какими-то вещами, которые мать решила увезти в Сеул сразу, чтобы не ждать последнего дня, чтобы не создавать суеты и как-то распределить неизбежное во времени, сделать его менее болезненным. Потом стало пять — мать привезла ещё коробки из хозяйственного магазина, сказала: «Всё равно выбрасывать, лучше пусть под вещами походят». Потом десять. Теперь их было больше двадцати — картонные прямоугольники разных размеров, заполненные тем, что составляло его жизнь последние семнадцать лет, аккуратно упакованное, перевязанное скотчем, готовое к погрузке в грузовик, который через четыре дня увезёт половину его существования в другой город, в другую жизнь, в другую реальность.       Книги — те, что он успел прочитать, и те, до которых так и не дошли руки, с загнутыми страницами и пометками на полях, сделанными ещё в средней школе, когда он был другим человеком, когда жизнь была проще и понятнее. Старые тетради с конспектами и рисунками на полях — там, где должно было быть решение задач по математике, красовались наброски человеческих фигур, портреты одноклассников, странные узоры, которые он рисовал, когда скучал на уроках. Фотографии в рамках — он, маленький, на льду, смеющийся, счастливый, ещё не знающий, что такое поражение; он, чуть постарше, с первой медалью, серьёзный и сосредоточенный, уже понимающий цену победы; он, подросток, с родителями на каком-то семейном празднике, где все ещё улыбались по-настоящему, не для камеры, а потому что были счастливы, потому что ещё не знали, что счастье может закончиться. Медали и кубки с соревнований — их упаковывали особенно бережно, каждую в отдельную коробку, перекладывая пузырчатой плёнкой, будто они — единственное доказательство того, что он вообще чего-то стоил. Коньки — те, что стали малы, и те, что ещё впору, пахнущие кожей и холодом, с лезвиями, которые он точил сам, потому что доверял только себе. Форма. Свитера. Джинсы. Всё это теперь лежало в коробках, подписанных маркером «Сонхун — книги», «Сонхун — одежда», «Сонхун — спорт», ожидая погрузки, ожидая нового дома, новой жизни.       А на стене напротив кровати всё ещё висела карта мира, которую он купил два года назад, когда мечтал о путешествиях, когда думал, что вся жизнь впереди, что он объедет весь мир, побывает на всех континентах, увидит все страны. На ней разноцветными флажками были отмечены места, где он хотел побывать. Япония — страна восходящего солнца, где тренируются лучшие фигуристы мира. Канада — родина его кумира, трёхкратного чемпиона. Россия — страна суровой школы фигурного катания, где из детей делают чемпионов. Штаты — страна возможностей, где можно всё. Теперь эти флажки казались насмешкой — он не мог даже остаться в собственном городе, не мог сохранить свою семью, не мог удержать то, что, как ему казалось, принадлежало ему по праву рождения.       Сонхун смотрел на снег и думал о том, как странно устроен мир. Всё меняется очень быстро: то, что казалось незыблемым, рассыпается в прах за одно мгновение, за одно слово, за один разговор. Ещё месяц назад он ненавидел этот город. Ненавидел его тишину, его провинциальность, его медлительность, его привычку засыпать в девять вечера и просыпаться в шесть утра под крики петухов, которых, впрочем, давно уже никто не держал, но память о них осталась в генетическом коде горожан. Мечтал уехать, вырваться, начать новую жизнь там, где всё по-настоящему — где настоящие тренеры, катки, перспективы, где можно стать кем-то, а не просто «тем фигуристом из провинции», которого знают только потому, что других фигуристов здесь просто нет.       Теперь, когда это должно было случиться, и билеты на поезд лежали в ящике стола, а коробки заполнили комнату до потолка, он вдруг понял, что не хочет уезжать. Совсем.\

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Всё началось две недели назад. Четырнадцатого февраля, если быть точным — Сонхун запомнил эту дату навсегда, выжег её в памяти, как калёным железом, как тавро на коже, как номер на руке узника концлагеря, потому что это был День святого Валентина, и Сону подарил ему шоколадку. Не «гири» — тот обязательный шоколад, который в Корее дарят всем знакомым и коллегам, не вкладывая в это никакого особенного смысла, просто следуя традиции, просто потому что так принято, потому что так делают все. А настоящий шоколад, в красивой обёртке с сердечками, перевязанной красной ленточкой, с маленькой открыткой, на которой корявым, почти детским почерком было написано: «Сонхуну. Просто так. Потому что ты — ты». Сону протянул ему эту шоколадку, смущённо улыбаясь, пряча глаза, краснея до корней волос, до кончиков ушей, до шеи, и сказал: «Это тебе».       Сердце Пака в тот момент сделало такой кульбит, что стало трудно дышать, стоять на ногах, трудно смотреть в эти глаза, в которых отражалось всё — и надежда, и страх, и любовь, которую он так долго скрывал, так долго прятал и не решался показать.       В тот день он вернулся домой с этой шоколадкой в кармане, бережно храня её, периодически трогая через ткань куртки, проверяя, на месте ли, не растаяла ли, не исчезла ли, как исчезают все хорошие вещи в его жизни. И застал родителей на кухне.       Они сидели за столом — отец напротив матери, и между ними было расстояние всего в полметра, которое, однако, казалось огромной, непреодолимой пропастью, через которую невозможно перекинуть мост, через которую нельзя перебросить даже самую тонкую ниточку связи. Мать плакала — тихо, беззвучно, слёзы просто катились по щекам, падали на скатерть, оставляя тёмные пятна, впитывались в ткань, исчезали бесследно, как исчезают все слёзы в этом мире. Отец смотрел в стену, и на его лице не было ничего — ни злости, ни печали, ни облегчения, ни сожаления, ни надежды. Абсолютная, мёртвенная пустота, которая была страшнее любых эмоций, страшнее криков и скандалов, страшнее битой посуды и хлопающих дверей. — Сонхун, — сказала мать, когда он вошёл. Голос у неё был странный — не тот, которым она говорила обычно, не тот, которым она будила его по утрам или звала к ужину, не тот, которым она разговаривала с соседками через забор. Какой-то чужой, надтреснутый, будто его настоящая мать умерла, а это — только тело, оболочка, напоминание о том, что было. — Нам нужно поговорить.       Он сел за стол. Шоколадка в кармане вдруг показалась невыносимо тяжёлой, будто он нёс не маленькую плитку в красивой обёртке, а целый грузовой контейнер, полный боли и отчаяния. — Мы разводимся, — сказала мать.       Вот так. Без предисловий. Без подготовки. Без попытки смягчить удар. Просто — мы разводимся. Три коротких слова, которые разделили его жизнь на «до» и «после», которые разрушили всё, что он считал незыблемым, которые превратили его мир в руины за одну секунду, за одно мгновение, за один удар сердца.       Сонхун молчал. Смотрел на мать, на отца, на их руки, лежащие на столе — так близко друг к другу, но не касающиеся. Раньше они всегда держались за руки. Раньше, когда садились ужинать, мать клала свою ладонь поверх отцовской, и это было таким естественным, таким привычным, что Сонхун перестал замечать это годы назад. Раньше мать смеялась, когда отец рассказывал свои дурацкие анекдоты, которые она знала наизусть, но всё равно смеялась, потому что любила, потому что ей было хорошо, потому что они были семьёй. Раньше они танцевали на кухне по вечерам, когда думали, что он не видит — медленно, под какую-то старую музыку, которая играла по радио, прижимаясь друг к другу, закрыв глаза, будто во сне.       Когда это кончилось? Когда он перестал замечать? Или когда они перестали делать вид, что всё хорошо? — Я переезжаю в Сеул, — продолжала мать. В её голосе появились новые нотки — деловитость, собранность, будто она обсуждала не развод, не конец семьи, а просто перестановку мебели в гостиной. — Там есть школа, о которой я тебе говорила. Лучший тренер по фигурному катанию в стране, между прочим, О Сынчжин, трёхкратная чемпионка, ты же знаешь. Я уже договорилась. Квартиру сняла. В следующем месяце можно заезжать. Ты будешь жить со мной. — А отец? — спросил Сонхун. Голос прозвучал ровно. Как всегда. Будто он был сделан изо льда, из камня, из чего-то, что не умеет чувствовать. — Отец остаётся здесь, — ответила мать. Она не смотрела на мужа. Ни разу за весь разговор. Ни одного взгляда, ни одного мгновения, когда их глаза встретились бы. — Вы уже решили, — сказал Сонхун. Это был не вопрос. — Да, — ответила мать. Твёрдо. Окончательно. — Давно? — Достаточно.       Он посмотрел на отца. Тот молчал. Продолжал смотреть в стену, за которой была только кладовка и старый велосипед, на котором никто не ездил уже лет пять, покрытый пылью и паутиной, символ того, что всё проходит, всё стареет, всё умирает. — Ты согласен? — спросил Сонхун у отца. Ему было важно услышать его голос. Важно понять, что он чувствует, что думает, что собирается делать.       Отец медленно перевёл на него взгляд. В глазах его была такая усталость, такая безнадёжность, такое бесконечное, всепоглощающее отчаяние, что Сонхун физически почувствовал, как внутри что-то оборвалось, как лопнула какая-то важная нить, соединяющая его с этим человеком. — Там тебе будет лучше, — сказал отец. Голос у него был хриплый, будто он не пользовался им несколько дней, будто забыл, как это делается. — Там перспективы. Там тренер. Там жизнь. — А ты? — А я... — отец усмехнулся, горько, безрадостно, одними уголками губ. — Я останусь здесь. Работа есть. Дом есть. Не пропаду.       Сонхун встал. Ноги слушались плохо — ватные, чужие, будто не его, будто принадлежали кому-то другому. Юноша поднялся в свою комнату, закрыв дверь и прислонившись к ней спиной сполз на пол.       И просидел так до самого утра.       Ни одной слезы. Ни одного слова. Ни одной мысли, которую можно было бы поймать и удержать, сформулировать, понять. Просто сидел и смотрел в одну точку на стене, пока за окном не рассвело, пока серый, унылый рассвет не залил комнату болезненным светом, пока первые лучи солнца не коснулись крыш соседних домов.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      После того вечера мать уехала почти сразу — через три дня, в понедельник утром. Сказала, что надо готовить квартиру к переезду, что ремонт ещё не закончен, что документы надо оформлять, что тренировки нельзя откладывать, что новый тренер уже ждёт, что время не ждёт, что жизнь продолжается. Сказала и уехала, оставив после себя запах духов и список дел, приклеенный магнитом к холодильнику, — длинный перечень того, что нужно сделать, что купить, что упаковать, что не забыть.       Отец провожал её молча. Стоял в дверях, смотрел, как она садится в такси, как хлопает дверцей, как машина разворачивается и уезжает в конец улицы, пока не скрывается за поворотом, пока не исчезает из виду. И не сказал ни слова. Ни «прощай», ни «береги себя», ни «позвони, когда доедешь», ни «я буду скучать». Просто стоял и смотрел, пока машина не исчезла.       Сонхун смотрел на отца и видел человека, которого не знал. Раньше отец был сильным. Раньше отец смеялся. Раньше отец обнимал мать по утрам и целовал её в макушку, когда она готовила завтрак, и она отмахивалась, притворяясь сердитой, но улыбалась. Раньше отец был центром их маленькой вселенной, солнцем, вокруг которого вращались все планеты.       Теперь отец просто стоял и смотрел, как уходит его жизнь. — Ты как? — спросил Сонхун, когда такси скрылось за поворотом.       Отец пожал плечами. Посмотрел на него — и в этом взгляде было столько боли, столько тоски, столько безнадёжности, что Сонхун отвернулся, не в силах выдержать. — Учись, — сказал отец. — Тренируйся. Это главное.       И ушёл в гараж.       Сонхун остался один в доме, который вдруг стал чужим, перестал быть домом, превратился просто в здание, в конструкцию из стен и крыши, в место, где можно жить, но нельзя быть счастливым.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Следующие дни прошли как в тумане — вязком, сером, бесконечном, из которого невозможно было выбраться, как из болота, которое засасывает всё глубже и глубже, не давая шанса на спасение.       Сонхун ходил в школу, садился за парту, смотрел на доску, слушал учителей, отвечал, когда спрашивали, писал контрольные, получал оценки — и ничего не чувствовал. Совсем. Будто внутри него что-то сломалось, отключилось, перестало функционировать, будто кто-то вынул батарейки из его эмоционального центра. Всё было как сквозь вату, как сквозь толщу воды, как во сне, который никак не кончается, который длится и длится, бесконечный и однообразный. Голоса одноклассников доносились будто издалека, приглушённые, неразборчивые, как шум моря, который слышишь, но не можешь разобрать в нём слов. Улыбка Сону, которая раньше согревала его даже в самые холодные дни, даже в самую лютую стужу, теперь просто была — красивая, тёплая, родная, но какая-то далёкая, будто принадлежащая другому измерению, другой реальности, другому миру.       Он не сказал Сону о переезде.       Сначала потому, что не знал, как подобрать слова, как начать этот разговор, как произнести вслух то, что разрывало его изнутри. Потом потому, что боялся его реакции, слёз, вопросов, на которые у него не было ответов, боялся, что Сону перестанет на него так смотреть, перестанет улыбаться, перестанет быть тем солнцем, которое согревало его всё это время. Потом потому, что каждый день откладывал на завтра, а завтра наступало, и всё повторялось снова — тот же страх, то же молчание, те же отложенные слова. — Ты какой-то странный в последнее время, — сказал Сону однажды, когда они сидели в столовой на большой перемене. Джеюн ушёл за добавкой — в последнее время он ел за двоих, потому что тренировки стали интенсивнее, а может, просто потому, что любовь открыла в нём второе дыхание, разбудила аппетит, которого раньше не было. — Всё в порядке? — Да, — ответил Сонхун. — Всё нормально.       Сону посмотрел на него тем своим особенным взглядом, который видел слишком много, пробирался под кожу, под череп, прямо в мозг, прямо в сердце, который не оставлял шанса на ложь. — Ты врёшь, — сказал он спокойно. Не обвиняя, не осуждая, просто констатируя факт. — Не вру. — Врёшь. — Сону вздохнул, отложил ложку и посмотрел в окно, за которым падал снег — всё тот же бесконечный февральский снег, который, казалось, никогда не кончится. — Ладно. Не хочешь говорить — не говори. Я не лезу. Но ты знай — я рядом. Если что.       Сонхун кивнул и отвёл взгляд, всматриваясь теперь в окно, на снежинки, которые кружились в воздухе, падали на подоконник, таяли.       Джеюн вернулся с подносом, нагруженным едой — рис, суп, кимчи, ещё что-то, что он набрал впрок, — и плюхнулся на стул, едва не опрокинув чей-то стакан с водой. — Чего такие серьёзные? — спросил он, жуя. Говорил с набитым ртом, как всегда, когда был голоден. — У вас лица, будто война началась. — Ничего, — ответил Сону. — Ешь давай.       Джеюн посмотрел на них по очереди, пожал плечами и принялся за еду с тем энтузиазмом, с которым он делал всё в последнее время — с полной отдачей, без остатка, счастливо и беззаботно.       А Сонхун смотрел на них и думал о том, что через две недели он уедет. Что больше не будет этих обедов в школьной столовой с её вечно скользкими подносами и резиновым рисом, с её шумом и гамом, с её очередями и вечно занятыми столиками. Не будет тренировок на стадионе, на которые они ходили вместе, обсуждая по пути всякую ерунду, смеясь над глупыми шутками, мечтая о будущем. Не будет вечеров у Джеюна дома, когда они смотрели фильмы, ели пиццу и засыпали под утро на полу в гостиной, укрывшись одним пледом на троих. Не будет улыбки Сону по утрам, когда они встречались у входа в школу, и он говорил: «Привет, Сонхуни. Хорошо выглядишь».       Ничего не будет.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Время текло странно — медленно и быстро одновременно, будто подчиняясь каким-то своим, неведомым законам физики, которые не объяснишь ни формулами, ни уравнениями.       Медленно — потому что каждый день, каждый час, каждая минута были наполнены этим новым, незнакомым чувством, которое Сонхун не мог назвать. Страх? Тоска? Отчаяние? А может, всё вместе, замешанное в один чудовищный коктейль, от которого сводило желудок и пересыхало во рту, от которого хотелось забиться в угол и не выходить, не видеть никого, не говорить ни с кем.       Быстро — потому что коробок в комнате становилось всё больше и больше, они росли, как грибы после дождя, заполняя пространство, вытесняя его жизнь, его память, его прошлое. Дата переезда приближалась неумолимо, с жестокостью хорошо отлаженного механизма, с точностью часового механизма, который нельзя остановить, а он всё ещё не сказал.       Ни Сону. Ни Джеюну.       Джеюн, поглощённый своими отношениями с Хисыном, с этим новым, ослепительным счастьем, которое делало его мягче, спокойнее, счастливее, ничего не замечал. Он ходил по школе, светясь изнутри, улыбаясь чему-то своему, отвечая рассеянно на вопросы, постоянно смотрел на телефон в ожидании сообщений, проверял его каждые пять минут, даже когда знал, что сообщений не будет. Сонхун видел это и чувствовал странную, сложную смесь боли и облегчения.       Боль — потому что смотреть на Джеюна, счастливого с другим, было физически тяжело, будто кто-то медленно вкручивал нож в сердце, проворачивал его, наслаждался каждым движением.       Облегчение — потому что, по крайней мере, Джеюн не заметит его отсутствия. У него есть Хисын. У него есть его большая, всепоглощающая любовь, его смысл жизни, его причина просыпаться по утрам. Ему не нужен Сонхун. Ни как друг, ни как кто-то ещё, ни как память о прошлом.       А Сону...       Сону замечал всё.       Каждую тень на лице Сонхуна, каждую затянувшуюся паузу в разговоре, каждый взгляд в сторону, каждый нервный жест, каждую бессонную ночь, которую можно было прочитать по синякам под глазами, по тому, как дрожали руки, когда он брал ручку. Он не спрашивал — просто был рядом. Приносил кофе по утрам — тот самый, который Сонхун любил, с двумя ложками сахара и каплей молока, горячий, крепкий, именно такой, как надо. Садился ближе обычного за обеденным столом, так, что их плечи соприкасались, и это прикосновение было важнее любых слов. Касался его руки, когда никто не видел, — легонько, невзначай, будто проверяя, жив ли он ещё, дышит ли, существует ли.       И Сонхуну от этого было ещё больнее.       Потому что он не знал, как сказать.       Потому что каждое «я рядом», произнесённое и непроизнесённое, каждое прикосновение, каждый взгляд были ножом в сердце, напоминанием о том, что он теряет, что оставляет, что никогда не сможет вернуть.       Потому что он уезжал.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      За четыре дня до конца учебного года — последнего учебного года в его жизни, по крайней мере здесь, в этом городе, в этой школе, среди этих людей, — Сонхун понял, что больше не может молчать.       Вещи были упакованы. Большую часть уже увезли в Сеул — мать приезжала с фурой в прошлые выходные и забрала всё, что можно было забрать: книги, медали, одежду, коньки, фотографии, тетради, всё, что составляло его жизнь. В комнате осталось только самое необходимое: кровать, заправленная старым пледом, который пах домом, стол, за которым он просидел столько вечеров, делая уроки и мечтая о будущем, сменная одежда на крайний случай. Пустота, от которой становилось физически не по себе — она давила на уши, как при взлёте самолёта, создавала вакуум, в котором невозможно было дышать.       Через четыре дня он сядет на поезд и уедет навсегда.       А завтра — последний учебный день. Последний раз, когда он войдёт в этот класс. Последний раз, когда увидит этих людей в этой обстановке. Последний раз, когда...       Он не дал себе договорить.       Надел куртку, вышел из дома и пошёл к Сону.       Ноги несли его сами — он не думал о дороге, не замечал улиц, по которым прошёл тысячи раз, не видел прохожих, которые попадались навстречу, не слышал звуков города, который провожал его в последний путь. В голове было пусто и одновременно полно слов, которые он никак не мог сложить в правильные, нужные предложения, которые никак не хотели выстраиваться в логическую цепочку.       Мама Сону открыла дверь почти сразу, будто ждала его и знала, что он придёт именно сегодня, именно в этот час, именно с этой новостью. — Сонхун! — улыбнулась она — тёплой, домашней улыбкой, от которой всегда становилось легче, от которой хотелось улыбаться в ответ, даже когда на душе скребли кошки. — А Сону наверху, уроки учит. Вернее, делает вид, что учит — на самом деле музыку слушает и в телефоне сидит, в игру какую-то играет. Проходи, не стой на пороге, чай будешь?       Запах дома Сону — всегда одинаковый, всегда узнаваемый, всегда тёплый, всегда родной — ударил в нос, заполнил лёгкие, разлился по телу. Выпечка, кофе, чистое бельё, немного духов его мамы и ещё что-то неуловимое, что делало этот дом самым уютным местом на земле, местом, где хотелось остаться навсегда, спрятаться от всех проблем, от всего мира. Раньше этот запах успокаивал его, действовал как лекарство, как анестезия, как самый сильный антидепрессант. Сейчас от него хотелось плакать. — Сону! — крикнула мама в сторону лестницы. — К тебе пришли!       Сонхун поднялся наверх. Дверь в комнату Сону была приоткрыта — узкая полоска света падала на пол коридора, рисуя длинную золотую дорожку. Он толкнул её — и замер на пороге.       Сону сидел за столом, разбросав вокруг тетради и учебники в полном беспорядке, который был его фирменным стилем организации пространства, и что-то писал — сосредоточенно, выводя букву за буквой, кусая губу от усердия. В наушниках — больших, чёрных, которые он купил на свои первые заработанные деньги прошлым летом, отработав месяц в доставке. Свет от настольной лампы падал на его лицо сбоку, высвечивая знакомые, родные черты — высокий лоб, тонкие брови, длинные ресницы. Он не слышал, как вошёл Сонхун. Просто сидел и писал, слегка покачивая головой в такт музыке, которую никто кроме него не слышал, и что-то напевал себе под нос.       Сонхун смотрел на него и думал: «Как я уеду? Как я буду жить без этого? Как я буду просыпаться по утрам и не видеть этого лица, не слышать этого голоса, этого запаха?»       Он подошёл и тронул Сону за плечо.       Сону вздрогнул, резко обернулся, вытащил наушники. — Сонхун? — удивился он. — Ты чего? Случилось что? — Поговорить надо.       Сону посмотрел на его лицо, и улыбка медленно, нехотя сползла с губ, сменилась тревогой, беспокойством, страхом. — Что случилось? — повторил он. Голос стал тише, напряжённее, в нём появились нотки, которых Сонхун никогда раньше не слышал.       Сонхун сел на край кровати напротив стула, на котором сидел Сону. Посмотрел в его глаза — и не смог сказать ни слова. Язык прилип к нёбу, слова застряли где-то в горле, не желая выходить наружу. — Сонхун? — Сону наклонился ближе, почти касаясь его колена своим. — Ты меня пугаешь. Скажи уже. Что бы ни случилось, скажи. Мы справимся. Вместе. — Я уезжаю, — выдохнул Сонхун.       Сону замер. Весь, целиком, будто превратился в статую, в изваяние из мрамора, в ледяную скульптуру. Даже дыхание, кажется, остановилось. — Куда? — спросил он наконец. Голос был хриплым, севшим, чужим. — В Сеул. Родители разводятся. Мать переезжает. Я с ней.       Пауза. Длинная, тягучая, как смола, как время, которое вдруг решило остановиться, застыть, замереть на месте. — Насовсем? — спросил Сону тихо. Так тихо, что Сонхун едва расслышал. — Насовсем.       Сону смотрел на него — и в этом взгляде было столько всего, столько боли, столько неверия, столько отчаяния, столько страха, столько надежды, которая умирала прямо на глазах, что Сонхун не выдержал, отвернулся к окну, за которым уже начинало темнеть, за которым февральский вечер опускался на город, укутывая его серым покрывалом сумерек. — Когда? — спросил Сону. — Через четыре дня. — Через четыре дня, — повторил Сону. Голос у него был странный — словно он не верил, а проверял слова на вкус, надеялся, что они окажутся неправильными, что он ослышался, что это просто кошмарный сон. — Ты четыре дня собирался мне сказать? — Я не знал, как. — Четыре дня, Сонхун. — В голосе Сону появились новые нотки. Не злость — нет, не злость, Сону вообще не умел злиться по-настоящему. Что-то другое. Глубже. Больнее. — Прости. — Не извиняйся. — Сону встал. Подошёл к окну. Отвернулся, спрятал лицо. — Ты когда решил? — Две недели назад. — Две недели. — Сону засмеялся — невесело, горько, страшно, каким-то чужим, не своим смехом. — Две недели ты знал и молчал. А я тебе говорил, что я рядом. А я тебе шоколадку дарил на Валентинов день, вкладывал в неё всю душу, краснел как дурак, боялся, что ты не поймёшь, что ты отвернёшься, что ты... А я...       Он замолчал. Плечи его дрожали.       Сонхун поднялся и подошёл к нему, осторожно касаясь плеча. — Сону... — Не трогай.       Сонхун отдёрнул руку.       Они стояли так — Сону у окна, спиной к нему, Сонхун в полуметре, не решаясь подойти ближе, — и молчали. Дождь стучал по стеклу — мелкий, противный, февральский, бесконечный. Где-то внизу мама Сону гремела посудой, готовя ужин, и этот обычный, домашний звук казался неправильным, невозможным в этой ситуации, чужеродным, как космический корабль в средневековой деревне. — Ты будешь говорить Джеюну? — спросил Сону, не оборачиваясь. — Не знаю. — Он должен знать. — Голос Сону был глухим, будто из-под земли, будто из другой комнаты, будто из другого мира. — Он твой друг. — Знаю. — И Хисын должен знать. — Знаю. — И...       Сону обернулся.       И Сонхун увидел его лицо.       Сону плакал.       Не красиво, как в фильмах — с аккуратными слезами, которые скатываются по щекам, не оставляя следов, не размазывая тушь, не портя макияж, не делая лицо опухшим и красным. А по-настоящему, по-человечески, по-детски — красные, опухшие глаза, мокрые щёки, по которым слёзы текли непрерывным потоком, распухший нос, которым он шмыгал, губы, которые дрожали, когда он пытался что-то сказать, подбородок, который ходил ходуном. Он плакал и даже не пытался скрыть, не вытирал слёзы, не отворачивался, не прятал лицо.       Вот что ударило Сонхуна сильнее всего.       Не новость о переезде, которая уже перестала быть новостью, которая уже въелась в подкорку, стала частью его существа. Не страх перед будущим, который грыз его изнутри каждую ночь, каждую минуту, каждую секунду. Не пустота в комнате, которая становилась всё невыносимее с каждой коробкой, с каждой упакованной вещью. А эти слёзы. На лице человека, который всегда, всегда улыбался. Который был солнцем их маленькой компании, их личным источником света и тепла. Который умел рассмешить в любой ситуации, найти свет в любой темноте, увидеть хорошее в любом человеке. — Сону... — Сонхун шагнул к нему. — Не надо. — Сону отшатнулся, выставил руку вперёд, будто защищаясь. — Не подходи. Я сейчас... я не могу. Дай мне минуту. Одну минуту. — Прости меня. — Ты уже говорил. — Я правда не знал, как сказать. Я боялся. Я думал... — А я не знаю, как жить дальше без тебя, — выдохнул Сону. И замер, будто сам испугался своих слов, своей откровенности и уязвимости.       Сонхун не мог пошевелиться. Слова застряли в горле, не желая выходить наружу, превратились в комок, который невозможно было ни проглотить, ни выплюнуть. — Я... — начал Сону и замолчал. Вытер лицо рукавом свитера — раз, другой, третий. Шмыгнул носом. Сделал глубокий вдох, будто собираясь с силами, будто готовясь к прыжку в ледяную воду. — Ладно. Когда уезжаешь? — Через четыре дня. — Утром или вечером? — Утром. Поезд в девять десять. — Я провожу. — Не надо. — Я провожу, — повторил Сону твёрдо. В голосе появились стальные нотки, которых Сонхун никогда раньше не слышал. Решимость. Упрямство. Та самая сила, которую Сонхун всегда в нём чувствовал, но которая пряталась за улыбками и шутками.       В глазах Сону всё ещё стояли слёзы, но в них появилось что-то новое. Решимость. Упрямство. Та самая сила, которую Сонхун всегда в нём чувствовал, но которая пряталась за улыбками и шутками.       Сонхун хотел сказать что-то ещё, объяснить. Хотел, чтобы Сону понял, что это не выбор, что он не хочет уезжать, что если бы была возможность остаться, он бы остался. Хотел сказать, что эти две недели были пыткой, что каждое утро он просыпался с мыслью «ещё один день», и каждую ночь засыпал с мыслью «ещё один день прошёл». Хотел сказать, что боялся, что Сону перестанет на него так смотреть, перестанет улыбаться, перестанет быть тем солнцем, которое согревало его всё это время. Хотел сказать, что любит его. Что, кажется, всегда любил. Просто не знал. Просто не понимал. Просто был слепым идиотом.       Но вместо этого сказал только: — Проводи меня до магазина. — Зачем? — Клубничного молока хочется.       Сону провел руками по лицу, отворачиваясь. — Идём.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Двое старшеклассников шли по вечернему городу, и ветер был уже не таким холодным — в нём чувствовалось что-то новое, что-то весеннее, что-то похожее на надежду, на обещание тепла, на то, что всё будет хорошо. Шли медленно, не спеша, будто стараясь растянуть этот вечер, эти последние минуты, это время, которое больше никогда не повторится. Ноги сами несли их по знакомым улицам, мимо домов, в окнах которых зажигался свет, мимо витрин магазинов, мимо остановок, где ждали автобусов уставшие после работы люди. Где-то вдалеке лаяли собаки, перекликаясь через дворы, обсуждая свои собачьи дела. Где-то играла музыка — из открытого окна, из проезжающей машины, из чьего-то телефона, создавая саундтрек к этому вечеру. Где-то смеялись дети, не желая идти домой, не желая, чтобы этот день заканчивался.       Сону молчал. Просто шёл рядом, иногда касаясь руки Сонхуна — легонько, будто проверяя, здесь ли он ещё, не исчез ли, не растворился ли в темноте. При каждом таком прикосновении он чуть заметно выдыхал — то ли от облегчения, то ли от чего-то ещё, чего Сонхун не мог понять. Его шаги были неровными — то он замедлялся, то ускорялся, будто не знал, хочет ли продлить этот путь или, наоборот, сократить его. — Ты злишься на меня? — спросил Сонхун, когда они остановились у магазина.       Сону покачал головой. В свете фонаря его глаза блестели — влажные, но сухие. Он успел вытереть слёзы по дороге, справился с собой, взял себя в руки. — Не злюсь. — Голос его звучал хрипло, но ровно. — Я просто... не знаю. Ещё не понял. — Я не хочу уезжать. — А кто тебя спрашивает? — Сону усмехнулся — горько, зло, непохоже на себя. — Ты сам сказал — родители разводятся. Мать переезжает. Ты с ней. Какая разница, хочешь ты или нет? Решили уже за тебя. — Большая. — Не делай так, Сонхун. — Сону покачал головой. Снег падал на его волосы, на плечи, таял, превращался в капли воды. — Не делай мне больно ещё больше. Если ты уезжаешь — уезжай. Но не говори, что не хочешь. Это ничего не меняет. — Меняет. — Что?       Сонхун шагнул к нему и обнял, прижимая к себе так сильно, что Сону пискнул — от неожиданности, от боли, от всего сразу. — Я не хочу уезжать, — повторил он в его волосы, пахнущие снегом и шампунем, пахнущие домом, пахнущие тем, что он будет помнить всю жизнь. — Я хочу остаться здесь. С тобой.       Сону замер в его руках, словно превратился в ледяную статую, в изваяние из мрамора. Потом медленно, как будто преодолевая огромное сопротивление, поднимая неподъёмный груз, обнял в ответ. — Дурак, — сказал он тихо. Голос его дрожал. — Какой же ты дурак. — Знаю. — Две недели молчал. — Знаю. — И сейчас говоришь такие вещи. — Знаю.       Сону отстранился. В темноте его глаза блестели — теперь Сонхун точно знал, что это слёзы, смешанные со снегом, с дождём, с отчаянием, с надеждой. — Пошли за молоком, — сказал он. — А то замёрзнем насмерть.       Они купили два пакетика клубничного молока, вышли на улицу, усевшись на лавочку у входа, не обращая внимания на холод, на ветер, на снег, который продолжал падать. — Ты будешь по нему скучать? — спросил Сону, отпивая молоко прямо из пакета. — По ком? — По Джеюну.       Сонхун смотрел, как снежинки падают в лужу и сразу тают, исчезают бесследно. Потом сказал: — Не знаю. Наверное, да. Он был... важен. — Был? — Есть. Но по-другому.       Сону кивнул. — А по мне? — Я столько лет смотрел не в ту сторону, Сону. Прости, если из-за этого тебе было больно, — он сделал паузу. — Ты важнее. Всех.       Сону улыбнулся — той самой своей улыбкой, от которой хотелось улыбаться в ответ, даже когда сердце разрывалось на части. — Врёшь. — Не вру. — Ну, может, чуть-чуть не врёшь.       Они сидели на лавочке, пили клубничное молоко и смотрели, как падает снег. Февраль заканчивался. Завтра был последний учебный день в его жизни. А послезавтра — новая жизнь, в которой они будут в разных городах, в разных мирах, в разных вселенных, разделённые расстоянием, временем, обстоятельствами. — Я приеду к тебе, — сказал Сону. — Далеко. — Неважно. — Тренировки. — Найду время. — Дорого. — Заработаю. — Сону говорил это с такой уверенностью, будто уже знал, как именно, будто уже распланировал всё до мелочей. — Буду подрабатывать летом. В доставке, как в прошлом году. Или ещё где-нибудь. Накоплю.       Сонхун посмотрел на него, на его серьёзное, сосредоточенное лицо, на котором не было ни тени сомнения. На молоко в руке, которое он сжимал, будто это было самое ценное в мире. На снег в волосах, тающий и превращающийся в капли воды. — Ты правда такой дурак? — Правда, — кивнул Сону. — И ты меня таким полюбил. — Полюбил, — эхом отозвался Сонхун.       И это слово повисло в воздухе между ними — тёплое, важное, правильное, единственно возможное.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Утром первого марта, в первый день весны, которая в этом году совсем не чувствовалась, 1-А класс выстроился ровной линейкой в школьном дворе.       Солнце светило по-весеннему ярко, заливая всё вокруг золотистым светом, отражаясь в лужах, оставшихся после таяния снега, играя на стёклах окон, хотя воздух был ещё по-зимнему холодным, и от дыхания поднимался пар, и пальцы коченели даже в перчатках. Снег почти растаял — только грязные, серые островки в тени зданий, под заборами, в углах двора напоминали о прошедшей зиме, о феврале, который унёс с собой так много, о холоде, который ещё не до конца отпустил город. Ученики переминались с ноги на ногу, прятали руки в карманы, дышали в воротники, стараясь согреться, стараясь не думать о том, что впереди целый день на морозе.       Классный руководитель Кан Сокджу стоял перед строем и делал Джеюну замечания. Джеюн, как всегда спорил с Сону, толкал его локтем, шептал что-то, от чего Ким прыскал со смеху, прикрывая рот ладонью, дрыгался, вертелся, не мог стоять смирно больше минуты. — Шим Джеюн! — рявкнул учитель так, что воробьи на дереве испуганно вспорхнули и улетели, подняв тучу снега с веток. — Если ты сейчас же не замолчишь и не встанешь ровно, я вычеркну тебя из списка лучших учеников! Я серьёзно! Я уже устал тебя одёргивать! — А меня туда уже внесли? — тут же спросил Джеюн, даже не думая униматься, даже не делая вид, что ему страшно. — Внесли! Седьмое место по школе! — Кан Сокджу закатил глаза к небу, будто спрашивая у высших сил, за что ему такое наказание. — Ого! — Джеюн расплылся в улыбке до ушей, до самых глаз. — Седьмое! Слышал, Сону? Я — седьмой! Седьмой в школе! Из трёхсот человек — седьмой! Это почти гений! — Слышал, — буркнул Сону, пряча улыбку, стараясь быть серьёзным. — Радуйся, пока не передумали. А то вычеркнут обратно, и будешь потом локти кусать. — Не вычеркнут, — уверенно заявил Джеюн. — Я теперь в списке навечно. Моё имя в истории школы. Шим Джеюн — седьмой. Звучит гордо, правда? — Звучит как «Шим Джеюн — седьмой», — ответил Сону. — И больше никак.       Сонхун стоял в строю и смотрел на них. На Джеюна, который светился от радости, будто ему подарили весь мир, будто он выиграл в лотерею, будто ничего важнее в жизни не было и не будет. На Сону, который делал вид, что ему всё равно, что это просто очередной школьный день, но в глазах плясали весёлые чёртики, и он то и дело поглядывал на Джеюна с нежностью, которую не мог скрыть, которая просачивалась сквозь все его попытки быть серьёзным.       Он смотрел на них и думал о том, что через три дня он уедет. Что больше не будет этих линеек с их дурацкой торжественностью и замерзающими руками, с их вечными опозданиями и криками учителей. Не будет Джеюна, который вечно влипает в истории и выходит сухим из воды, как будто у него есть ангел-хранитель. Не будет Сону, который улыбается ему по утрам, принося кофе, который касается его руки, когда никто не видит, который смотрит на него так, будто он — самое важное, что есть в этом мире. — Внимание! — раздался голос директора из старых, дребезжащих динамиков, которые помнили ещё его старшего брата, если бы он у него был, которые, казалось, помнили ещё прошлый век. — Начинаем церемонию награждения лучших учеников по итогам учебного года! Прошу всех построиться!       Директор называл фамилии, и ученики выходили из строя, подходили к трибуне, получали грамоты и аплодисменты. Аплодисменты, улыбки родителей, вспышки фотоаппаратов, крики одноклассников. Всё как всегда. Всё как положено. Всё как было каждый год. — … сорок восьмое место! — Ким Сону — тридцать шестое место!       Сону вышел из строя своей обычной лёгкой походкой, чуть вразвалочку, как ходят спортсмены. На его лице не было ни тени разочарования — только лёгкая, немного смущённая улыбка. Он знал, что учится не блестяще. Знал и принимал это, не пытаясь быть тем, кем не являлся, не гонясь за оценками, не убиваясь из-за пятёрок. — … двадцать девятое место! — … двадцать третье место! — Пак Сонхун — двадцать первое место!       Сонхун вышел к трибуне, чувствуя на себе взгляды — любопытные, равнодушные, заинтересованные. С важным видом пожал руку директору, который смотрел сквозь него, думая о своём, о каких-то своих, директорских проблемах.       И всё это время, каждую секунду, каждое мгновение, он неотрывно смотрел в сторону класса 2-А.       Хисын стоял там высокий, спокойный, красивый до невозможности, до рези в глазах, в своей идеально выглаженной форме, с идеально ровной осанкой, с идеальным пробором в волосах, с идеальным выражением лица. Он смотрел на Джеюна. Смотрел так нежно, так открыто, так любяще, так беззащитно, что у Сонхуна физически защемило сердце, перехватило дыхание, защипало в глазах.       Он даже не знает, что я уезжаю, — подумал Сонхун, возвращаясь на своё место в строю, сжимая грамоту в руках. — Он даже не смотрит в мою сторону. Для него существует только Джеюн. Только его улыбка, его смех, его присутствие в этом мире. Я для него — никто. Просто друг Джеюна. Просто человек, которого однажды не станет в этом городе. — … одиннадцатое место! — Шим Джеюн — седьмое место!       Джеюн выбежал из строя — не вышел, не пошёл, а выбежал, как спринтер на стометровку, — подпрыгивая на ходу, размахивая руками, сияя, как начищенный самовар. Подбежал к трибуне, схватил грамоту, поклонился директору так, что едва не стукнулся лбом о микрофон, и сразу же повернулся к классу 2-А, принялся махать грамотой, как флагом, как победным знаменем. — Хисын! — заорал он на всю площадь, на весь школьный двор, на весь город. — Я седьмой! Видишь?! Седьмой! Я же говорил!       Хисын улыбнулся ему в ответ той особенной улыбкой, которая предназначалась только ему. Той улыбкой, от которой у Сонхуна когда-то закипала кровь, сжимались кулаки, просыпалась самая чёрная зависть, а теперь он просто смотрел и думал: У них всё будет хорошо. У них всё уже хорошо. Им никто не нужен. Они есть друг у друга. Этого достаточно. — Ли Хисын — второе место!       Аплодисменты взорвались с новой силой — Хисына любили в школе, уважали учителя, обожали ученики. Ли вышел из строя плавно, грациозно, как всегда, будто не шёл, а плыл над землёй, будто ноги не касались асфальта. Подошёл к трибуне, получил грамоту и поклонился — ровно настолько, насколько требовал этикет, ни больше, ни меньше.       А затем его глаза нашли среди толпы Джеюна.       Шим стоял в строю своего класса, не скрывая счастливой улыбки, не скрывая ничего, и смотрел на него. Смотрел так, будто Хисын был единственным человеком на всей планете, единственным солнцем, единственным смыслом, единственной причиной существовать.       Потом Хисын перевёл взгляд на Сонхуна.       Всего на секунду, на одно короткое мгновение, но в этом взгляде не было ни торжества, ни злорадства, ни того холодного превосходства, которое было раньше. Только тихое понимание. Только тёплое участие. Будто он говорил: «Я знаю, каково это — любить того, кто смотрит на другого. Я тоже через это прошёл. Прости, что тогда, в скейт-парке, я не понял».       Сонхун кивнул, и это было настолько незаметно, но ли заметил и кивнул в ответ.       И в этом коротком, безмолвном обмене взглядами между ними вдруг установился мир, которого не было никогда. Который, казалось, был невозможен.       А потом Сонхун перевёл взгляд на Сону.       Глаза мальчика переполняли эмоции, в них было всё. Вся боль последних двух недель, которую он носил в себе молча. Все слёзы, которые он выплакал вчера ночью, уткнувшись в подушку, чтобы никто не слышал. Вся надежда, которую он всё ещё хранил в своём большом, глупом, любящем сердце, несмотря ни на что.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Сонхун стоял у школьных ворот, прислонившись к старому кованому забору, который помнил ещё его отца школьником, и смотрел, как расходятся ученики. Кто-то обнимался на прощание, договариваясь встретиться вечером, кто-то фотографировался на фоне школы, запечатлевая последние мгновения учебного года, кто-то просто уходил, не оглядываясь, думая о своих делах, о каникулах, о предстоящем отдыхе.       Джеюн и Хисын стояли чуть поодаль, под старым дубом, который помнил ещё первых учеников этой школы, видел сотни выпусков, тысячи прощаний, миллионы слёз. Джеюн что-то оживлённо рассказывал, размахивал грамотой, смеялся, запрокидывая голову. Хисын слушал и улыбался, и на его лице не было ни тени той холодности, которую он так долго носил как маску, как защиту, как броню.       Сонхун смотрел на них и думал, что надо подойти. Надо сказать. Надо попрощаться по-человечески.       Но ноги не шли. Они просто приросли к асфальту, к земле, к этому месту, которое скоро станет для него только воспоминанием. — Не можешь? — раздался голос сзади.       Сонхун обернулся. Сону стоял рядом, держа в руках два пакетика клубничного молока — уже знакомых, уже родных, уже ставших символом чего-то важного в их отношениях. — Не могу, — признался Сонхун. — Я поговорю с ним, — сказал Сону. — Если хочешь. Могу подготовить почву. Сказать, что ты хочешь поговорить. Чтобы он не удивился. — Не надо. Сам. — Уверен? — Нет. — Сонхун усмехнулся. — Но сам.       Сону кивнул, протягивая ему напиток. — Держи. Для храбрости.       Молоко было сладким, холодным, чуть вязким — таким же, как всегда, таким же, как в тот вечер, когда они сидели на лавочке у магазина и говорили о будущем. — Ты идёшь? — спросил он. — Жду тебя, — ответил Сону. И добавил тихо: — Я всегда буду ждать. Сколько нужно. Хоть весь день. Хоть всю ночь. Хоть всю жизнь.       Сонхун посмотрел на него. На его спокойное, уверенное лицо. На его улыбку, которая теперь принадлежала ему. На его глаза, в которых не было ни капли сомнения. — Я вернусь, — сказал он. — Знаю. — Я обязательно вернусь. Чего бы мне это ни стоило. — Знаю.       Пак взял его за руку и сжал пальцы — крепко, будто боялся, что Ким исчезнет, растворится в воздухе, окажется сном, окажется плодом воображения. — Подожди меня.       Сону кивнул и посмотрел на их сцепленные руки — крупную и тонкую, две половины одного целого, которые только нашли друг друга и уже должны были расстаться. — Буду ждать, — сказал он. — Всегда.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Сонхун отпустил его руку и пошёл к Джеюну.       Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать, мешая думать, мешая нормально функционировать. В руке — недопитое клубничное молоко, ставшее уже почти тёплым, потерявшее свой вкус. В голове — пустота и тысячи слов одновременно, которые никак не хотели складываться в предложения, в связные фразы, в то, что можно сказать человеку при прощании. — Джеюн, — окликнул он, подойдя ближе.       Джеюн обернулся. Хисын тоже — спокойно, выжидающе, без тени той враждебности, что была между ними раньше, без того напряжения, которое всегда возникало при их встречах. Только что-то тёплое и понимающее в глазах. — Сонхун! — Джеюн расплылся в счастливой улыбке, которая, казалось, никогда не сходила с его лица в последнее время. — Ты видел? Я седьмой! Седьмой, представляешь? Хисын говорит, это почти подвиг, учитывая, сколько я прогулял в этом году! Говорит, я гений, который зарывает талант в землю, но я не зарываю, я просто... — Видел, — перебил Сонхун. — Поздравляю. — Спасибо! — Джеюн сиял, как начищенный самовар, как медный таз, как солнце в зените. — А ты двадцать первый! Это тоже круто, между прочим. Мы все в топе! Наша компания просто сборище гениев! Сону — тридцать шестой, я — седьмой, ты — двадцать первый, Хисын — вообще второй! Мы захватили школу! — Джеюн, — перебил Сонхун. — Мне нужно тебе кое-что сказать.       Шим замер, и улыбка нехотя сползла с губ, сменилась тревогой, беспокойством, страхом. — Что случилось? — спросил он тише. Голос его изменился, стал серьёзным, взрослым, непохожим на обычного Джеюна. — Я уезжаю, — сказал Сонхун. — В Сеул. Через три дня. — Куда? — не понял Джеюн. — В смысле, уезжаешь? На соревнования? На сборы? Надолго? — Нет. Насовсем. Родители разводятся. Мать переезжает в Сеул. Я еду с ней.       В глазах Джеюна отражалось непонимание, неверие, шок, отрицание реальности. Потом медленно, очень медленно до него начало доходить. Доходить смысл сказанных слов, доходить их необратимость, доходить то, что они значат. — Насовсем? — переспросил он. Голос сел, стал хриплым, чужим. — Насовсем. — Но... — Джеюн запнулся, сглотнул, провёл рукой по лицу, будто пытаясь проснуться. — Но как же... мы же... тренировки... школа... наши вечера... всё это... — Я переведусь в другую школу. Буду тренироваться там. В Сеуле хорошие тренеры, ты же знаешь. Лучшие в стране. — Но...       Джеюн перевел взгляд на Хисына — растерянно, будто ища поддержки, будто спрашивая, что делать, как быть, как реагировать. Потом снова на Сонхуна. — Ты серьёзно? — Серьёзно.       Шим подошёл к Сонхуну и встал напротив — близко, почти вплотную, так, что Пак видел каждую ресничку, каждую пору на его коже. — Ты почему молчал? — спросил он. В голосе появились новые нотки — обида, боль, непонимание. — Не знал, как сказать. — Две недели? — Джеюн покачал головой. — Сонхун, мы же друзья. Лучшие друзья. Ты мог мне сказать в любой момент. Я бы понял. Я бы помог. Я бы что-нибудь придумал. — Знал, что ты занят. — Чем я занят? — Джеюн нахмурился, не понимая, о чём речь. — Ты о чём вообще? У меня нет ничего важнее друзей.       Хисын стоял чуть поодаль, не вмешиваясь, но внимательно слушая, и на его лице не было ни тени торжества, ни тени злорадства — только спокойное понимание. — Ты нашёл его, — сказал Сонхун. — Ты счастлив. Наконец-то счастлив. Я не хотел мешать.       Джеюн замер. Посмотрел на Хисына. Потом снова на Сонхуна. И в его глазах что-то изменилось — боль сменилась пониманием, обида — сочувствием. — Ты думаешь... — начал он и замолчал. — Ты думаешь, что твой отъезд — это мелочь? Что мне всё равно? Что я настолько занят своей любовью, что мне плевать на друзей? — Я не знаю, что тебе важно. — Ты мой друг, — сказал Джеюн твёрдо. Голос его окреп, стал уверенным, взрослым. — Ты был моим другом всё это время. Ты был рядом, когда мне было плохо. Ты помогал мне, когда я влипал в истории. Ты терпел мои выходки и никогда не жаловался. И ты останешься моим другом, даже если уедешь. Даже если между нами будут тысячи километров. Даже если мы не увидимся годами. Понял?       Сонхун смотрел на его серьёзное, сосредоточенное лицо, в его глаза, в которых не было равнодушия — только боль, только обида, только желание, чтобы он остался, только любовь, которую Джеюн умел дарить всем вокруг, ничего не требуя взамен. — Понял, — сказал он. — Вот и хорошо. — Джеюн шагнул к нему и обнял. Крепко, как умел только он — с размаху, с чувством, с толком, со всей своей безграничной способностью любить. — Ты дурак, Сонхун. Самый настоящий дурак. Если бы я знал, что ты переживаешь, я бы... — Что? — Не знаю. — Джеюн вздохнул ему в плечо. — Но что-нибудь придумал бы. Я же Джеюн. Я всегда что-нибудь придумываю. Это моя суперсила.       Сонхун обнял его в ответ и закрыл глаза, вдыхая знакомый запах — его одеколона, пота после тренировки, чего-то неуловимо домашнего, того, что составляло Джеюна, делало его тем, кем он был. — Спасибо, — сказал он тихо. — За что? — За то, что ты есть.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Они говорили долго — пока солнце не начало клониться к закату, а тени не стали длинными, почти бесконечными, пока холод не пробрал до костей, до самого нутра. Стояли под старым дубом, прислонившись к его шершавому стволу, который помнил тепло их спин, и смотрели, как заходящее солнце окрашивает школьный двор в оранжевые тона, как длинные тени от здания ползут по асфальту, как где-то вдалеке зажигаются первые фонари. Джеюн то садился на корточки, то вскакивал, то принимался ходить кругами, не в силах стоять на месте, — его энергия требовала выхода, не давала покоя. Он задавал кучу вопросов — про Сеул, про новую школу, про тренера, про мать, про отца, про то, как они будут видеться, как будут общаться, не забудет ли он их, не станет ли важным сеульским фигуристом, которому не до старых друзей, не станет ли смотреть на них свысока. При этом он нервно теребил галстук, накручивал его конец на палец, разматывал и снова накручивал, будто это помогало ему формулировать мысли. Сонхун отвечал — коротко, но честно, не скрывая ничего, не приукрашивая, не пытаясь сделать реальность лучше, чем она есть, и при этом бессознательно гладил большим пальцем край грамоты, которую всё ещё сжимал в руке, — бумага уже нагрелась от его тепла и слегка намокла от влажного воздуха. Хисын стоял рядом, прислонившись плечом к Джеюну, слушал, иногда вставлял вопросы — дельные, спокойные, как всё, что он делал, — и Пак отвечал и ему тоже, замечая, как Ли при этом чуть заметно кивал, принимая его слова, и как его пальцы на мгновение переплетались с пальцами Джеюна, будто напоминая тому: я здесь, я с тобой. — Ты будешь скучать? — спросил Джеюн под конец, когда солнце уже почти село и на город опустились сумерки, когда тени стали такими длинными, что, казалось, тянулись до самого горизонта. Он остановился, перестал ходить кругами, замер напротив Сонхуна, и в его глазах, освещённых последними лучами заката, плескалось что-то такое, отчего у Сонхуна сжалось сердце. — Буду, — ответил Сонхун. Он переступил с ноги на ногу, чувствуя, как затекли мышцы от долгого стояния, и переложил грамоту из одной руки в другую, будто ища спасения в этом простом движении. — По кому больше?       Сонхун посмотрел в сторону, где, метрах в тридцати от них, под фонарём стоял Сону. Он терпеливо ждал, не вмешиваясь, просто существуя как данность. Свет фонаря падал на него сверху, создавая ореол вокруг фигуры, и в этом свете он казался почти нереальным — тёплый силуэт на фоне темнеющего неба. — По нему, — сказал Сонхун честно. — Я столько лет смотрел не в ту сторону, Джеюн. Прости, если из-за этого тебе было... неловко. Ты тут ни при чём.       Джеюн проследил за его взглядом и улыбнулся — понимающе, тепло, без тени обиды. — Я никогда не чувствовал себя виноватым, — сказал он тихо. — Только... жаль, что ты не видел того, что видел я. Он хороший, — добавил Джеюн, кивая в сторону Сону. — Самый лучший. Я всегда это знал. — Знаю, — кивнул Сонхун. — Береги себя там. — Джеюн хлопнул его по плечу — звонко, по-своему, с чувством. — В Сеуле. Не давай себя в обиду. Помни, что ты — Пак Сонхун. Ты сильный. Ты справишься. — Постараюсь. — Сонхун поправил лямку рюкзака, сползшую с плеча, и глубоко вздохнул, чувствуя, как холодный воздух заполняет лёгкие. — И приезжай. Мы тебя будем ждать. Все.       Сонхун кивнул. На часах на его запястье было уже почти шесть, солнце село окончательно, и город погружался в темноту, только фонари зажигались один за другим, разгоняя сумрак. — Мне пора, — сказал он. — Завтра ещё много дел. — Проводить? — Джеюн сделал шаг вперёд, готовый идти хоть на край света. — Не надо. — Сонхун покачал головой и кивнул в сторону дерева, где по-прежнему стоял Сону. — Там Сону ждёт.       Они обнялись ещё раз — крепко, надолго, как обнимаются люди, которые не знают, увидятся ли снова. Сонхун чувствовал, как Джеюн хлопает его по спине, как пахнет от него привычной смесью одеколона и подросткового пота, как его руки сжимаются на его плечах, будто пытаясь удержать, не отпустить. Потом Джеюн отступил к Хисыну, взял его за руку, и их пальцы переплелись — естественно, привычно, будто всегда так было. — Пока, Сонхун, — сказал Хисын. Он чуть склонил голову набок, глядя на него своими спокойными глазами, в которых снова не было ни торжества, ни злорадства. — Удачи в Сеуле. Пусть у тебя всё получится. — Спасибо. — Сонхун посмотрел на него. На человека, который когда-то был его соперником, врагом, объектом ненависти. Которого он ненавидел лютой ненавистью, до скрежета зубов. Которому завидовал так, что сводило скулы, так, что хотелось рвать и метать. Сейчас он смотрел на него и видел просто человека — того, кто любит Джеюна так же сильно, как сам Сонхун когда-то мечтал любить. — Береги его. — Буду, — ответил Хисын. И в этом коротком слове было столько обещаний, столько уверенности, столько любви, столько силы, что сомневаться не приходилось. Он чуть крепче сжал руку Джеюна, и тот улыбнулся — светло, открыто, счастливо.       Сонхун развернулся и пошёл к Сону.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      Через три дня, ранним утром первого весеннего месяца, на вокзале собрались все.       Солнце только начинало вставать, окрашивая небо в розовые и золотые тона, обещая тёплый день, обещая, что всё будет хорошо. Лучи его пробивались сквозь облака, скользили по крышам вагонов, по рельсам, по лицам людей, собравшихся на перроне. Но воздух был ещё холодным, по-зимнему колючим, и от дыхания поднимался пар, и руки коченели, и хотелось закутаться в шарф поглубже, спрятаться от этого утреннего холода. На перроне было немноголюдно — несколько пассажиров с чемоданами, сонные носильщики в униформах, женщина с ребёнком на руках, старушка с тележкой, полной каких-то узлов.       Джеюн то и дело переминался с ноги на ногу, не в силах стоять спокойно, и Хисын легонько сжимал его плечо, успокаивая, напоминая, что всё будет хорошо. Сону пришёл один, с пакетом клубничного молока и коробкой домашнего печенья — мама испекла ночью, не спала, заставила взять с собой, сказала: «Передай Сонхуну, пусть помнит, что здесь его всегда ждут, что здесь его дом». Он стоял чуть поодаль, сжимая эти сокровища в руках, и смотрел на вход в вокзал, ожидая, когда появится Сонхун.       Поезд стоял у перрона — длинный, серый, равнодушный, с вагонами, в которых ехали люди в разные концы страны. Проводницы в синих формах суетились у дверей, проверяли билеты, помогали пассажирам с багажом. Одна из них уже поглядывала на часы, покрикивала на опоздавших, то и дело бросала взгляд на перрон — кого ещё ждать, кто ещё должен прийти. — Пора, — сказал Сонхун.       Они обнялись с Джеюном — крепко, хлопая друг друга по спине, стараясь не показывать слёз, которые подступали к горлу. Шим прижимал его к себе, бормотал что-то неразборчивое, и Сонхун чувствовал, как дрожат его руки. С Хисыном просто пожали руки, но в этом рукопожатии было что-то важное, окончательное и одновременно начало чего-то нового, какой-то новый уровень понимания, какой-то мир, заключённый между ними. Ли смотрел ему прямо в глаза, и в этом взгляде не было ничего, кроме чистого, искреннего пожелания удачи. — Не пропадай, — сказал Джеюн. Голос у него был хриплый — то ли от холода, то ли от слёз, которые он пытался скрыть, загонял обратно, давил в себе. Он отступил на шаг, вытер глаза рукавом, делая вид, что это просто от ветра. — Не пропаду. — Пиши. Звони. И по видео тоже, — Джеюн загибал пальцы, перечисляя, будто боялся забыть хоть один способ связи. — Буду. — И приезжай. Мы тебя будем ждать. — Джеюн обвёл рукой перрон, будто показывая, сколько людей здесь собралось ради него.       Сонхун кивнул и перевёл взгляд на Сону.       Ким стоял чуть поодаль, сжимая в руках пакет молока и коробку с печеньем, как самые дорогие сокровища в мире. Пальцы его побелели от напряжения — так сильно он сжимал эти простые вещи. Глаза у него были красные — видно, не спал всю ночь, репетировал слова, которые хотел сказать, и плакал, и снова репетировал, и снова плакал. — Иди сюда, — сказал Сонхун. Он сделал шаг навстречу, протянул руку.       Сону подошёл, преодолевая сопротивление воздуха и останавливаясь в полуметре, не решаясь подойти ближе. — Держи, — протянул он молоко и печенье. Руки его дрожали. — В дорогу. Мама испекла.       Сонхун принял пакет, а затем притянул мальчишку прямо к себе, обнимая. — Я вернусь, — сказал он ему в ухо, прямо в самое сердце. Губы его касались холодной кожи, волос, пахнущих морозом и шампунем. — Обязательно вернусь. Слышишь? — Знаю. — Сону кивнул, уткнувшись носом ему в плечо. Его плечи вздрагивали. — И тогда мы будем вместе. По-настоящему. Навсегда. — Знаю. — Ты только жди. — Буду.       Сонхун отстранился и посмотрел на заплаканное, опухшее лицо Кима, на мокрые дорожки от слёз на щеках, на красный нос, на припухшие губы. На его улыбку — сквозь слёзы, сквозь боль, сквозь всё, но настоящую, живую, его собственную, неповторимую. — Я люблю тебя, — сказал он.       Сону замер. Даже слёзы перестали течь на мгновение. Даже ветер, кажется, перестал дуть. Только стук собственного сердца — оглушительный, разрывающий грудную клетку.       А потом поезд дал гудок.       Протяжный, громкий, нетерпеливый, зовущий. Проводница закричала: «Отправляемся! Последние, заходите быстрее!» Пассажиры засуетились, забегали, застучали колёсами чемоданов по перрону. — Что? — переспросил Сону, не веря своим ушам. — Люблю, — повторил Сонхун. Он взял его лицо в ладони, большими пальцами вытер слёзы с щёк. — И буду любить. Где бы я ни был. С кем бы я ни был. Ты — мой.       Схватил пакет, коробку, рюкзак, шагнул в вагон. Обернулся в дверях, держась за поручень, боясь потерять равновесие, боясь, что ноги подкосятся.       Сону стоял на перроне и улыбался. Плакал и улыбался одновременно — и это было самое прекрасное, самое живое, самое настоящее, что Сонхун когда-либо видел в своей жизни. Слёзы катились по его щекам, падали на асфальт, а он улыбался — светло, отчаянно, бесконечно. — Я тоже тебя люблю! — крикнул Сону изо всех сил, что было мочи, так, что, наверное, было слышно на весь вокзал, так, что эхо разнеслось под сводами перрона. — Слышишь? Тоже! Всегда! Я буду ждать! Вечность! Сколько скажешь!       Поезд тронулся.       Сонхун смотрел в окно, пока перрон не скрылся из виду, фигуры друзей не стали маленькими точками, а потом и вовсе исчезли, растворились в утренней дымке. Пока город не исчез за горизонтом, превратился в воспоминание, в картинку из прошлого, в то, что осталось позади.       В руке он сжимал клубничное молоко и коробку с домашним печеньем.       В сердце — обещание вернуться.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

      В купе было тихо. Только стук колёс отмерял ритм — тук-тук, тук-тук, тук-тук, — будто сердцебиение огромного зверя, уносящего его в новую жизнь. За окном проплывали поля, ещё покрытые снегом, перелески, маленькие станции с одинокими фонарями и скамейками, на которых никто не сидел, с названиями, которые он никогда не запомнит. Где-то вдалеке виднелись деревни, дым из труб поднимался к небу, люди просыпались, начинали свой день, не зная, что в этом поезде едет человек, чья жизнь только что разделилась на «до» и «после». Сонхун сидел у окна, прижавшись лбом к холодному стеклу, смотрел на убегающие рельсы и думал о том, что впереди — новая жизнь.       Страшно. Пусто. Одиноко.       Но в кармане куртки лежала записка, которую Сону сунул ему на прощание, когда они обнимались в последний раз. Сонхун достал её, развернул дрожащими руками, боясь порвать, боясь потерять хоть одно слово, боясь, что она рассыплется в пальцах, как сухой лист.       Кривым, почти детским почерком, с кляксами и помарками, с ошибками, которые Сону делал всегда, когда волновался, там было написано: «Жду тебя. Всегда. Сколько нужно. Хоть всю жизнь. Хоть сто лет. Твой Сону. Навсегда. P.S. Не смей там влюбиться в какую-нибудь сеульскую фигуристку, а то я приеду и устрою скандал. Я серьёзно. Я умею устраивать скандалы. Спроси у Джеюна. *P.P.S. Я серьёзно. Я умею ждать».       Сонхун прижал записку к губам и закрыл глаза.       И впервые за долгое время — за эти две недели ада, за этот месяц кошмара, за эту вечность ожидания — не чувствовал себя проигравшим.       Потому что он увозил с собой самое главное.       Любовь.       Настоящую. Взаимную. Ту, которая не зависит от расстояния, от времени, от обстоятельств, от возраста, от всего на свете.       За окном проплывали поля, леса, деревни, города. А он сидел и улыбался, сжимая в руке тёплую, живую записку, пахнущую домом, пахнущую Сону, пахнущую тем, ради чего стоило жить, ради чего стоило возвращаться, ради чего стоило преодолевать любые расстояния.       Февраль в этом году выдался злым. Но март... март пах надеждой. Пах клубничным молоком и домашним печеньем. Пах Сону.       Поезд уносил его в новую жизнь, а часть его сердца навсегда осталась там — на перроне, в обнимку с мальчиком, который обещал ждать.       Который будет ждать. Всегда. Сколько нужно.       Хоть всю жизнь.

˗ˏˋ ★ ˎˊ˗

Примечания:
Отзывы (7)