***
Небо над Тейватом начало трескаться подобно стеклу. Трещины появлялись на всех уголках Тейвата, от самых южных, опалённых зноем пустынь до самых северных, скованных вечным льдом земель, на всех уголках небосвода, куда только мог достигнуть взгляд человека. Они тянулись от ледяных, безжалостных, хранящих в себе древние тайны земель Снежной до самых знойных, выжженных солнцем пустынь Сумеру, где вечный песок, казалось, был единственным, что осталось от когда-то процветавшей цивилизации. Они разрывали облака, разрывали звёзды, разрывали ткань небесного купола, который отделял Тейват от того, что не должно было стать достоянием смертных. И сквозь этот разлом стало видно настоящее небо за пределами Тейвата — чёрное, бесконечное. Пространство рвалось. Леса Сумеру внезапно превращались в пепел, в чёрную, мёртвую, безжизненную массу, которая рассыпалась при малейшем прикосновении ветра, а через мгновение, столь же внезапно, снова были зелёными, живыми, цветущими, будто ничего не произошло. Воды Фонтейна текли вверх, против законов гравитации, против здравого смысла, против всего, что люди знали о физике и природе, поднимались к небу. В Драконьем Хребте снег сменялся цветущими лугами, полными ярких, сочных, пахнущих мёдом трав и цветов, которых здесь никогда не было, и обратно. Руины поднимались из земли целыми городами-призраками, существовавшими лишь в удалённых версиях истории, в легендах, в мифах, в тех книгах, которые никто не читал, потому что не верил, что эти города когда-либо существовали на самом деле. Инадзума — страна вечной грозы — сейчас напоминала ад: молнии били без остановки, не переставая, не утихая, не давая ни секунды передышки, превращая острова в горящие, расколотые, дымящиеся куски камня. В Ли Юэ горы дрожали так, будто сам континент пытался вырваться из хватки, из тех оков, которые держали его на месте тысячи лет, и эта дрожь передавался земле, воде, воздуху, заставляя камни падать, здания разрушаться, людей — в ужасе бежать, не разбирая дороги. В Натлане лава сочилась из-под земли, заливая всё вокруг, превращая цветущие долины в выжженную пустошь, а города — в пепелища, где ничто живое не могло уцелеть. По земле начали распространяться трещины — точно такие же, как на небе. Вот только трещины эти не просто портили пейзаж — они превращались в расщелины, которые засасывали всё в небытие: дома, деревья, людей, животных, всё, что попадалось на пути, всё, что не успевало отбежать. Эти расщелины были как рты гигантских чудовищ, которые с жадностью пожирали мир. Люди были в панике, в страхе, который не оставляет места для разума. В городах, центрах цивилизации царился настоящий хаос. Люди бежали, кричали, плакали, молились богам, которые молчали, которые не отвечали. Архонты несмотря на свою силу, на свои божественные способности, не могли запечатлеть наземные расщелины, которые росли всё больше, ширились, углублялись, поглощали всё новые и новые территории, не оставляя людям ни шанса. Их магия была бессильна перед той силой, которая разрушала мир, их молитвы — пусты перед тем, кто стоял за этой катастрофой, их воля — ничтожна перед волей того, кто решил, что Тейвату не место в этом мироздании. —Страдание лишь процесс избавления от несовершенства Эту незыблемую истину, которую он вывел за долгие годы исследований, Дотторе повторял себе как мантру. И теперь, когда мир вокруг рушился, пространство рвалось на части, когда в этом алом разломе исчезали целые города, леса, океаны, горы, — он смотрел на эту катастрофу и не чувствовал ни страха, ни сожаления. Он чувствовал только удовлетворение. Только триумф. Только осознание того, что всё, что он делал, всё, чему посвятил свою жизнь, все жертвы, все ошибки, все поражения — были не напрасны. «Я избавлю от этого несовершенства, — думал он, и в этой мысли не было места сомнениям. — Я избавлю от страданий. Я подарю мир лучше прежнего. Мир, в котором не будет боли, не будет неравенства, не будет тех, кто страдает, и тех, кто заставляет страдать. Мир, где каждый сможет стать тем, кем захочет, без оглядки на богов, на судьбу, на предрассудки и ограничения, которые навязывало человечеству его собственное несовершенное восприятие реальности». Дотторе не мог удержать триумфальной улыбки. Эта улыбка, кривая, почти безумная, делала его лицо ещё более далёким от всего человеческого, что могло быть в этом существе. Это то, к чему он стремился всё своё существование — с самого первого дня, когда осознал, что знания, которые ему предлагали, недостаточны, что истина скрыта за семью печатями, а ключи от этих печатей хранят те, кто боится, что люди узнают правду, что люди станут свободными, что люди перестанут нуждаться в богах и их иллюзиях. Он открыл для себя все тайны и теперь эта истина будет доступна всем. Не только избранным, не только посвящённым, не только тем, кто готов заплатить любую цену за крупицу запретного знания, а всем — каждому человеку на этом свете, каждому, кто способен мыслить, чувствовать, стремиться к чему-то большему, чем бессмысленное выживание в мире, где правят сила и страх. Столько возможностей станет открыто для обычных людей! Столько дорог, которые раньше были доступны только архонтам, только героям. Никаких неравенств перед божествами — этих лицемерных, эгоистичных, пекущихся только о себе существ, которые возомнили себя венцом творения и вершителями судеб, но на самом деле были такими же слабыми, несовершенными, как и те, кого они презирали, считали ниже себя, кого они использовали как пешки в своих разрушительных играх. Никакой произвольной иерархии, никаких привилегированных переменных, никаких тех, кто обречён на деградацию лишь по прихоти высших сущностей, которые даже не задумываются о том, какой ценой даётся их могущество. Только равенство. Только свобода. Только возможность для каждого — самого маленького, самого слабого, самого ничтожного — стать тем, кем он хочет, без оглядки на то, что скажут боги, без страха перед тем, что его накажут за дерзость, без унизительной необходимости просить пощады у тех, кто никогда её не даст. Это не утопия. Не мечта наивного идеалиста. Это — будущее. Внутренний монолог внезапно прервался треском, как фальшивая нота в идеально исполненной симфонии. Треск раздался под ногой — там, где он стоял. Дотторе наклонил голову и принялся рассматривать объект, что прервал его мысли. Брошь в виде солнца лежала на полу, расколотая на две части. Брошь, которую он собственными руками прицепил на камзол Итэра. Он наклонился — движение, которое далось ему с трудом, потому что его новое тело, огромное, негнущееся, не было приспособлено для таких простых, обыденных действий, — чтобы взять два осколка металла в свои руки. Они были холодными и этот холод, казалось, проникал сквозь ту броню, которая защищала его от всего мира, и добирался до того, что когда-то было его душой, до того, что он считал давно умершим. «Ненавижу тебя! Монстр!» — почему-то вспомнились обрывки фраз Итэра, которые он слышал совсем недавно, когда Сошедший лежал у его ног, истекал кровью, задыхался от боли, но всё равно находил в себе силы кричать, проклинать, ненавидеть. «Тебе нет дела до страдания других», — и голос его, сорванный, хриплый, казалось, был рядом, будто Итэр находился в шаге от него, стоял здесь, смотрел на него, ждал ответа, требовал объяснений, которые Дотторе не хотел и не собирался давать. «В тебе нет ничего человеческого», — шептал этот голос, который преследовал его, как совесть, которой у него не было, как жалость, которую он никогда не испытывал. Вспомнился и другой разговор — не связанный с Итэром вовсе, тот, что состоялся в кабинете Панталоне, когда этот скользкий, расчётливый банкир смотрел на него своими змеиными глазами и говорил: «...такие, как мы, рождены быть монстрами...» Тогда Дотторе ответил, но так, что никто не понял, никто не придал значения тем словам, которые он произнёс неразличимо, как будто обращался не к Панталоне, а к самому себе, к той своей части, которую он пытался похоронить. «— ∎ ∎∎∎∎∎∎∎∎ ∎∎ ∎∎∎∎∎ ∎∎∎∎ ∎∎∎∎∎, ∎∎ ∎∎∎∎∎∎∎∎...» — эти слова звучали сейчас в его голове громче, чем когда-либо, громче, чем голос Итэра, который всё ещё звучал где-то рядом, не желая замолкать. Дотторе сильнее сжал разбитую брошь в своей руке — так сильно, что острые края осколков впились в его чёрную плоть, заставили выступить капли алой жидкости. Губы его сжались в тонкую полоску. Свои же слова — свой же ответ, который он прошептал Панталоне, почему-то был таким ироничным. Таким правильным и неправильным одновременно. Так много противоречий, так много переменных, так много пробелов и ни капли истины... Это ли чувствовал Итэр, когда оказывался перед выбором? Это ли чувство, когда не знаешь, что правильно, а что нет, когда каждая дорога ведёт в пропасть, а каждый выбор к потере себя? Это ли оно? Дотторе не знал ответа на этот вопрос. И, быть может не хотел его знать. Потому что ответ, если бы он нашёл его, мог бы разрушить всё, что он построил. И тогда — тогда осталась бы только пустота. Только разбитая брошь в руке и голос, который никогда не замолкнет, будет преследовать его до конца дней, напоминая о том, что он когда-то был человеком, что он когда-то мог выбрать другой путь, что он когда-то был... Проигравшим. Как Итэр. Как все, кто осмелился бросить вызов этому миру и проиграл...***
Вокруг ничего нет, кроме алого света. Итэр парил — или, быть может, лежал, или, быть может, стоял — в этой алой пустоте, которая не имела ни верха, ни низа, ни начала, ни конца, и чувствовал себя так, словно находился в самом аду, о котором рассказывали в древних легендах, предупреждая грешников о том, что ждёт их после смерти. Гул пространства давал понять, что Итэр ещё жив. Но на долго ли? Сколько у него осталось? Он исчезал. Алые кубы пожирали его, поглощали, стирали. Часть за частью. Кусочек за кусочком. Он не чувствовал левой руки — теперь была только пустота, покрытая алым, мерцающим свечением. И правую ногу — её тоже не было, исчезла, растворилась, испарилась. Он начал ощущать, как и с правой стороны лица — там, где была щека, скула, уголок глаза, — его начало пожирать небытие. Не было боли — только исчезновение. Сопротивлялся ли он? Нет. Не потому, что не хотел, а потому, что не мог. Не было сил, не было воли. Силы кончились ещё там, наверху, когда он стоял перед Дотторе, сжимая в руке меч. Воля иссякла ещё раньше — когда он понял, что его заменили, что его жизнь украдена. Надежда умерла последней — она испустила дух тогда, когда Паймон, его маленькая, преданная подруга, не узнала его, посмотрела и отвела взгляд, как отводят от чужака. Были ли у него сожаления? Были. Очень много. Он сожалел, что так многое не успел сказать и сделать. Не успел насладиться видом цветущей вишни в Инадзуме, не наблюдал за таким прекрасным снегопадом в Снежной, не обращал внимание на то, как солнце восходило над Ли Юэ — те маленькие, простые, но такие важные, такие ценные вещи, которые составляют суть жизни, которые делают её стоящей того, чтобы просыпаться каждое утро, дышать, двигаться, надеяться на лучшее. Он хотел бы хотя бы в последний раз увидеть небо, которое когда-то было таким голубым, чистым, которое манило его вдаль, обещало приключения. Всё равно пусть фальшивое, но небо. Вот что чувствуют люди, что находятся перед смертью? Говорят, что вся жизнь перед глазами проносится. Но это не так. Итэр смотрел в алую пустоту и ничего не видел — ни своего детства, ни странствий, ни битв, ни побед, ни поражений. Только пустота. Только жалость. Только осознание того, что жизнь — это не то, что ты сделал, а то, что ты не успел сделать. Не то, что ты сказал, а то, что промолчал. Не то, что ты получил, а то, что потерял. Лишь думаешь о том, что не успел, о том, что не попробовал, о том, что на самом деле хотелось бы чего-то простого в самый последний момент — тепла, света, человеческого прикосновения, голоса, который скажет: «Всё будет хорошо», даже если это неправда. Понимаешь, что зря не наслаждался небольшими вещами — утренним кофе, который пил в спешке, не чувствуя вкуса, разговором с Паймон, который воспринимал как должное, закатом, на который смотрел краем глаза, думая о чём-то другом, более важном. Всё это — мелочи, пустяки, ничтожные детали, которые не делают погоды, не двигают горы, не спасают миры, — но без них жизнь пуста, без них — одна только суета, одна только гонка, одно только стремление к чему-то, что в конечном итоге оказывается ненужным. Он никогда и не думал, что жизнь может оборваться так внезапно. И сейчас он понял, что не хочет умирать. Совсем не хочет. Ему страшно. Ему одиноко. Да, он боится. Все чего-то боятся в жизни — кто темноты, кто высоты, кто одиночества, кто боли, — и он не исключение. Он боится исчезнуть. Боится, что его никто не вспомнит. Боится, что его жизнь — вся эта боль, все эти страдания, все эти унижения — была напрасной. Ничего не значила. Ничего не изменила. Ничего не оставила после себя. Он бы согласился бы и дальше жить — даже с Дотторе, даже в роли подопытной мыши. Потому что жизнь лучше, чем смерть. Лучше, чем эта пустота. Лучше, чем это осознание того, что ты ничего не значишь, что тебя не ждут, что тебя не помнят. Он не хочет умирать... Это осознание было последним, что осталось у него от человеческого. От того, что делало его Итэром, а не пустотой, не тенью, не ошибкой. Он хотел жить. Хотел дышать. Хотел чувствовать. Хотел надеяться, что когда-нибудь всё изменится, что когда-нибудь он проснётся и поймёт, что это был страшный сон, а реальность — другая, светлая, тёплая, полная любви и дружбы, и что все, кого он потерял, вернутся, и всё будет хорошо. Но это была не сказка. Это была реальность. Одинокая слеза скатилась по щеке Итэра, которая уже наполовину была поглощена этим странным пространством. Он не плакал, но эта слеза всё же вырвалась наружу, как последнее свидетельство того, что он чувствовал, что он боялся, что он хотел жить, но не мог, не успевал, не в силах был изменить ничего. Половина лица уже было поглощено — щека, уголок глаза, часть лба, — и он чувствовал, как немеет кожа, как исчезают ощущения. Совсем чуть-чуть осталось и дальше ничего не будет. И он уже готов был принять это, смириться, закрыть глаза, выдохнуть в последний раз и сказать себе: «Всё, конец. Ты сделал всё, что мог. Ты проиграл. Но ты пытался. И это — главное», — как вдруг сквозь пелену слёз он едва увидел перед собой силуэт. Сначала он подумал: галлюцинации? Предсмертные видения? Те самые, о которых рассказывают люди, пережившие клиническую смерть? Но нет — силуэт был слишком материальным. Он двигался, приближался, рос, заполнял собой алую пустоту. Он почувствовал теплое прикосновение и понял, что его прижимают к живому телу. К телу, которое дышало, в котором билось сердце, которое было живым, настоящим, таким же, как он сам. Так тепло. Так непривычно. Так не похоже на то, что он чувствовал последние месяцы, проведённые в одиночестве, в холоде, в пустоте. Руки этого спасителя бережно держали его так, как держат самое ценное, что есть в этом мире, боясь потерять. Одна рука находилась на его голове, где волосы касались кожи; другая на спине, там, где лопатки. Он не видел лица своего спасителя — алый свет слепил, слёзы застилали глаза, сознание угасало, — но он чувствовал, что это кто-то, кто пришёл за ним. Если это смерть — если то, что происходит сейчас, это и есть переход в иной мир, если этот тёплый, живой, дышащий человек — ангел, проводник, вестник, — то сейчас он не боится уйти на тот свет, если там так же тепло. Если там есть такие же руки, которые обнимают, не спрашивая, не требуя, не осуждая. Если там есть тот, кто скажет: «Я здесь. Я с тобой. Ты не один. Я не дам тебе исчезнуть». И пусть это будет последнее, что он почувствует перед тем, как кануть в небытие, — пусть это будет тепло. Пусть это будет надежда. И пусть это будет его последняя мысль, последнее чувство, последнее воспоминание перед тем, как исчезнуть навсегда. Он закрыл глаза — и позволил себе поверить. В чудо. В то, что даже в самые тёмные времена, даже на краю гибели есть место для тепла. Для жизни..."...такие, как мы, рождены быть монстрами..."
"Я никогда не хотел быть таким, но вынужден стать..."
Я никогда не хотел быть монстром. Но жизнь — эта жестокая, несправедливая, беспощадная учительница — не спрашивает, хочешь ты или нет. Она просто ставит перед фактом: либо ты становишься сильным, либо тебя сломают. Либо ты становишься монстром, либо тебя сожрут другие монстры. Либо ты делаешь больно — либо больно делают тебе, и никто не придёт на помощь, никто не пожалеет, никто не вытрет слёзы, потому что в этом мире, в этой реальности, в этой жизни, слёзы — это роскошь, которую могут позволить себе только сильные, только уверенные, только те, кто знает, что завтра наступит, а вместе с ним — новая возможность, новый шанс. Для слабых слёз не существует. Для слабых существует только боль. Только страх. Только бесконечное, изматывающее, убивающее всё живое ожидание конца, который всё никак не наступает, который всё отодвигается, откладывается, переносится на потом, на завтра, на послезавтра, на те времена, когда слабых уже не будет, а сильные — монстры, чудовища, те, кто переступил черту и не оглянулся, — продолжат свой путь, неся в мир разрушение, смерть и новую, жестокую, прекрасную в своей беспощадности правду. Дотторе прижал крепче к себе Итэра — этого невесомого, полупрозрачного в алом свете разлома человека, который уже почти исчез, почти стал частью небытия, — и сделал рывок. Рывок сквозь пространство, сквозь время, сквозь реальность. Он вырвал Итэра из алого небытия и вместе с Итэром, может быть, вырвал и себя. Себя прежнего — того, кто ещё не стал монстром. Оказавшись где-то на Сумерской поляне, он уложил Итэра на траву. Траву, мягкую, прохладную, пахнущую землёй. Руки, ноги — всё на месте. Ничто не успело уничтожить конечности, не успело поглотить. Дотторе перевёл дыхание — этот вздох, первый за долгое время, за которое он не позволял себе дышать полной грудью — был прерывистым, тяжёлым. Как будто это его пожирали кубы. Понял, наконец осознал, что монстр — это не тот, кто причиняет боль, а тот, кто не может остановиться. И он остановился. Впервые за всю свою жизнь. Остановился и выдохнул. — Итэр... — позвал он тихо, слегка похлопал Итэра по щеке, стараясь привести его в сознание. Итэр дёрнулся резко, испуганно, как просыпаются после кошмара. Открыл глаза широко, непонимающе. Первое, что он увидел — это ночное небо, усыпанное звёздами. Глубокое, полное тайн, но от этого не становящееся менее красивым, не теряющее своей притягательности. А потом и Дотторе. Того самого, что в маске, в белом камзоле, того самого, каким он был до того, как слился с Ирминсулем. Не того, что из коры и цифровых помех, не того, с чёрной кожей и алыми трещинами, а того, кого он знал — боялся, ненавидел, презирал, но без кого уже не мог, без кого его жизнь потеряла бы всякий смысл, потому что в этой жизни, после всего, что случилось, не осталось никого, кроме этого человека — его единственного, пусть и ненавистного, спутника в этом огромном мире. Тейват... цел? Итэр не смог сказать точно. В голове была каша из тысячи противоречивых ощущений, которые не давали сосредоточиться и понять, что реально, а что очередной обман. Всё то же небо над головой — такое же, как всегда, как в первый день, когда он попал в Тейват. Всё та же трава под ним — мягкая, прохладная, пахнущая землёй и росой, трава. Вроде всё как и было. — Тейват... — выдохнул Итэр, и в этом выдохе было столько: и вопрос, и надежда, и страх, и мольба, и благодарность. — Цел и на месте, как видишь, — ответил Дотторе. Дотторе смотрел на Итэра, лежащего на траве, смотрел в его глаза, в которых ещё не погасли слёзы, ещё не утих страх, ещё не прошла боль, и думал о том, что, возможно — только возможно, — есть ещё шанс. Не для Тейвата, не для мира, не для науки, а для них двоих. Для двух людей, которые прошли через ад, которые видели смерть, которые потеряли себя, но нашли друг друга. Итэр приподнялся, опираясь на дрожащие, ещё не вполне слушающиеся руки, и сел в траве. Ночное небо, усыпанное звёздами, простиралось над ним бескрайним, манящим, завораживающим полотном, и эти звёзды мерцали безмятежно. Итэр смотрел на Дотторе и ничего не мог понять. Он передумал переписать мир Тейвата. Он вытащил Итэра из самого сердца катастрофы, когда тот уже был готов исчезнуть. Для чего? Что повлияло на него? Что заставило этого холодного, расчётливого, никогда не отступающего от своих планов человека остановиться на самом краю, когда победа была так близка? — Почему ты остановился? — спросил Итэр осторожно. Дотторе же, услышав этот вопрос, не ответил сразу. Он стоял, глядя куда-то вдаль, на горизонт, где ночное небо сливалось с землёй, где звёзды касались верхушек деревьев. А потом, спустя мгновение он заговорил. — Новый мир был бы не идеальным, не будь в нём небесного светила, — произнёс он. Итэр замер, пытаясь уловить смысл, развернуть эту метафору, понять, что же на самом деле имел в виду Дотторе. — Пусть даже и тускловатого, и с изъянами. Пусть даже такого, которое светит не так ярко, как хотелось бы, которое иногда прячется за тучами, которое кажется слабым и уязвимым перед лицом тьмы. Но без него — без этого света, — мир был бы мёртвым. Пустым. Не имеющим смысла. — Что? — не понял Итэр, выгнув бровь. Он не мог сопоставить эти слова — о небесном светиле, о мире, об идеальности — с тем, что только что произошло. Не мог понять, какую роль во всём этом играет он, Итэр, потерявший себя человек. — Не бери в голову, — отмахнулся Дотторе. Дотторе повернулся спиной к Итэру, сложил руки за спиной и замер, смотря куда-то вдаль. Казалось, что он что-то обдумывал — или, быть может, не обдумывал, а просто стоял, собираясь с силами, чтобы произнести следующие слова, которые должны были стать окончательными, отделяющими его прошлое от будущего. — Ты свободен, — сказал Дотторе, этот голос старался звучать как можно пренебрежительнее. — Можешь идти куда хочешь. Делать что хочешь. Жить так, как считаешь нужным. Я больше не держу тебя. Ты свободен. Он отпускает Итэра. Заканчивает его мучения. Отныне Итэр сам волен выбирать, что ему делать и куда идти. Никаких цепей, никаких ремней, никаких лабораторий, никаких экспериментов. Просто — свобода. Итэр не мог поверить в услышанное. Он свободен? Эти слова, сказанные Дотторе, должны были вызвать бурю эмоций: радость, облегчение, ликование, желание бежать, не оглядываясь, не прощаясь, не благодаря. Но вместо радости на душе была тревожность. Куда он пойдёт? К кому? Зачем? У него нет дома — того, который можно назвать своим, где ждут, любят, принимают таким, какой он есть. У него нет друзей — тех, кто остался, кто не забыл, кто узнал бы его. У него нет цели — той, ради которой стоит просыпаться по утрам, преодолевать трудности, двигаться дальше, несмотря ни на что. Его прежняя жизнь — путешествия, приключения, битвы, победы, поражения — закончилась. А новая ещё не началась. И он не знал, как её начать, с чего, с кем. Он не сможет начать жить так, как раньше — слишком многое изменилось, слишком многое потеряно, слишком многое сломано, сожжено, стёрто из памяти. Как бы сильно он ни испытывал ненависти и обиды на Дотторе, как оказалось, покинуть его он совсем не хотел. Не потому, что привык, не потому, что боялся свободы, не потому, что был сломлен настолько, что не мог принимать самостоятельных решений. А потому, что за эти долгие месяцы, проведённые вместе, он понял то, чего не понимал раньше. Понял, что Дотторе — не просто враг. Не просто палач. Не просто безумец, одержимый своей идеей. Он — такой же, как Итэр. О прощении тут и речи не было — слишком глубока рана, слишком велика боль, слишком много слёз и крови пролито, чтобы можно было просто взять и простить, забыть, начать с чистого листа. Но Итэр хоть что-то понял. Дотторе выбирал между смертью и жестокостью. И он выбрал жестокость — потому что это был единственный способ выжить. Единственный. Не лучший. Не правильный. Не оправданный. Но единственный. Всё, через что прошёл Итэр, пережил и сам Дотторе. Боль, страх, унижения, предательства, потери. Только Итэр не обозлился на весь мир — у него был хоть кто-то. А у Дотторе не было никого. Никогда. И он стал монстром — потому что не видел другого пути. Потому что боялся, что проиграет. Потеряет всё — даже то, чего у него никогда не было. И эта борьба была его способом выжить. Его единственным способом. Оказывается, они не такие уж и разные, как казалось на первый взгляд. Оба потерянные. Оба одинокие. Оба ищущие — пусть разное, пусть по-разному. Оба — люди. Со своими страхами, со своими слабостями, со своей болью, которую некому разделить, некому унять, некому исцелить. И это осознание — горькое, как полынь, и сладкое, как мёд, — перевернуло что-то в душе Итэра. Сломало ту стену, которую он строил между собой и Дотторе долгие месяцы. Не до конца, но настолько, чтобы сделать шаг. Сделать выбор. Сказать вслух то, что он понял только сейчас, в эту самую минуту. — Мне некуда идти, — наконец ответил Итэр. И его тихий голос прозвучал в ночной тишине как признание. Как начало чего-то нового — такого же неизвестного, как и всё, что было раньше, но теперь — другого. Того, что начинается здесь и сейчас, на этом маленьком клочке земли, под этим звёздным небом, между двумя людьми, которые прошли через ад и выжили. Дотторе ещё некоторое время стоял неподвижно. А потом повернулся. Он протянул руку, облачённую в чёрную ткань перчатки. В этом жесте, в этом молчаливом приглашении, было больше, чем в любых словах. Это приглашения в новую жизнь. В новую реальность. В новый мир который, возможно, был не идеальным, но в котором было то, ради чего стоило жить. Итэр смотрел на эту руку и медленно, нерешительно, но без колебаний — потому что внутри он уже всё решил, уже всё понял, уже всё принял, — он вложил свою руку в протянутую ладонь. И почувствовал, как пальцы Дотторе сомкнулись вокруг его пальцев. И это прикосновение — через ткань перчатки, через шрамы, через боль, через всё, что было между ними, — было теплее, чем любое другое, которое он когда-либо чувствовал. Итэр поднялся с земли — не один, а опираясь на чью-то руку, на чью-то помощь. И когда он встал, когда почувствовал землю под ногами, когда понял, что он не один, что рядом есть кто-то..."Фаза IX: То самое Солнце, что Луна не хочет терять"