Восхождение Луны и угасание Солнца

NC-17
Завершён
69
10
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
121 страница, 67 068 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
69 Нравится 76 Отзывы 11 В сборник

Фаза ∎∎∎: ∎∎∎⊱С∾о∰л≠н∳ц⊕е∎∎∎∎∎∎⋲Л∇у≠н⋮а∎∎∎∎∎∎

Настройки
      Кап. Кап. Кап.       Кровь капала с лезвия меча на холодный пол. Казалось, всё замерло в этом мгновении. Замерло даже сердце Итэра — это бедное, измученное, истерзанное сердце, которое ещё секунду назад готово было выпрыгнуть из груди. И в этом безмолвии только голос Дотторе прозвучал приговором.       — Ты... — прорычал Дотторе, и в этом рыке, вырвавшемся из его груди, было столько ярости, непонимания и оскорблённого достоинства. Итэр никогда не слышал его таким — даже в самые опасные моменты их совместного существования, когда Итэр отказывался подчиняться, — Дотторе всегда оставался спокойным, собранным, контролирующим себя и ситуацию. Сейчас же маска спокойствия, которую он носил годами, треснула, обнажив то, что скрывалось под ней: гнев, чувство предательства, — Паршивец!       Он резко повернулся и это движение казалось, разорвало воздух, создало ударную волну, которая пошла во все стороны, заставив стены содрогнуться, а пыль подняться с пола мелкими, дрожащими облачками. Когда его рука описала в воздухе какой-то странный жест, невидимая сила швырнула безжалостно Итэра, как тряпичную куклу.       Итэр проехался по полу — спиной, лопатками, затылком, — и эта дорога, короткая по расстоянию, была полна боли, унижения, понимания собственной ничтожности и беспомощности. Он остановился и некоторое время лежал неподвижно, собираясь с силами, пытаясь понять, жив ли он ещё, целы ли его кости, течёт ли кровь, бьётся ли сердце. Потом, с трудом, превозмогая боль, он приподнялся, опираясь на дрожащие, не слушающиеся руки, и вытер из-под носа солёную кровавую дорожку, которая тянулась от ноздрей к губам. Едва ли хватит сил у него вообще подняться — не то что драться.       Меч, воткнутый в спину, плавно вышел из раны, не причинив, кажется, ни малейшего дополнительного вреда. И пока он выходил — плоть Дотторе, которую, должно быть, не раз и не два подвергали экспериментам, — тут же начала срастаться за считанные секунды: в спине, в груди, там, где острие меча пронзило тело насквозь, где должна была быть зияющая, смертельная рана, уже через мгновение не осталось и следа. Меч, откинутый в сторону пренебрежительной силой, покатился по полу, звеня, бряцая, и замер в отдалении.       — Предатель! — зарычал Дотторе, казалось, сейчас он разорвёт Итэра на части голыми руками, не прибегая ни к каким силам, ни к каким ухищрениям. Он оказался перед лежачим Итэром и, не сдерживая силы, пнул его ногой в солнечное сплетение, — Неблагодарный! Я тебе предлагаю лучшую жизнь, а ты вот так мне оплачиваешь? Я вытащил тебя из грязи, из боли, из отчаяния — дал цель, дал смысл, дал будущее, которое никто другой не мог тебе дать! А ты? Ты вонзаешь мне нож в спину, как последний трус, как жалкий, ничтожный, ничего не понимающий мальчишка, который не дорос до того, чтобы оценить величие моего замысла!       Дотторе присел и его рука грубо схватила Итэра за его короткие волосы, дёрнула вверх, заставила поднять голову, смотреть в его лицо.       Лицо Итэра, искажённое болью, было страшным. Не было в этих глазах тех звёзд, которые когда-то сияли для всех, кто смотрел на него. Не было надежд — на лучшее будущее, на светлую жизнь, на то, что всё образуется, всё наладится, всё будет хорошо. Не было и страха. Страха, который бывает у тех, кому есть что терять. У Итэра не было ничего. Ничего, что можно было бы потерять. Ничего, ради чего стоило бы жить. Ничего, что могло бы удержать его от последнего безумного шага. Он осознал, что не боится умереть.       — Ты обманул меня, — прохрипел Итэр, — Ты испортил мне жизнь! Из-за тебя у меня никого нет. Из-за тебя я стал таким. Ты виноват во всём! НЕНАВИЖУ ТЕБЯ!       Последние слова он почти заорал, и в этом крике, вырвавшемся из его израненного, истерзанного горла, было столько отчаяния, боли, накопившейся за долгие месяцы.       Он тяжело дышал. Он всё ещё стоял на коленях — согнувшись, сжимаясь от боли, но не падая, не отводя взгляда от лица своего мучителя, своего единственного, пусть и ненавистного, смысла существования в этом мире, который давно уже перестал быть ему домом, а стал адом. И в потухшем взгляде, потерявшем все свои звёзды, но всё ещё горящем нечеловеческим огнём, было что-то, что, возможно, заставило бы любого другого — не Дотторе, а кого-то, кто ещё способен на сочувствие, на жалость, на понимание — остановиться, задуматься, спросить себя: «А правильно ли я поступаю? Не слишком ли далеко я зашёл? Не пора ли остановиться, пока не поздно?» Но Дотторе был Дотторе. И он уже давно перестал задавать себе такие вопросы.       Дотторе, услышав этот поток полных ненависти и боли слов, не отпустил — напротив, он лишь крепче сжал волосы в кулаке, до боли в корнях, и дёрнул вверх, резко, грубо, заставляя путешественника запрокинуть голову, почти выворачивая шею, открывая его бледное, искажённое болью лицо тусклому, бледно-голубому свету Ирминсуля, который падал на них сверху. Глаза Дотторе, скрытые за маской, но, несомненно, прожигающие сейчас Итэра насквозь.       — Не нужна мне твоя "лучшая жизнь", — не унимался Итэр, потому что он знал, что это его последний шанс высказать всё, что накопилось. — Всё, что я чувствую — это боль. Только боль каждое мгновение, которое я провёл рядом с тобой, в твоей лаборатории, где нет места ничему, кроме бездушной науки. А тебе ведь всё равно на страдания других, правда? Тебе всё равно, потому что ты — монстр!       — Ты просто не понимаешь ценность того, что я тебе даю, — прошипел Дотторе в ухо Итэру, столько разочарования в этом глупом, неблагодарном, ничего не понимающему Сошедшему. — Я хочу дать тебе силу, чтобы...       — Не нужно мне это! — перебил Итэр. И в этот момент, когда слово ещё не успело отзвучать, когда эхо не успело рассеяться, — Дотторе едва вздрогнул от удивления.       Сила. Она даёт власть — над людьми, над событиями, над судьбами, над целыми мирами. Сила даёт мощь — такую, что никто не посмеет перечить, не посмеет бросить вызов, не посмеет даже поднять глаза. И с помощью силы можно править целым миром — как высшие сущности, как те, кто стоит выше законов и правил, как те, кто сам устанавливает эти законы и правила, как те, кто не отчитывается ни перед кем, кроме самого себя. Никто не будет говорить, что тебе делать. Никто не будет ставить рамки, ограничивать свободу, указывать. Никто не посмеет поднять на тебя руку, потому что ты — закон. Ты — высшая инстанция. Ты — тот, кто решает, кому жить, а кому умереть, кому страдать, а кому наслаждаться. И Итэру, этому простому, наивному, вечно ищущему приключений путешественнику, который предпочитал помогать другим, а не возвышаться над ними, который всегда ставил дружбу выше выгоды, а любовь выше власти, — совсем это не нужно? Как глупо отказываться от подобного. Как по-детски. Как недальновидно. Как непростительно для того, кто видел столько страданий, кто знает, что такое быть слабым и беспомощным, кто на собственной шкуре испытал, что значит зависеть от чужой воли, от чужого каприза, от чужого желания причинить боль или, наоборот, подарить надежду.       — Тц, глупец, — выплюнул Дотторе. Разочарование, досада, усталость от этого бесконечного, бесполезного спора, от этого нежелания понять очевидное, от этой глупой, упрямой, ни на чём не основанной гордости, которая мешала Итэру принять дар, который мог бы изменить его жизнь навсегда.       Он отпустил волосы Итэра брезгливо, словно прикасался к чему-то грязному, вызывающему омерзение и, выпрямившись, поднялся во весь свой высокий, величественный рост, глядя сверху вниз на поверженного, лежащего у его ног путешественника.       Это впервые было похоже на своего рода разговор между ними за всё это время — не на приказы и подчинение, не на молчаливое, напряжённое сосуществование, не на те короткие, отрывистые фразы, которые они обменивали в лаборатории, когда Дотторе проверял показатели, а Итэр терпел боль, — а на разговор, пусть и полный крика, ненависти, взаимных обвинений, но всё же разговор, в котором каждый высказывал то, что думает, то, что чувствует, то, что наболело. Возможно, если бы Дотторе хотел, если бы у него было время, терпение, желание, — он бы провёл дискуссию с Итэром, спокойную, аргументированную, научно обоснованную, и элементарно, на пальцах, объяснил ему всё, что и так понятно любому, кто не зашорен предрассудками и не ослеплён наивными, детскими иллюзиями о добре, зле, справедливости, любви. Но не сейчас. Не после того, как этот неблагодарный мальчишка вонзил ему нож в спину, едва не сорвав план, который он вынашивал десятилетиями, а возможно и всю свою сознательную жизнь.       Дотторе, не обращая внимания ни на Итэра, распластанного на холодном каменном полу, ни на тот разговор, который только что состоялся и который, возможно, должен был иметь продолжение, но не имел и не будет иметь, — шёл к древу. К Ирминсулю. Его планы не изменятся, несмотря ни на что — ни на предательство, ни на боль, ни на то, что кто-то, кому он доверял (быть может, даже слишком сильно, слишком по-человечески), попытался его остановить. Он всё сделает так, как задумал. Потому что он — Дотторе. Потому что он всегда добивается своего. Потому что для него не существует преград, которые нельзя преодолеть, и проблем, которые нельзя решить. А Итэр... Итэр останется лежать на полу, задыхаться от боли, смотреть в потолок и осознавать, что его жертва была напрасной. Ничего не изменилось. Мир не рухнул. Дотторе не умер. А он, Итэр, по-прежнему был лабораторной мышью, у которой нет ни имени, ни судьбы, ни будущего.       Дотторе приподнял руку и в его раскрытой ладони покоился Пиро гнозис. Что ж, Панталоне на славу постарался, достав гнозис, выполнив свою часть плана. Теперь другую часть плана исполнит сам Дотторе.       Гнозис полыхнул, словно маленькое солнце, рожденное в тесной клетке пальцев. Свет внутри него пошел трещинами, загустел до янтарной глубины, а затем скрытая сила, дремавшая в сердце древнего артефакта, вырвалась на волю. Ирминсуль, вечное древо, помнившее ещё шаги богов, вздрогнуло — и в тот же миг его обдало огнем. И этот огонь, багровый, золотой, ослепительно-белый у самого основания и тёмно-алый на периферии, начал распространяться по всюду. Искры сыпались серебряным пеплом, жар растекался по залу, по корням.       Глаза Итэра расширились до предела, зрачки сузились в крошечные точки ужаса. Нет. Только не это.       Через силу, превозмогая боль, которая разрывала его тело на части, Итэр поднялся с пола. Встал на дрожащие, не слушающиеся ноги. И не мог поверить в катастрофу, что происходила перед его глазами, потому что здесь, в эту самую секунду решалась судьба не его одного, а всего Тейвата, — и он, Итэр, был бессилен. Ничего не мог сделать. Ни мечом, ни словом, ни мольбой, ни проклятием. Ни тем, что он был когда-то путешественником, ни тем, что он стал пешкой в чужой игре.       Дотторе прикоснулся к стволу дерева. Яркая вспышка пронеслась по пространству, заметая всё: свет и тени, звуки и тишину. Итэр зажмурился, свет оказался плотным. А когда он наконец сумел открыть глаза, перед ним больше не было Ирминсуля.       Зато было нечто другое.       Посреди пустоты, где раньше уходили ввысь ветви, возвышался Дотторе. Но это был уже не тот ученый в привычном костюме. Он выглядел так, будто сама концепция Ирминсуля выбрала его сосудом. Он слился с деревом — или поглотил его, или стал им заново. Новая форма соткалась из холодной белой коры, шуршащей на изгибах плеч, из живых цифровых помех, что бежали по его фигуре рябью битого сигнала, из обломков забытой технологии.       На груди вспыхивали и гасли красные светящиеся линии. Они напоминали энергетические каналы древних машин или трещины на поверхности раскаленного ядра. Некоторые участки его нового облачения переливались пикселями, распадались на фрагменты и тут же собирались заново. Высокий воротник, поднимавшийся от широких плеч, точь-в-точь повторял текстуру той самой коры: белой, слоистой, мертвенно-чистой. А кожа его лица и рук стала черной, как бездна.       Позади него, формируясь из пустоты, вызрели механические конструкции. Три массивных агрегата зависли в воздухе на разной высоте, соединенные друг с другом острыми металлическими сегментами. Они очень походили на гигантские металлические штыки. Они тихо гудели, смещаясь в такт дыханию нового Ирминсуля. Или в такт сердцебиению самого Дотторе.       Стоило Дотторе лишь слегка взмахнуть рукой и земля под его ногами содрогнулась глухим, идущим из самого ядра стоном. Тонкая трещина пронзила каменный пол, стремительно разрастаясь вширь и вглубь. Края разлома крошились, осыпаясь светящейся пылью, и из этого зияющего провала хлынул багровый свет, похожий на дыхание спящего вулкана. Алую пустоту, что открылась в глубине, невозможно было описать словами: она не была ни тьмой, ни огнем. Это было небытие, обретшее цвет крови, — бездонная пасть, готовая сомкнуться на горле Тейвата.       Неужели Дотторе действительно намерен уничтожить Тейват?       Несмотря на то, что Итэр пережил он не мог этого допустить. Не мог позволить Дотторе уничтожить мир, в котором жили люди, которые ничего ему не сделали, которые продолжали жить, любить, надеяться, радоваться каждому новому дню. Он не хотел гибели планеты — не потому, что был героем, не потому, что был избранным, не потому, что чувствовал ответственность за судьбы миллионов, а просто потому, что это было неправильно. Несправедливо. Бесчеловечно. Потому что внутри него, в глубине, под слоями боли и ненависти, всё ещё теплилась искра того самого Итэра, который когда-то странствовал по Тейвату, и эта искра не позволяла ему молча смотреть, как безумец уничтожает всё, что ему дорого, пусть даже он давно уже забыл, что значит что-то чувствовать, кроме боли и пустоты. Но как ему остановить такого, как Дотторе? Как найти в себе силы, когда их нет? Он не знал. Но знал другое: молчать нельзя. Нельзя смотреть в сторону, когда мир гибнет. Нельзя надеяться на кого-то, кто придёт и сделает всё за тебя. Если не он, то кто? Если не сейчас, то когда?       — Прошу, не делай этого! — выкрикнул Итэр, его голос прозвучал как последний крик умирающего, как попытка достучаться до того, кто уже не помнит, что значит быть человеком. Он не знал, поможет ли это, но не мог не попытаться, не мог не использовать последний шанс, который у него был. — Ты можешь делать со мной что угодно, но прошу, не трогай Тейват. Не трогай людей, которые не заслужили этой участи. Если тебе нужна жертва — возьми меня. Если тебе нужна смерть — убей меня. Но оставьте мир в покое. Пожалуйста. Я умоляю тебя.       Да, Итэр был готов отдать свою никчёмную жизнь, не имеющую ценности жизнь, если это устранит катастрофу, если это остановит Дотторе, спасет Тейват от уничтожения. Он не думал о том, что будет после, не думал о том, заслуживает ли мир такого самопожертвования, не думал о том, что его смерть может ничего не изменить, может быть напрасной. Он просто делал то, что считал правильным. То, что подсказывало ему сердце — это глупое, наивное, всё ещё живое сердце, которое, несмотря ни на что, продолжало верить в то, что даже в самые тёмные времена остаётся место для надежды.       Молчавший Дотторе медленно же шёл к Итэру. Его новый облик казался особенно зловещим в этом алом, пульсирующем свете разлома, который разверзся у его ног, готовый поглотить всё, что осмелится приблизиться. Неужто такой, как Сошедший готов отдать свою жизнь за грешный, несовершенный, полный страданий и несправедливости мир? Он явно не понимает, какой ценностью обладает — не только как объект экспериментов, как ключ к тайнам мироздания, но и как личность, как душа, как нечто уникальное, неповторимое, единственное в своём роде. Не понимает, что этот бренный, временный, обречённый на гибель мир — ничто по сравнению с его жизнью, по сравнению с тем, кем он мог бы стать, если бы захотел, если бы принял дар, который ему предлагали, если бы перестал цепляться за свои глупые, наивные, детские иллюзии о добре и зле, о справедливости и любви.       — Ты готов пожертвовать собой, чтобы спасти этот мир? — спросил Дотторе спокойно. Он чуть наклонился и провёл пальцем по скуле замершего, окаменевшего, не смеющего даже дышать Итэра. Этот палец был холодным, как лёд, и это прикосновение ласковое, что напоминало о тех временах, когда между ними ещё было что-то, кроме ненависти и боли, когда Дотторе ещё не был монстром, а Итэр — сломленной, потерявшей себя куклой.       Итэр же рвано кивнул. Кивнул, потому что это было правдой. Потому что он действительно был готов. Кроме этой жертвы, у него не осталось ничего. Только смерть, которая могла стать искуплением, последним, единственно возможным поступком, который вернёт ему если не достоинство, то хотя бы смысл.       Ответ не понравился Дотторе. Этот презренный мир, полный страданий, лжи, предательства, должен исчезнуть — такова была его цель. А этот ничего не понимающий Сошедший и вовсе не осознаёт происходящего. Не понимает, что Дотторе предлагал ему не просто власть, не просто силу, а возможность стать творцом нового мира, мира без боли, без несправедливости, без страданий. Возможность быть рядом, на равных, с тем, кто мог дать ему всё, о чём он только мог мечтать. А он — он предпочёл смерть. Предпочёл умереть за мир, который даже не ценил его. За людей, которые даже не знали о его существовании. За тех, кто, возможно, предал бы его при первой же возможности.       Уголок губ Дотторе дёрнулся в презрительной манере, что этот глупый, ничего не понимающий Сошедший не захотел принять его дар, не захотел быть на его стороне, не захотел разделить с ним это великое событие, которое должно было изменить мир навсегда. Вместо того чтобы быть с Дотторе за одно, Итэр идёт против него... Как разочаровывающе. Как бессмысленно.       Дотторе резко схватил его за шею и приподнял над землёй, отчего Итэр тут же начал кряхтеть, издавать сдавленные, похожие на предсмертный хрип звуки, дергать ногами, бить воздух, пытаться найти опору. Его пальцы сжимались всё сильнее, и Итэр чувствовал, как хрустят позвонки, как перекрывается трахея, как темнеет в глазах.       — Ну так умри же вместе с этим презренным миром       Дотторе швырнул его в расщелину, с ненавистью, с тем самым презрением, которое он испытывал к этому миру, к этому человеку, к этой жалкой попытке сопротивления. Итэр не успел даже закричать, успел только широко раскрыть глаза, увидеть в последний раз лицо Дотторе, а потом алое небытие поглотило его. И в этом алом небытии, Итэр падал, падал, падал и не знал, где верх, где низ, где жизнь, где смерть, где он сам, а где уже не он, а просто — ничто, которое было когда-то Итэром, путешественником, другом, врагом, героем, предателем, всем и ничем одновременно.

***

      Небо над Тейватом начало трескаться подобно стеклу. Трещины появлялись на всех уголках Тейвата, от самых южных, опалённых зноем пустынь до самых северных, скованных вечным льдом земель, на всех уголках небосвода, куда только мог достигнуть взгляд человека. Они тянулись от ледяных, безжалостных, хранящих в себе древние тайны земель Снежной до самых знойных, выжженных солнцем пустынь Сумеру, где вечный песок, казалось, был единственным, что осталось от когда-то процветавшей цивилизации. Они разрывали облака, разрывали звёзды, разрывали ткань небесного купола, который отделял Тейват от того, что не должно было стать достоянием смертных. И сквозь этот разлом стало видно настоящее небо за пределами Тейвата — чёрное, бесконечное.       Пространство рвалось. Леса Сумеру внезапно превращались в пепел, в чёрную, мёртвую, безжизненную массу, которая рассыпалась при малейшем прикосновении ветра, а через мгновение, столь же внезапно, снова были зелёными, живыми, цветущими, будто ничего не произошло. Воды Фонтейна текли вверх, против законов гравитации, против здравого смысла, против всего, что люди знали о физике и природе, поднимались к небу. В Драконьем Хребте снег сменялся цветущими лугами, полными ярких, сочных, пахнущих мёдом трав и цветов, которых здесь никогда не было, и обратно.       Руины поднимались из земли целыми городами-призраками, существовавшими лишь в удалённых версиях истории, в легендах, в мифах, в тех книгах, которые никто не читал, потому что не верил, что эти города когда-либо существовали на самом деле. Инадзума — страна вечной грозы — сейчас напоминала ад: молнии били без остановки, не переставая, не утихая, не давая ни секунды передышки, превращая острова в горящие, расколотые, дымящиеся куски камня. В Ли Юэ горы дрожали так, будто сам континент пытался вырваться из хватки, из тех оков, которые держали его на месте тысячи лет, и эта дрожь передавался земле, воде, воздуху, заставляя камни падать, здания разрушаться, людей — в ужасе бежать, не разбирая дороги. В Натлане лава сочилась из-под земли, заливая всё вокруг, превращая цветущие долины в выжженную пустошь, а города — в пепелища, где ничто живое не могло уцелеть.       По земле начали распространяться трещины — точно такие же, как на небе. Вот только трещины эти не просто портили пейзаж — они превращались в расщелины, которые засасывали всё в небытие: дома, деревья, людей, животных, всё, что попадалось на пути, всё, что не успевало отбежать. Эти расщелины были как рты гигантских чудовищ, которые с жадностью пожирали мир.       Люди были в панике, в страхе, который не оставляет места для разума. В городах, центрах цивилизации царился настоящий хаос. Люди бежали, кричали, плакали, молились богам, которые молчали, которые не отвечали. Архонты несмотря на свою силу, на свои божественные способности, не могли запечатлеть наземные расщелины, которые росли всё больше, ширились, углублялись, поглощали всё новые и новые территории, не оставляя людям ни шанса. Их магия была бессильна перед той силой, которая разрушала мир, их молитвы — пусты перед тем, кто стоял за этой катастрофой, их воля — ничтожна перед волей того, кто решил, что Тейвату не место в этом мироздании.       —Страдание лишь процесс избавления от несовершенства       Эту незыблемую истину, которую он вывел за долгие годы исследований, Дотторе повторял себе как мантру. И теперь, когда мир вокруг рушился, пространство рвалось на части, когда в этом алом разломе исчезали целые города, леса, океаны, горы, — он смотрел на эту катастрофу и не чувствовал ни страха, ни сожаления. Он чувствовал только удовлетворение. Только триумф. Только осознание того, что всё, что он делал, всё, чему посвятил свою жизнь, все жертвы, все ошибки, все поражения — были не напрасны. «Я избавлю от этого несовершенства, — думал он, и в этой мысли не было места сомнениям. — Я избавлю от страданий. Я подарю мир лучше прежнего. Мир, в котором не будет боли, не будет неравенства, не будет тех, кто страдает, и тех, кто заставляет страдать. Мир, где каждый сможет стать тем, кем захочет, без оглядки на богов, на судьбу, на предрассудки и ограничения, которые навязывало человечеству его собственное несовершенное восприятие реальности».       Дотторе не мог удержать триумфальной улыбки. Эта улыбка, кривая, почти безумная, делала его лицо ещё более далёким от всего человеческого, что могло быть в этом существе. Это то, к чему он стремился всё своё существование — с самого первого дня, когда осознал, что знания, которые ему предлагали, недостаточны, что истина скрыта за семью печатями, а ключи от этих печатей хранят те, кто боится, что люди узнают правду, что люди станут свободными, что люди перестанут нуждаться в богах и их иллюзиях. Он открыл для себя все тайны и теперь эта истина будет доступна всем. Не только избранным, не только посвящённым, не только тем, кто готов заплатить любую цену за крупицу запретного знания, а всем — каждому человеку на этом свете, каждому, кто способен мыслить, чувствовать, стремиться к чему-то большему, чем бессмысленное выживание в мире, где правят сила и страх.       Столько возможностей станет открыто для обычных людей! Столько дорог, которые раньше были доступны только архонтам, только героям. Никаких неравенств перед божествами — этих лицемерных, эгоистичных, пекущихся только о себе существ, которые возомнили себя венцом творения и вершителями судеб, но на самом деле были такими же слабыми, несовершенными, как и те, кого они презирали, считали ниже себя, кого они использовали как пешки в своих разрушительных играх. Никакой произвольной иерархии, никаких привилегированных переменных, никаких тех, кто обречён на деградацию лишь по прихоти высших сущностей, которые даже не задумываются о том, какой ценой даётся их могущество. Только равенство. Только свобода. Только возможность для каждого — самого маленького, самого слабого, самого ничтожного — стать тем, кем он хочет, без оглядки на то, что скажут боги, без страха перед тем, что его накажут за дерзость, без унизительной необходимости просить пощады у тех, кто никогда её не даст. Это не утопия. Не мечта наивного идеалиста. Это — будущее.       Внутренний монолог внезапно прервался треском, как фальшивая нота в идеально исполненной симфонии. Треск раздался под ногой — там, где он стоял. Дотторе наклонил голову и принялся рассматривать объект, что прервал его мысли.       Брошь в виде солнца лежала на полу, расколотая на две части. Брошь, которую он собственными руками прицепил на камзол Итэра. Он наклонился — движение, которое далось ему с трудом, потому что его новое тело, огромное, негнущееся, не было приспособлено для таких простых, обыденных действий, — чтобы взять два осколка металла в свои руки. Они были холодными и этот холод, казалось, проникал сквозь ту броню, которая защищала его от всего мира, и добирался до того, что когда-то было его душой, до того, что он считал давно умершим.       «Ненавижу тебя! Монстр!» — почему-то вспомнились обрывки фраз Итэра, которые он слышал совсем недавно, когда Сошедший лежал у его ног, истекал кровью, задыхался от боли, но всё равно находил в себе силы кричать, проклинать, ненавидеть. «Тебе нет дела до страдания других», — и голос его, сорванный, хриплый, казалось, был рядом, будто Итэр находился в шаге от него, стоял здесь, смотрел на него, ждал ответа, требовал объяснений, которые Дотторе не хотел и не собирался давать. «В тебе нет ничего человеческого», — шептал этот голос, который преследовал его, как совесть, которой у него не было, как жалость, которую он никогда не испытывал.       Вспомнился и другой разговор — не связанный с Итэром вовсе, тот, что состоялся в кабинете Панталоне, когда этот скользкий, расчётливый банкир смотрел на него своими змеиными глазами и говорил: «...такие, как мы, рождены быть монстрами...» Тогда Дотторе ответил, но так, что никто не понял, никто не придал значения тем словам, которые он произнёс неразличимо, как будто обращался не к Панталоне, а к самому себе, к той своей части, которую он пытался похоронить. «— ∎ ∎∎∎∎∎∎∎∎ ∎∎ ∎∎∎∎∎ ∎∎∎∎ ∎∎∎∎∎, ∎∎ ∎∎∎∎∎∎∎∎...» — эти слова звучали сейчас в его голове громче, чем когда-либо, громче, чем голос Итэра, который всё ещё звучал где-то рядом, не желая замолкать.       Дотторе сильнее сжал разбитую брошь в своей руке — так сильно, что острые края осколков впились в его чёрную плоть, заставили выступить капли алой жидкости. Губы его сжались в тонкую полоску. Свои же слова — свой же ответ, который он прошептал Панталоне, почему-то был таким ироничным. Таким правильным и неправильным одновременно. Так много противоречий, так много переменных, так много пробелов и ни капли истины... Это ли чувствовал Итэр, когда оказывался перед выбором? Это ли чувство, когда не знаешь, что правильно, а что нет, когда каждая дорога ведёт в пропасть, а каждый выбор к потере себя? Это ли оно? Дотторе не знал ответа на этот вопрос. И, быть может не хотел его знать. Потому что ответ, если бы он нашёл его, мог бы разрушить всё, что он построил. И тогда — тогда осталась бы только пустота. Только разбитая брошь в руке и голос, который никогда не замолкнет, будет преследовать его до конца дней, напоминая о том, что он когда-то был человеком, что он когда-то мог выбрать другой путь, что он когда-то был... Проигравшим. Как Итэр. Как все, кто осмелился бросить вызов этому миру и проиграл...

***

      Вокруг ничего нет, кроме алого света. Итэр парил — или, быть может, лежал, или, быть может, стоял — в этой алой пустоте, которая не имела ни верха, ни низа, ни начала, ни конца, и чувствовал себя так, словно находился в самом аду, о котором рассказывали в древних легендах, предупреждая грешников о том, что ждёт их после смерти. Гул пространства давал понять, что Итэр ещё жив. Но на долго ли? Сколько у него осталось?       Он исчезал. Алые кубы пожирали его, поглощали, стирали. Часть за частью. Кусочек за кусочком. Он не чувствовал левой руки — теперь была только пустота, покрытая алым, мерцающим свечением. И правую ногу — её тоже не было, исчезла, растворилась, испарилась. Он начал ощущать, как и с правой стороны лица — там, где была щека, скула, уголок глаза, — его начало пожирать небытие. Не было боли — только исчезновение.       Сопротивлялся ли он? Нет. Не потому, что не хотел, а потому, что не мог. Не было сил, не было воли. Силы кончились ещё там, наверху, когда он стоял перед Дотторе, сжимая в руке меч. Воля иссякла ещё раньше — когда он понял, что его заменили, что его жизнь украдена. Надежда умерла последней — она испустила дух тогда, когда Паймон, его маленькая, преданная подруга, не узнала его, посмотрела и отвела взгляд, как отводят от чужака.       Были ли у него сожаления? Были. Очень много. Он сожалел, что так многое не успел сказать и сделать. Не успел насладиться видом цветущей вишни в Инадзуме, не наблюдал за таким прекрасным снегопадом в Снежной, не обращал внимание на то, как солнце восходило над Ли Юэ — те маленькие, простые, но такие важные, такие ценные вещи, которые составляют суть жизни, которые делают её стоящей того, чтобы просыпаться каждое утро, дышать, двигаться, надеяться на лучшее. Он хотел бы хотя бы в последний раз увидеть небо, которое когда-то было таким голубым, чистым, которое манило его вдаль, обещало приключения. Всё равно пусть фальшивое, но небо.       Вот что чувствуют люди, что находятся перед смертью? Говорят, что вся жизнь перед глазами проносится. Но это не так. Итэр смотрел в алую пустоту и ничего не видел — ни своего детства, ни странствий, ни битв, ни побед, ни поражений. Только пустота. Только жалость. Только осознание того, что жизнь — это не то, что ты сделал, а то, что ты не успел сделать. Не то, что ты сказал, а то, что промолчал. Не то, что ты получил, а то, что потерял. Лишь думаешь о том, что не успел, о том, что не попробовал, о том, что на самом деле хотелось бы чего-то простого в самый последний момент — тепла, света, человеческого прикосновения, голоса, который скажет: «Всё будет хорошо», даже если это неправда. Понимаешь, что зря не наслаждался небольшими вещами — утренним кофе, который пил в спешке, не чувствуя вкуса, разговором с Паймон, который воспринимал как должное, закатом, на который смотрел краем глаза, думая о чём-то другом, более важном. Всё это — мелочи, пустяки, ничтожные детали, которые не делают погоды, не двигают горы, не спасают миры, — но без них жизнь пуста, без них — одна только суета, одна только гонка, одно только стремление к чему-то, что в конечном итоге оказывается ненужным. Он никогда и не думал, что жизнь может оборваться так внезапно. И сейчас он понял, что не хочет умирать. Совсем не хочет. Ему страшно. Ему одиноко. Да, он боится. Все чего-то боятся в жизни — кто темноты, кто высоты, кто одиночества, кто боли, — и он не исключение. Он боится исчезнуть. Боится, что его никто не вспомнит. Боится, что его жизнь — вся эта боль, все эти страдания, все эти унижения — была напрасной. Ничего не значила. Ничего не изменила. Ничего не оставила после себя.       Он бы согласился бы и дальше жить — даже с Дотторе, даже в роли подопытной мыши. Потому что жизнь лучше, чем смерть. Лучше, чем эта пустота. Лучше, чем это осознание того, что ты ничего не значишь, что тебя не ждут, что тебя не помнят. Он не хочет умирать... Это осознание было последним, что осталось у него от человеческого. От того, что делало его Итэром, а не пустотой, не тенью, не ошибкой. Он хотел жить. Хотел дышать. Хотел чувствовать. Хотел надеяться, что когда-нибудь всё изменится, что когда-нибудь он проснётся и поймёт, что это был страшный сон, а реальность — другая, светлая, тёплая, полная любви и дружбы, и что все, кого он потерял, вернутся, и всё будет хорошо. Но это была не сказка. Это была реальность.       Одинокая слеза скатилась по щеке Итэра, которая уже наполовину была поглощена этим странным пространством. Он не плакал, но эта слеза всё же вырвалась наружу, как последнее свидетельство того, что он чувствовал, что он боялся, что он хотел жить, но не мог, не успевал, не в силах был изменить ничего. Половина лица уже было поглощено — щека, уголок глаза, часть лба, — и он чувствовал, как немеет кожа, как исчезают ощущения. Совсем чуть-чуть осталось и дальше ничего не будет.       И он уже готов был принять это, смириться, закрыть глаза, выдохнуть в последний раз и сказать себе: «Всё, конец. Ты сделал всё, что мог. Ты проиграл. Но ты пытался. И это — главное», — как вдруг сквозь пелену слёз он едва увидел перед собой силуэт. Сначала он подумал: галлюцинации? Предсмертные видения? Те самые, о которых рассказывают люди, пережившие клиническую смерть? Но нет — силуэт был слишком материальным. Он двигался, приближался, рос, заполнял собой алую пустоту.       Он почувствовал теплое прикосновение и понял, что его прижимают к живому телу. К телу, которое дышало, в котором билось сердце, которое было живым, настоящим, таким же, как он сам. Так тепло. Так непривычно. Так не похоже на то, что он чувствовал последние месяцы, проведённые в одиночестве, в холоде, в пустоте. Руки этого спасителя бережно держали его так, как держат самое ценное, что есть в этом мире, боясь потерять. Одна рука находилась на его голове, где волосы касались кожи; другая на спине, там, где лопатки. Он не видел лица своего спасителя — алый свет слепил, слёзы застилали глаза, сознание угасало, — но он чувствовал, что это кто-то, кто пришёл за ним. Если это смерть — если то, что происходит сейчас, это и есть переход в иной мир, если этот тёплый, живой, дышащий человек — ангел, проводник, вестник, — то сейчас он не боится уйти на тот свет, если там так же тепло. Если там есть такие же руки, которые обнимают, не спрашивая, не требуя, не осуждая. Если там есть тот, кто скажет: «Я здесь. Я с тобой. Ты не один. Я не дам тебе исчезнуть». И пусть это будет последнее, что он почувствует перед тем, как кануть в небытие, — пусть это будет тепло. Пусть это будет надежда. И пусть это будет его последняя мысль, последнее чувство, последнее воспоминание перед тем, как исчезнуть навсегда. Он закрыл глаза — и позволил себе поверить. В чудо. В то, что даже в самые тёмные времена, даже на краю гибели есть место для тепла. Для жизни...

"...такие, как мы, рождены быть монстрами..."

"Я никогда не хотел быть таким, но вынужден стать..."

      Я никогда не хотел быть монстром. Но жизнь — эта жестокая, несправедливая, беспощадная учительница — не спрашивает, хочешь ты или нет. Она просто ставит перед фактом: либо ты становишься сильным, либо тебя сломают. Либо ты становишься монстром, либо тебя сожрут другие монстры. Либо ты делаешь больно — либо больно делают тебе, и никто не придёт на помощь, никто не пожалеет, никто не вытрет слёзы, потому что в этом мире, в этой реальности, в этой жизни, слёзы — это роскошь, которую могут позволить себе только сильные, только уверенные, только те, кто знает, что завтра наступит, а вместе с ним — новая возможность, новый шанс. Для слабых слёз не существует. Для слабых существует только боль. Только страх. Только бесконечное, изматывающее, убивающее всё живое ожидание конца, который всё никак не наступает, который всё отодвигается, откладывается, переносится на потом, на завтра, на послезавтра, на те времена, когда слабых уже не будет, а сильные — монстры, чудовища, те, кто переступил черту и не оглянулся, — продолжат свой путь, неся в мир разрушение, смерть и новую, жестокую, прекрасную в своей беспощадности правду.       Дотторе прижал крепче к себе Итэра — этого невесомого, полупрозрачного в алом свете разлома человека, который уже почти исчез, почти стал частью небытия, — и сделал рывок. Рывок сквозь пространство, сквозь время, сквозь реальность. Он вырвал Итэра из алого небытия и вместе с Итэром, может быть, вырвал и себя. Себя прежнего — того, кто ещё не стал монстром.       Оказавшись где-то на Сумерской поляне, он уложил Итэра на траву. Траву, мягкую, прохладную, пахнущую землёй. Руки, ноги — всё на месте. Ничто не успело уничтожить конечности, не успело поглотить. Дотторе перевёл дыхание — этот вздох, первый за долгое время, за которое он не позволял себе дышать полной грудью — был прерывистым, тяжёлым. Как будто это его пожирали кубы. Понял, наконец осознал, что монстр — это не тот, кто причиняет боль, а тот, кто не может остановиться. И он остановился. Впервые за всю свою жизнь. Остановился и выдохнул.       — Итэр... — позвал он тихо, слегка похлопал Итэра по щеке, стараясь привести его в сознание.       Итэр дёрнулся резко, испуганно, как просыпаются после кошмара. Открыл глаза широко, непонимающе. Первое, что он увидел — это ночное небо, усыпанное звёздами. Глубокое, полное тайн, но от этого не становящееся менее красивым, не теряющее своей притягательности. А потом и Дотторе. Того самого, что в маске, в белом камзоле, того самого, каким он был до того, как слился с Ирминсулем. Не того, что из коры и цифровых помех, не того, с чёрной кожей и алыми трещинами, а того, кого он знал — боялся, ненавидел, презирал, но без кого уже не мог, без кого его жизнь потеряла бы всякий смысл, потому что в этой жизни, после всего, что случилось, не осталось никого, кроме этого человека — его единственного, пусть и ненавистного, спутника в этом огромном мире.       Тейват... цел? Итэр не смог сказать точно. В голове была каша из тысячи противоречивых ощущений, которые не давали сосредоточиться и понять, что реально, а что очередной обман. Всё то же небо над головой — такое же, как всегда, как в первый день, когда он попал в Тейват. Всё та же трава под ним — мягкая, прохладная, пахнущая землёй и росой, трава. Вроде всё как и было.       — Тейват... — выдохнул Итэр, и в этом выдохе было столько: и вопрос, и надежда, и страх, и мольба, и благодарность.       — Цел и на месте, как видишь, — ответил Дотторе.       Дотторе смотрел на Итэра, лежащего на траве, смотрел в его глаза, в которых ещё не погасли слёзы, ещё не утих страх, ещё не прошла боль, и думал о том, что, возможно — только возможно, — есть ещё шанс. Не для Тейвата, не для мира, не для науки, а для них двоих. Для двух людей, которые прошли через ад, которые видели смерть, которые потеряли себя, но нашли друг друга.       Итэр приподнялся, опираясь на дрожащие, ещё не вполне слушающиеся руки, и сел в траве. Ночное небо, усыпанное звёздами, простиралось над ним бескрайним, манящим, завораживающим полотном, и эти звёзды мерцали безмятежно. Итэр смотрел на Дотторе и ничего не мог понять. Он передумал переписать мир Тейвата. Он вытащил Итэра из самого сердца катастрофы, когда тот уже был готов исчезнуть. Для чего? Что повлияло на него? Что заставило этого холодного, расчётливого, никогда не отступающего от своих планов человека остановиться на самом краю, когда победа была так близка?       — Почему ты остановился? — спросил Итэр осторожно.       Дотторе же, услышав этот вопрос, не ответил сразу. Он стоял, глядя куда-то вдаль, на горизонт, где ночное небо сливалось с землёй, где звёзды касались верхушек деревьев. А потом, спустя мгновение он заговорил.       — Новый мир был бы не идеальным, не будь в нём небесного светила, — произнёс он. Итэр замер, пытаясь уловить смысл, развернуть эту метафору, понять, что же на самом деле имел в виду Дотторе. — Пусть даже и тускловатого, и с изъянами. Пусть даже такого, которое светит не так ярко, как хотелось бы, которое иногда прячется за тучами, которое кажется слабым и уязвимым перед лицом тьмы. Но без него — без этого света, — мир был бы мёртвым. Пустым. Не имеющим смысла.       — Что? — не понял Итэр, выгнув бровь. Он не мог сопоставить эти слова — о небесном светиле, о мире, об идеальности — с тем, что только что произошло. Не мог понять, какую роль во всём этом играет он, Итэр, потерявший себя человек.       — Не бери в голову, — отмахнулся Дотторе.       Дотторе повернулся спиной к Итэру, сложил руки за спиной и замер, смотря куда-то вдаль. Казалось, что он что-то обдумывал — или, быть может, не обдумывал, а просто стоял, собираясь с силами, чтобы произнести следующие слова, которые должны были стать окончательными, отделяющими его прошлое от будущего.       — Ты свободен, — сказал Дотторе, этот голос старался звучать как можно пренебрежительнее. — Можешь идти куда хочешь. Делать что хочешь. Жить так, как считаешь нужным. Я больше не держу тебя. Ты свободен.       Он отпускает Итэра. Заканчивает его мучения. Отныне Итэр сам волен выбирать, что ему делать и куда идти. Никаких цепей, никаких ремней, никаких лабораторий, никаких экспериментов. Просто — свобода.       Итэр не мог поверить в услышанное. Он свободен? Эти слова, сказанные Дотторе, должны были вызвать бурю эмоций: радость, облегчение, ликование, желание бежать, не оглядываясь, не прощаясь, не благодаря. Но вместо радости на душе была тревожность. Куда он пойдёт? К кому? Зачем? У него нет дома — того, который можно назвать своим, где ждут, любят, принимают таким, какой он есть. У него нет друзей — тех, кто остался, кто не забыл, кто узнал бы его. У него нет цели — той, ради которой стоит просыпаться по утрам, преодолевать трудности, двигаться дальше, несмотря ни на что. Его прежняя жизнь — путешествия, приключения, битвы, победы, поражения — закончилась. А новая ещё не началась. И он не знал, как её начать, с чего, с кем. Он не сможет начать жить так, как раньше — слишком многое изменилось, слишком многое потеряно, слишком многое сломано, сожжено, стёрто из памяти. Как бы сильно он ни испытывал ненависти и обиды на Дотторе, как оказалось, покинуть его он совсем не хотел. Не потому, что привык, не потому, что боялся свободы, не потому, что был сломлен настолько, что не мог принимать самостоятельных решений. А потому, что за эти долгие месяцы, проведённые вместе, он понял то, чего не понимал раньше. Понял, что Дотторе — не просто враг. Не просто палач. Не просто безумец, одержимый своей идеей. Он — такой же, как Итэр.       О прощении тут и речи не было — слишком глубока рана, слишком велика боль, слишком много слёз и крови пролито, чтобы можно было просто взять и простить, забыть, начать с чистого листа. Но Итэр хоть что-то понял. Дотторе выбирал между смертью и жестокостью. И он выбрал жестокость — потому что это был единственный способ выжить. Единственный. Не лучший. Не правильный. Не оправданный. Но единственный. Всё, через что прошёл Итэр, пережил и сам Дотторе. Боль, страх, унижения, предательства, потери. Только Итэр не обозлился на весь мир — у него был хоть кто-то. А у Дотторе не было никого. Никогда. И он стал монстром — потому что не видел другого пути. Потому что боялся, что проиграет. Потеряет всё — даже то, чего у него никогда не было. И эта борьба была его способом выжить. Его единственным способом.       Оказывается, они не такие уж и разные, как казалось на первый взгляд. Оба потерянные. Оба одинокие. Оба ищущие — пусть разное, пусть по-разному. Оба — люди. Со своими страхами, со своими слабостями, со своей болью, которую некому разделить, некому унять, некому исцелить. И это осознание — горькое, как полынь, и сладкое, как мёд, — перевернуло что-то в душе Итэра. Сломало ту стену, которую он строил между собой и Дотторе долгие месяцы. Не до конца, но настолько, чтобы сделать шаг. Сделать выбор. Сказать вслух то, что он понял только сейчас, в эту самую минуту.       — Мне некуда идти, — наконец ответил Итэр.       И его тихий голос прозвучал в ночной тишине как признание. Как начало чего-то нового — такого же неизвестного, как и всё, что было раньше, но теперь — другого. Того, что начинается здесь и сейчас, на этом маленьком клочке земли, под этим звёздным небом, между двумя людьми, которые прошли через ад и выжили.       Дотторе ещё некоторое время стоял неподвижно. А потом повернулся. Он протянул руку, облачённую в чёрную ткань перчатки. В этом жесте, в этом молчаливом приглашении, было больше, чем в любых словах. Это приглашения в новую жизнь. В новую реальность. В новый мир который, возможно, был не идеальным, но в котором было то, ради чего стоило жить.       Итэр смотрел на эту руку и медленно, нерешительно, но без колебаний — потому что внутри он уже всё решил, уже всё понял, уже всё принял, — он вложил свою руку в протянутую ладонь. И почувствовал, как пальцы Дотторе сомкнулись вокруг его пальцев. И это прикосновение — через ткань перчатки, через шрамы, через боль, через всё, что было между ними, — было теплее, чем любое другое, которое он когда-либо чувствовал. Итэр поднялся с земли — не один, а опираясь на чью-то руку, на чью-то помощь. И когда он встал, когда почувствовал землю под ногами, когда понял, что он не один, что рядом есть кто-то...

"Фаза IX: То самое Солнце, что Луна не хочет терять"

Примечания:
69 Нравится 76 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (12)