Над пропастью сгорает солнце

Горячая работа
NC-17
В процессе
33
автор
Размер:
планируется Макси, написана 461 страница, 171 704 слова, 25 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 23 - Осберт.

Настройки
Когда первые робкие лучи солнца лишь начинали пробиваться сквозь туманную дымку, ещё не осмеливаясь полностью разогнать ночную прохладу, Джек уже был на ногах. Деревня ещё спала крепким сном, только-только пробуждающиеся петухи изредка нарушали тишину своими хриплыми возгласами. Никто ещё не пошевелился в своих домах, не зажёг ни одного очага, не начал утренние хлопоты. Джек двигался неслышно, в голове его крутились обрывки мыслей и чувств, вызванных прошедшим месяцем, наполненным смехом, разговорами и играми, что они проводили втроём с Розой и Клэрой. Но сейчас все эти светлые воспоминания омрачались горькой реальностью сегодняшнего дня. Сегодня Роза уезжает, и Джек понимал, что не сможет попрощаться с ней так, как хотел бы, при всех. Не сможет сказать ей прощальные слова, которые, казалось, должны быть особенными. Аккуратно, стараясь не задеть ни одного камня, он направился к длинному дому. Что именно толкнуло его туда так рано, сам Джек мог бы объяснить совершенно четко, он пришёл попрощаться. Попрощаться наедине, пока ещё есть возможность, пока не начался общий переполох перед отъездом, пока не стало слишком много людей, чтобы просто постоять рядом и помолчать или сказать что-то важное. Он чувствовал, что это их последняя возможность поговорить по-настоящему. Подойдя к деревянной стене дома, Джек замедлил шаг. Большая дверь, что служила главным входом, была ещё крепко заперта на засов. Он не стал даже пробовать её, зная, что шум будет слишком сильным. Вместо этого, он обошёл дом сбоку, где часто сбрасывали хворост и пустые кадушки. Здесь, как он и надеялся, нашлось незапертое окно, расположенное чуть выше его роста, прикрытое лишь ставней. С легким усилием Джек подтянулся, ухватившись за нижний край рамы. Ставня поддалась, открывая путь в полутьму. Он просунул сначала одну ногу, потом вторую, стараясь не задеть ничего внутри. Хоть он и не был здесь частым гостем, но знал примерное расположение комнат. Дом был устроен просто, центральный зал с земляным очагом, дым от которого уходил в отверстие в крыше, а по бокам, спальные комнаты. Внутри царила та же тишина, что и снаружи, лишь иногда нарушаемая поскрипыванием дерева под порывами ветра или слабым сопением спящих. Воздух был тяжёлым и тёплым, насыщенным запахом дыма от вчерашнего очага, сушёных трав и спящих людей. Джек осторожно ступил на утоптанный земляной пол, стараясь не производить ни малейшего звука. Его глаза постепенно привыкали к полумраку, теперь оставалось лишь найти Розу. Её комната, находилась в дальнем углу, за плотной дверью, отгораживающей спальню от общего пространства. Он знал это, потому что однажды, играя в прятки с Розой, случайно забежал слишком далеко и мельком увидел её уголок, украшенный цветными лоскутками и каким-то рисунком, нацарапанным на деревянной стене. Шаг за шагом Джек двигался вперёд, избегая опорных столбов и случайных предметов, сваленных в беспорядке. Каждый скрип половицы под его весом, каждый шорох, казался оглушительным эхом в предутренней тишине, заставляя его замирать и прислушиваться. Но все спали глубоко, погружённые в беспробудный сон, и никто не пробуждался от его осторожных шагов. Наконец, он добрался до двери. Дыхание участилось. Он медленно протянул руку и аккуратно, открыл дверь. За ней было ещё темнее, лишь слабый отсвет из центрального зала проникал сюда. Джек осторожно протиснулся внутрь и позволил двери бесшумно закрыться за спиной. Роза спала. Он подошел ближе к краю её ложа, стараясь не задеть ничего. Присел на корточки на пол, уставившись на ее спящее лицо. В тусклом свете, проникающем сквозь щели в стенах и между досок, он мог различить ее черты, такие же мягкие и округлые, как наяву, но сейчас расслабленные сном. Темные волосы, обычно собранные в косу или пучок, теперь рассыпались по подушке, обрамляя лицо. Уголки ее губ были опущены, придавая лицу выражение спокойствия, которое редко можно было увидеть, когда она бодрствовала. Он смотрел на нее, чувствуя, как сжимается внутри, и не знал, как начать разговор. Джек затаил дыхание. Его пальцы, огрубевшие от бесконечных тренировок с мечом и тяжелых ведер с водой, казались ему сейчас слишком грубыми для такой нежной кожи. Он медленно протянул руку и едва коснулся её щеки, аккуратно поглаживая её подушечкой большого пальца. Кожа Розы была тёплой и удивительно мягкой. — Роза... — почти беззвучно прошептал он, склонившись к самому её уху. — Роза, проснись. Она что-то неразборчиво пробормотала во сне и чуть повернула голову, подставляя лицо под его ладонь, словно кошка. Джек замер, боясь, что она сейчас закричит от испуга или, что еще хуже, проснется кто-то.  — Роза, это я, Джек, — повторил он чуть громче, продолжая осторожно гладить её по щеке, убирая выбившийся локон. Её ресницы дрогнули. Роза медленно открыла глаза, и несколько мгновений в них отражалось полное непонимание. Она резко вдохнула, собираясь то ли вскрикнуть, то ли спросить, но Джек мгновенно прижал палец к своим губам, призывая к тишине. Роза узнала его. Её взгляд смягчился, а страх сменился изумлением. Она приподнялась на локте, и шкура, которой она укрывалась, сползла с её плеч. — Джек? — одними губами произнесла она, щурясь в темноте. — Ты как здесь... что ты делаешь? Еще даже солнце не встало.  — Я пришел попрощаться, — так же тихо ответил он, не убирая руки. — Днём будет поздно. Гарольд, слуги, кони... тебя просто заберут, и я не успею ничего сказать. Джек не выдержал. Он подался вперёд и обхватил её, притягивая к себе так сильно, словно пытался спрятать её от всего мира, от этого неизбежного отъезда и от воли её отца. Роза, отбросив сонную оцепенелость, отчаянно обняла его в ответ. Она вцепилась пальцами в его плечи, комкая грубую рубаху, и уткнулась лицом в его шею. Они цеплялись друг за друга, как два человека на тонущем корабле, чувствуя, как время неумолимо утекает сквозь пальцы. — Я пришёл, потому что... потому что не могу просто смотреть, как ты уезжаешь, — зашептал Джек, и его голос, обычно твердый, теперь прерывался. — Роза, я не знаю, как просыпаться завтра. Кто будет подначивать меня, когда я таскаю ведра? Кому я буду показывать новые приемы?  Он чуть отстранился, но лишь для того, чтобы взять её лицо в свои ладони. Его пальцы всё ещё дрожали. — Этот месяц... когда Клэра осталась, когда мы были втроём... я никогда не был так счастлив. Ты мне дорога, Роза. Так дорога, что у меня в груди всё горит, когда я думаю, что завтра тут будет пусто. Здесь станет тихо. Слишком тихо. Деревня станет просто местом с домами и грязью, если в ней не будет тебя. Роза смотрела на него, и её глаза, огромные в полумраке, блестели от подступающих слёз. Она перехватила его запястья, прижимая его ладони к своим щекам ещё крепче. — Мне страшно, Джек, — выдохнула она, и её голос сорвался на всхлип, который она тут же заглушила, прикусив губу. — Там, куда я еду, всё будет чужим. Огромные залы, холодные камни, люди, которые смотрят на меня как на вещь. Я буду вспоминать наш двор. Буду вспоминать, как ты злился на Году, и как мы смеялись у конюшни. Ты... ты ведь не станешь другим? Обещай мне. Если я вернусь через год или через пять, я хочу увидеть того же Джека. — Я буду ждать, — отрывисто бросил он, прижимаясь своим лбом к её лбу. — Клянусь тебе всем, что у меня есть. Я буду тренироваться так, как Бьорну и не снилось. Я стану сильнее всех в этом королевстве, чтобы... чтобы никто больше не мог просто так забрать тебя или увезти куда-то против твоей воли.  Они замолчали, тяжело и часто дыша, деля на двоих один воздух в этом тесном пространстве. Это была невыносимая близость двух родственных душ, которые впервые осознали, что мир может быть жестоким и несправедливым. — Ты – это всё, что у меня есть по-настоящему, — прошептал Джек, снова пряча лицо у неё в волосах. — Не забывай меня, Роза. Пожалуйста, никогда не забывай. — Скорее солнце забудет взойти, чем я забуду тебя, — ответила она, снова смыкая руки у него на спине, пытаясь запомнить это мгновение, запах его волос и тепло его тела, чтобы этого хватило на долгую, холодную разлуку. Джек почувствовал, как к горлу подступил ком. Он крепче прижал её к себе, вдыхая родной запах. На мгновение он зажмурился, борясь с желанием никогда её не отпускать.  Он приподнялся и нежно, почти благоговейно, поцеловал её в макушку, в самую гущу тёплых темных волос. — Послушай меня, Роза, — он отстранился и посмотрел ей прямо в глаза, и в его взгляде она увидела ту самую ясность, которую так долго пытался выковать в нём Бьорн. — Ты сейчас уедешь. Так нужно. Но это не конец.  Он взял её маленькие ладони в свои и сжал их так сильно, что она почувствовала каждое биение его сердца. — Я заберу тебя. Слышишь? Я стану тем, кем должен стать. Я научусь всему, чему может научить Бьорн, и даже большему. Я найду способ, я заработаю имя или возьму его силой, но я приду за тобой. Где бы ты ни была, в каком бы замке тебя ни заперли, я найду дорогу.  Ты только жди, — добавил он тише, почти лихорадочно. — Просто помни, что я иду за тобой. Что бы тебе ни говорили, за кого бы ни пытались выдать, помни, что ты принадлежишь этому двору, этому лесу и... я заберу тебя домой, обещаю. Роза ничего не ответила, она лишь снова прижалась к нему, пряча лицо на его плече, а её слезы, наконец пролившиеся, намочили его рубаху. Тишину прорезал тяжелый скрип половицы где-то в центральном зале. Затем послышался приглушенный мужской голос и звук отодвигаемого засова на главной двери. Утро беспощадно вступало в свои права, и время их тайного прощания истекло. Джек вздрогнул, его тело мгновенно напряглось, возвращая его к реальности. Им нельзя было попадаться, это погубило бы всё. Он медленно, с невыносимой неохотой разжал руки, чувствуя, как холод предутреннего воздуха тут же заполняет пространство между ними.  Роза смотрела на него широко открытыми, полными тревоги глазами. В её взгляде читалась немая просьба остаться еще хоть на секунду, но она тоже слышала шаги. Джек потянулся к ней в последний раз. Он взял её правую руку, поднял её и прижал к своим губам, поцеловав тыльную сторону ладони. Этот жест был странно благородным для простого парня, словно в этот миг он уже стал тем воином, которым обещал быть. — Жди, — одними губами повторил он. Джек метнулся к окну прямо в её комнате, небольшому проему в стене, прикрытому ставней. Он одним махом вскочил на подоконник, на мгновение обернувшись, чтобы запечатлеть в памяти её силуэт на фоне смятых шкур.  Роза потянулась к нему рукой, словно пытаясь удержать уходящее мгновение, но Джек уже оттолкнулся и бесшумно выпрыгнул наружу. Он приземлился на холодную землю, мгновенно пригнувшись и скрываясь в густом утреннем тумане. Сердце колотилось в ребрах, как безумное. Джек стоял в тени, прислонившись спиной к холодным бревнам, и чувствовал на своих губах тепло её кожи. Теперь мир для него разделился на "до" и "после", и в этом "после" у него была лишь одна правда, его клятва забрать её домой.   В покоях Альды горели свечи — хотя солнце уже встало, свет всё равно был какой-то мёртвый, неживой, будто тоже прощался.  Этельфледа стояла у окна, затягивала последние завязки на дорожном платье. Тёмно-синяя шерсть, добротная, тёплая — Альда сама выбирала, сама кроила, сама шила, не доверила служанкам. Всё должно быть как надо. Дочь Гарольда едет в чужой дом — встречать должны по одёжке.  Матильда сидела на сундуке, болтала ногами и хлюпала носом. Уже час хлюпала, с того самого момента, как проснулась и вспомнила, что сегодня сестра уезжает.  — Хватит, — сказала Альда не оборачиваясь. Она перебирала укладку — проверяла, всё ли положили. — Соплями делу не поможешь.  — Я плачу, — возразила Матильда обиженно.  — Плакать тоже нечего. Фледа не на смерть едет, а замуж.  — А если она там умрёт?  Альда обернулась так быстро, что Матильда притихла.  — С чего бы ей умирать?  — Ну... мало ли. Вдруг этот Утред злой? Или сын его... они же воины, они знают как убивать...  — Глупая, — Альда смягчилась, подошла, погладила по голове. — Воины с жёнами не воюют. А если кто руку поднимет — у Фледы язык острый, отбрешется.  Этельфледа усмехнулась из-за плеча.  — Язык у меня и правда острый. Только вот режет ли?  — Ещё как режет, — Альда подошла к ней, поправила воротник, одёрнула рукав. — Но в чужом доме с языком надо осторожно. Сначала присмотрись. Кто хозяин, кто слуга, кто друг, кто враг. Всё поймёшь — тогда и вольничай.  — А если сразу спросят что-то?  — Отвечай, но не первая. Утред любит, когда его уважают. Первой не начинай, но если спросили — отвечай прямо. Он хитрый, хитрых уважает. А вот если начнёшь юлить, вилять — решит, что дура, и сядет на шею.  Матильда слушала, раскрыв рот, забыв про слезы.  — А если он обзываться будет? — спросила она.  — Кто?  — Ну этот... Утред.  — Если обзываться — промолчи, — сказала Альда. — Первый раз промолчи. Второй — покажи, что обидно. Третий — ответь. Но так, чтоб не переходить границу. Утред мужик умный, он проверять будет. Сколько верёвку ни тяни — она когда-то лопнет. Твоё дело — чтоб лопнула не раньше, чем ты сама захочешь.  Этельфледа кивнула, запоминая.  — А с сыном как? — спросила она. — С Этельвульдом?  Альда задумалась. Потом покачала головой.  — Этельвульда я не знаю. Видела раз на пиру, и то издали. Ты с ним молчи первое время. Смотри. Он на войну ушёл, может, и не вернётся...  Она осеклась, поняла, что сказала.  — Да нет, вернётся, конечно. — Поправилась, но не убедительно.  Этельфледа промолчала. Матильда шмыгнула носом.  — А если он вернётся и будет страшный? Со шрамами?  — Значит, будет со шрамами, — ответила Альда. — Мужику шрамы к лицу. Главное, чтоб характер не испортили.  Она отошла к столу, взяла небольшой узелок, протянула Этельфледе.  — Тут травы. Сама собирала, сама сушила. От головы, от живота, от лихорадки. Если занедужишь — заваривай. Если с утра тошнит — тоже заваривай, там особый сбор, от дурной крови.  Этельфледа взяла, прижала к груди.  — Спасибо, Альда.  — Это не спасибо, это на жизнь. — Альда отвернулась к окну, будто прятала лицо. — Ещё вот что. В доме Утреда, говорят, ключница старая, лет сорока сидит. Зовут Годива. Ты с ней не ссорься. Она там всё держит — и запасы, и слуг, и порядок. Если она тебя не примет — будешь как чужая. Так что подойди к ней первой, поклонись, попроси совета. Старые бабы это любят. А когда она тебя полюбит — она тебе все тайны дома расскажет.  — А если не полюбит?  — Значит, будешь сама разбираться. Но попытаться стоит.  Матильда слезла с сундука, подошла, уцепилась за рукав сестры.  — Фледа, а ты мне будешь писать?  — Кто ж письма повезёт? — усмехнулась Этельфледа.  — А через купцов? Они же ездят туда-сюда...  — Попробую, — пообещала Этельфледа и прижала сестру к себе. — Если получится — напишу.  — И про всё расскажешь? Про Утреда, про дом, про... ну про всё?  — Про всё, — кивнула Этельфледа. — А ты мне — как тут без меня.  — Плохо будет без тебя, — шмыгнула Матильда. — Скучно.  — А ты с Клэрой дружи. Она хорошая. — Клэра — это да... — Матильда подумала. — Но мне всё равно не будет тебя хватать.  Альда повернулась к Этельфледе, взяла её за плечи, посмотрела в глаза долго, пристально.  — Слушай меня, девочка. Последнее, и запомни. В чужом доме ты не дочь Гарольда. Ты — невеста. Это другое. Там будут смотреть, как ты ешь, как говоришь, как ходишь, как кланяешься. Каждый твой шаг будут перемывать. Ты для них — чужая, пока не докажешь, что своя. Доказывать будешь не словами — делами. Помоги там, подай тут, не отказывайся от работы, даже если кажется, что не твоего ума дело. Утредовы люди должны увидеть: эта не зазнается, эта с лошадьми управится, и с тестом, и с детьми, если надо.  — А если зазнаются они? — спросила Этельфледа. — Если начнут нос воротить?  — Тогда улыбайся, — усмехнулась Альда. — Улыбайся и делай своё дело. Ничто так не бесит, как улыбка того, кого ты пытаешься унизить. Пройдёт время, и они сами к тебе потянутся. А если нет — значит, не судьба.  Она помолчала, потом добавила тише:  — И ещё. Если Утред... если начнёт приставать. Ты сразу к Годиве. Старая ключница — она как стена. К ней не сунутся, если она тебя прикроет. Так что с ней дружи, как с родной.  Этельфледа кивнула. Горло сдавило, но она сдержалась.  — Я справлюсь, — сказала твёрдо.  — Справишься, — согласилась Альда. — Ты умная, ты справишься. А если нет — помни, у тебя здесь есть дом. И Тед с Матильдой. И... ну и я.  Она обняла её — крепко, по-матерински, так, что у Этельфледы дыхание перехватило.  — Ну всё, — Альда отстранилась первой, вытерла глаза, которых вроде бы и не было мокрыми. — Иди. Тебе ещё надо с Осбертовыми дочками попрощаться, да и он сам приехал.  Этельфледа подхватила узелок, накинула плащ. Матильда повисла на ней, чмокнула в щёку и отскочила, заревев в голос.  — Я тебя люблю! — крикнула она вслед. — Ты самая лучшая!  Этельфледа обернулась в дверях.  — И ты. Смотри не болей. И за мамой присматривай.  — Присмотрю! — проревела Матильда. — Ты только возвращайся!  Дверь закрылась. Шаги затихли в коридоре.  Матильда ещё долго стояла, уткнувшись лицом в подол Альды, и ревела. А Альда гладила её по голове и смотрела в окно, где Этельфледа уже шла к дому Освальда.  — Ничего, — сказала она тихо, себе или Матильде, или просто так, в пустоту. — Там её хотя бы использовать не будут так низко, как тут.  Посмотрим. Может, она сама госпожой станет. В горнице было по-домашнему шумно и удивительно тепло. Года, насвистывая какой-то мотив, уверенно двигалась между столом и печью. В её жестах чувствовалась та самая хозяйская хватка, которой она всегда гордилась, она то ловко подцепляла тяжелый горшок, то одним движением расправляла скатерть. Клэра сидела на краю дубовой лавки, болтая ногами и сосредоточенно вгрызаясь в сочное яблоко. Несмотря на детскую непоседливость, она то и дело замирала, окидывая стол критическим взглядом. — Года! — звонко крикнула Клэра, прищурившись. — Кувшин со светлым медом стоит слишком близко к краю. Если отец захочет развернуться, он его обязательно заденет локтем. Он же всегда так делает, когда начинает что-то увлеченно рассказывать! Освальд, сидевший напротив и сосредоточенно натирающий воском новую узду, коротко усмехнулся. Он отложил кожу, вытер руки о штаны и весело посмотрел на девочку. — Слышала, хозяйка? — подмигнул он Годе. — У нас тут не просто гостья, а настоящий дозорный. Смотри, Клэра, с таким глазомером тебе скоро придется самой расставлять столы на королевских пирах. Года обернулась, вытирая руки о передник, и фыркнула. — Куда уж мне до неё, — она подошла к столу и всё-таки передвинула кувшин, как советовала сестра. — У Клэры нюх на беспорядок. Весь месяц она только и делала, что "помогала" мне в кладовых. Ты бы видел, Освальд, с каким лицом она считала головки сыра, будто это были золотые слитки в казне. — Я просто проверяла запасы! — возразила Клэра, спрыгивая с лавки. — Года вчера так разволновалась, что чуть не забыла положить мяту в соус. Если бы не я, мясо было бы совсем обычным! Освальд хохотнул, вскочил со скамьи и, подхватив Клэру под мышки, взмыл её в воздух. — Вот это я понимаю служба! — он закружил смеющуюся девочку по горнице. — Года, мы должны выдать ей двойную порцию лепешек за бдительность. А то твоя нервозность нас всех погубит.  — Поставь ребенка на место, разбойник, — Года усмехнулась и, подскочив к Освальду, легонько хлопнула его полотенцем по спине. — Раз такой энергичный, помоги мне вытащить тяжелый поднос с рыбой. И не вздумай стянуть кусок по дороге, я всё вижу! Освальд опустил Клэру на пол и, притянув Году к себе за талию, коротко чмокнул её в висок.  — Да я само смирение, — он лукаво улыбнулся, глядя ей в глаза. — Всё сделаю, лишь бы тесть увидел, какой у него хозяйственный зять.  — Ладно, иди уже, — она поправила ему рубашку и подтолкнула к печи.  Клэра вновь забралась на лавку, подтянув колени к подбородку, и притихла. Сочное яблоко было забыто, теперь её внимание полностью поглотила сцена у печи. За этот месяц, что она провела в их доме, всё изменилось. В первые дни после того разговора в сарае между сестрой и её мужем вибрировало напряжение. Года принималась за любую работу с какой-то ожесточенной гордостью, будто доказывая, что ей никто не нужен, а Освальд лишь молча наблюдал, прислонившись к дверному косяку. Но постепенно все изменилось. Освальд оказался удивительно терпелив. Он не лез с советами и не выхватывал тяжелые ведра из рук жены, зная, что это лишь разозлит её. Он просто был рядом, выжидая момент. И Клэра видела, как Года, поначалу кусавшая губы от упрямства, начала меняться. Сначала она вскользь спрашивала его мнение о сорте ячменя, потом, не слишком ли заваливается забор, а вчера и вовсе просто кивнула на тяжелый чан, и Освальд тут же подставил плечо, без лишних слов и торжества в глазах. На смену глухому раздражению пришли эти легкие смешки и общие шутки. Они стали звучать как слаженный дуэт, где каждый знает, когда вступить. В памяти Клэры всплыл еще один образ, Тед. Лучший друг этой семьи часто сидел а углу, где сейчас стоял пустой табурет. Тед был похож на старый камень в ручье, вода вокруг него бурлила, а он оставался неподвижным. Он почти никогда не встревал в их перепалки, предпочитая слушать.  Многие назвали бы его холодным или угрюмым, но Клэра, присматриваясь к нему замечала иное. Она видела, как теплели его глаза, когда Освальд удачно шутил, и как едва заметно расслаблялись его плечи, когда Года садилась рядом с ним. Тед не нуждался в словах, чтобы быть частью их мира. Он просто впитывал этот уют, становясь невидимым, но важным элементом их жизни. — Эй, Клэра! — голос Освальда прервал её мысли. Он уже стоял у печи, примериваясь к тяжелому подносу. — Ты чего затихла? Опять высчитываешь, сколько крошек упало на пол? Клэра спрыгнула на пол и хитро улыбнулась. — Нет, — ответила она, поправляя подол платья. — Я просто подумала, что если бы здесь был Тед, он бы сказал, что вы двое сегодня слишком много шумите. Но при этом обязательно бы съел лишнюю порцию твоей рыбы, Года. — Это уж точно. Теда хлебом не корми, дай послушать наши споры. Но сегодня нам не до тишины. Скоро будет отец, так что, Освальд, поднажми! Клэра, проверь еще раз ножи на столе, чтобы лежали ровно. Коли мы сегодня образцовая семья, будем соответствовать до конца. Дверь отворилась, и в горницу вошла Фледа.  — Фледа! — Клэра в одно мгновение оказалась возле нее, крепко обхватив сестру руками. Фледа прижала её к себе, ласково погладив по волосам.  — Клэра, — негромко проговорила она. — Если ты мне сейчас ребра переломаешь, я доеду до Утреда в телеге, как мешок с овсом. Года сидела на лавке у окна, сосредоточенно обрезая яблоко небольшим ножом. Она даже не подняла взгляда, когда вошла кузина, хотя в тишине комнаты было слышно, как участилось её дыхание. — Глядите-ка, — Года отрезала тонкую дольку и отправила её в рот, продолжая смотреть в окно. — Наша Фледа уже готова покорять новые земли. Надеюсь, в доме Утреда любят тишину, потому что когда ты начинаешь говорить, птицы в лесу и те замолкают от изумления. Фледа усмехнулась, подходя ближе. Она знала этот тон Годы, так та всегда защищалась от того, что тревожило её сердце. — Боюсь, Года, птицам в Уэллсбери теперь будет слишком одиноко. Кто же будет пугать их своими дерзкими речами, если не я? Года наконец повернулась. Её взгляд был острым, полным той самой колючей дерзости, которой она славилась. Она медленно поднялась и подошла к Фледе. Осмотрев её наряд, она поправила пряжку на её плаще, жест был быстрым и уверенным, но пальцы Годы на мгновение задержались. — Смотри там, Фледа, — негромко, с привычной подковыркой произнесла Года. — В чужом краю не вздумай сразу показывать, какая ты послушная. Если начнешь кланяться каждому порогу, они быстро забудут, из какой семьи ты пришла. Я знаю что тебе уже Альда многое посоветовала, но мы не знаем что будет в конечном итоге, так что пользуйся советами по мере их необходимости.  Освальд, стоявший у очага, молча наполнил кубок элем и протянул его Фледе. — Выпей, — сказал Освальд, кивнув на кубок. — Дорога пыльная, а горло сохнет быстрее, чем совесть у торговца на ярмарке. Года отступила на шаг, скрестив руки на груди и стараясь казаться безразличной. Но внутри у неё всё ныло. За этот месяц их сестринская связь стала крепче, чем когда-либо, и Года уже знала, как ей будет не хватать Фледы в каждом углу этого дома. — И не жди, что я буду просить отца отправить гонца, чтобы узнать, как ты там устроилась, — Года вскинула подбородок, пряча за этой гордостью блеск в глазах. — У меня и здесь дел хватает. Но если ты позволишь им помыкать собой... я найду способ передать тебе, что я об этом думаю. Клэра, прижавшаяся к боку Фледы, подняла глаза на Году. — Она не позволит! Мы с ней уже договорились. Шум за окнами наливался силой и плотностью, вплетая в себя далекий стук копыт, нарастающий скрип колесной мазни и разноголосье возчиков. Клэра сорвалась с места первой — только пятки мелькнули, и вот она уже припала носом к мутному, в разводах, стеклу, задышала на него, торопливо протирая кулаком. — Едут! — Голос у нее сорвался на визг, такой звонкий, что, кажется, чарка на столе звякнула. — Там телега, большущая, а на ней — бочки! И отец! Отец приехал! Она метнулась к двери быстрее, чем ветер, быстрее, чем кто-либо из взрослых успел бы ее перехватить. Года только головой покачала, медленно, с улыбкой, которую тщетно пыталась спрятать, вытирая руки о застиранный передник. — Ну вот, — сказала она с деланой строгостью, но голос ее подрагивал. — А кто нам тут толковал про образцовую семью? Встречать отца полагается чинно, степенно, у порога, а не с таким визгом, чтоб на всей округе куры попадали. Но сама она уже отвязала передник, бросила его на лавку и двинулась к выходу, и в глазах у нее, в самой глубине, плясали такие теплые, такие живые искры, что Фледа вдруг поняла: Года ждала этого момента не меньше, чем Клэра. Просто умела ждать молча. Освальд усмехнулся, задержавшись у печи, где весело потрескивал огонь. — Идите, идите. Я тут догляжу, чтоб рыба ваша не сбежала, — он кивнул на котелок.  Года выскочила во двор, и Фледа пошла за ней, чувствуя, как в груди, под самым сердцем, странно и сладко ёкает. Осберт. Дядя, который всегда, сколько она себя помнила, относился к ней как к родной. Который, может, и не скажет лишнего слова, но от одного его тяжелого, чуть прищуренного взгляда становилось вдруг покойно и надежно, как за каменной стеной. Двор уже гудел. Телега, груженая доверху пузатыми бочками, стояла у распахнутых ворот — большая, ладная, с крепкими, обитыми железом колесами, по самые ступицы перепачканными в грязи неблизкой дороги. Лошади тяжело, с хрипом дышали, понуро опустив головы, на их мокрых боках вздувались и опадали вены. А посреди всей этой деловой, пахнущей потом и сбруей суеты стоял он. Осберт. Плащ его, добротный, но сейчас насквозь промокший и забрызганный грязным снегом, тяжело обвисал с широких плеч. Сапоги по голенища были в снегу, лицо осунулось и посерело от усталости, но глаза... глаза смотрели ясно, зорко и с той особенной, редкостной теплотой, что появляется у бывалого человека только при виде дома. Клэра уже висела у него на шее, болтая ногами и норовя ухватить за ухо. — Отец, отец, а ты надолго? А ты нам вина привез? А Фледа сегодня уезжает, ты знаешь? Она в новый дом едет, к мужу! — Знаю, знаю, стрекоза, — Осберт осторожно, но твердо отцепил ее от своей шеи, опустил на землю и на мгновение прижал ладонь к ее вихрастой макушке. — Дай хоть дух перевести с дороги, дай на вас поглядеть. Увидел Году, стоящую на крыльце, и лицо его, старое, грубое, осветилось той самой отцовской гордостью, которую не спрячешь ни за какой усталостью, ни за какой напускной суровостью. — Дочка, — сказал он просто. И шагнул к ней, раскинув руки. Года, забыв про свою обычную колючесть и сдержанность, подалась вперед и прижалась к нему, уткнувшись лицом в мокрое, пропахшее дорогой плечо. Так они и стояли посреди двора — отец и дочери, которые давно уже научились понимать друг друга без лишних, пустых слов. Несколько долгих, наполненных тишиной мгновений. — Тяжелая была дорога? — спросила Года, наконец отстраняясь, но не выпуская его руки из своих ладоней, словно проверяя, взаправду ли он здесь. — Бывало и тяжелее, — усмехнулся Осберт, в усмешке его скользнуло что-то давнее, не для домашних ушей. — А тут еще этот груз... — Он кивнул в сторону телеги, на бочки. — Вино особое, сам король заказывал. Не питье — янтарь. Везу по одному очень важному, тайному слову. — Он понизил голос, но тут же спохватился и сказал громче: — Да вот решил завернуть, проведать вас, пока не поздно. И... — Он перевел тяжелый, цепкий взгляд на Фледу, которая стояла чуть поодаль, у коновязи, не решаясь подойти и теребя край платка. — И с тобой попрощаться, девочка. Фледа шагнула вперед, и Осберт обнял ее так же крепко, по-медвежьи, как родную дочь.  — Ну-ну, — сказал он тихо, одними губами, склонившись к ее уху. — Не кисни, слышишь? Ты у меня крепкая. Я знаю. Я всегда это знал. — Я не кисну, дядя Осберт, — ответила Фледа в его плечо, чувствуя, как жесткая ткань царапает щеку. — Я просто... я будто прощаюсь сейчас со всем сразу. — Понимаю, — перебил он мягко, но властно. — Все я понимаю, милая. Потому и завернул, чтоб сказать тебе главное: если что — ты знаешь, где мой дом. Ты знаешь, где Года и Освальд.  Он отстранился, взял ее лицо в свои широкие, шершавые ладони и заглянул в глаза.  — Утред — мужик темный, себе на уме, но не дурак. С ним можно жить, если голову на плечах держать и язык за зубами. А с сыном его... — Он помолчал, словно прикидывая что-то в уме. — Сын, говорят, в дружине у самого Этельстана. На войне сейчас. Вернется — сама разберешься, какой он есть. Ты девчушка видная, глазастая, язык острый, как бритва, не пропадешь. Ты мне верь. Фледа кивнула, сглатывая подкативший к горлу комок. Из дома вышел Освальд, тщательно вытирая руки о замасленную холщовую тряпицу. — Осберт! — окликнул он зычно, перекрывая дворовый гомон. — Довольно лошадьми любоваться! Заходи в дом, отдохни с дороги, как человек. Рыба как раз поспела, Года сегодня такое мясо в соусе сготовила — пальчики оближешь, век такого не едал. Осберт усмехнулся, хлопнул его по плечу так, что зять едва устоял на ногах. — Вижу, зять, освоился в доме. Уже и рыбой тут командуешь, и мясом распоряжаешься. Хозяин. — Командую, — рассмеялся Освальд, потирая плечо. — Года позволяет. Иногда. Когда в духе. Года фыркнула, но в глазах ее, лучистых плясали веселые смешинки. — Ладно, тары-бары разводить потом будете, — сказала она, беря отца под руку. — Идемте в дом, в самом деле. А с телегой мои люди управятся, не впервой. Клэра! — прикрикнула она на сестру, которая уже карабкалась на телегу, норовя усесться верхом на бочку. — Не вертись под ногами у мужиков, слезай живо! Помоги лучше отнести в горницу кувшины да миски расставить. Клэра, уже взобравшаяся на телегу и теперь гордо восседавшая на бочке, возмущенно засопела, но слезать не торопилась. — Я не верчусь, я доглядаю! Тут, поди, вино для самого короля! Его доглядать надо, чтоб не разбили! — Для самого, — серьезно, без тени улыбки кивнул Осберт, глядя на дочь снизу вверх. — Для короля. Так что слезай, дочка, да осторожно, не расшиби королевский запас, а то нам всем головы не сносить. Клэра, польщенная важностью поручения, ловко спрыгнула и подбежала к отцу, ухватив его за шершавую ладонь. — А ты расскажешь про короля? Ты его видал? Он какой из себя? Страшный, поди, как в сказках? — Не страшный, — Осберт позволил увести себя к крыльцу, устало ступая по размокшей земле. — Обычный мужик, только корона на голове тяжелая. И забот выше крыши. Ни вздохнуть, ни охнуть. Они вошли в горницу, где было жарко натоплено, пахло мятой, свежим хлебом и томленым мясом. На столе уже дымилась рыба в глиняной миске, пузырилось масло. Освальд деловито суетился у печи, Года расставляла миски и деревянные ложки, Клэра вертелась юлой, то и дело получая от взрослых шутливые, но чувствительные подзатыльники и тут же забывая про них. Осберт огляделся, задержал взгляд на Фледе, которая уже хотела пройти к столу, и легонько, но властно тронул ее за локоть. — Погоди-ка маленько, — сказал негромко, одними глазами указав на дверь. — Выйдем на двор, перемолвимся словом, пока суета не началась. Фледа взглянула на него с недоумением, но кивнула. Они вышли, плотно притворив за собой дверь. Осберт оглянулся — не подслушивает ли кто, и полез за пазуху, под промокший плащ. Достал что-то небольшое, бережно завернутое в чистую холстину, развернул узловатыми пальцами. На широкой ладони лежал серебряный кулон на простом кожаном шнурке — без единой украсы, грубоватой работы, но увесистый, тяжелый. — Вот это возьми, — сказал он, протягивая кулон Фледе. — Спрячь под одежду, к самой коже, и носи, не снимай. Ни днем, ни ночью. Фледа взяла, повертела в пальцах, ощутив холодок металла. — Зачем мне это, дядя Осберт? — спросила она тихо. — У Утреда в доме есть один человек. Мой человек, — так же тихо, в самую глубину сеней, ответил Осберт. — Давно он там... — Он махнул рукой, отсекая ненужные подробности. — Неважно это сейчас. Он сам к тебе подойдет, когда ты освоишься, когда поймет, кто ты и откуда. А как увидит этот кулон — сразу поймет, что ты своя, кровная. Он помолчал, глядя в темноту за дверью, в щель, где виднелся край дождливого неба. — Если тебя обидят, Фледа. Если по-настоящему прижмут, так что невмоготу станет, хоть вой — ты передашь этот кулон ему. Только ему, больше никому. Он поможет. Вытащит, спрячет в надежном месте, весть мне подаст. Но только если это не прихоть, не каприз, не обида на грубое слово. Только если совсем край, когда жизни твоей угроза будет. Понимаешь меня? Фледа кивнула, крепко сжимая кулон в кулаке. Металл быстро нагрелся от ее ладони. — Понимаю, дядя. — И еще. — Осберт оглянулся еще раз, прислушался к голосам за дверью и быстро, почти неуловимо сунул ей в руку что-то тяжелое, холодное, перевитое сыромятным ремешком. Кинжал. Небольшой, с темной, старой, удобно лежащей в ладони рукоятью, лезвие чуть тронутое темными пятнами. — Это тоже спрячь, — шепнул он. — Под платье, в сапог, куда сама знаешь, чтоб никто и не ведал. Если что — защитишься. Только с умом, Фледа, с большим умом. Первой не доставай, утредовы люди быстрые, увидят оружие  — убьют на месте, не глядя и не спрашивая. Но если уж край, если выхода иного не будет... Он не договорил, но Фледа поняла. Поняла все: и про край, и про жизнь, и про смерть. Она спрятала кинжал под плащом, засунув за пояс, а кулон надела на шею и заправила глубоко под рубаху. Металл приятно холодил разгоряченную кожу. — А если... — начала она и осеклась, не в силах выговорить то, что вертелось на языке. Осберт вдруг шагнул к ней, сгреб в охапку и обнял — крепко, по-медвежьи, до хруста в костях, прижал к себе. Так, как обнимают, когда прощаются надолго. Может быть, навсегда. — Ты моя кровь, Фледа, — сказал он глухо, прямо в ее макушку, и голос его дрогнул. — Пусть через Гарольда, пусть не по прямой, а моя. Моя кровь. Я за тебя, слышишь, любому глотку перегрызу. Любому. Помни это всегда. У Фледы защипало в глазах, и она уткнулась носом в его мокрый плащ, и почувствовала что-то неуловимо родное, такое надежное, такое свое, что уже, наверное, не повторится никогда. — Ты вернешься за мной, дядя? — спросила она тихо, совсем по-детски, и сама устыдилась своего вопроса. Осберт отстранился, взял ее лицо в ладони, заглянул в глаза.  — Если надо будет — вернусь, Фледа. Клянусь тебе. Я снесу стены дома Утреда, чтобы тебя забрать.  А если нет — ты сама справишься. Ты сильная. Сильнее, чем думаешь о себе. Ты воин в теле девочки.  Он улыбнулся одними уголками губ, устало и чуть печально, и легонько подтолкнул ее к двери, из-за которой доносились голоса и смех. — Иди. За столом заждались. Да смотри не реви там, Клэру распугаешь своим видом кислым. Фледа вытерла глаза рукавом, глубоко, всей грудью вздохнула, прогоняя подступившую тоску, и шагнула обратно в горницу. Там уже вовсю шло пирование. Года расставила все миски, Освальд сосредоточенно разливал по деревянным кубкам темное, густое вино, Клэра жевала орех в меду. — Фледа, — окликнула Года, увидев ее. — Иди к столу, чего ты там застряла? Хватит в окна пялиться, наглядишься еще на дороги в своей новой жизни. Фледа обернулась и окинула взглядом горницу. За столом сидели ее люди. Ее семья. Пусть не кровная, но самая настоящая.  Она подошла, села на лавку рядом с Клэрой, притянула сестру к себе. Осберт, заняв почетное место во главе стола, поднял свой тяжелый кубок. — Ну, — сказал он, обводя взглядом всех сидящих. — За то, чтобы все, кто сегодня в пути, доехали благополучно. И за то, чтобы те, кто остается, дождались. Все подняли свои кубки. Даже Клэре плеснули чуть-чуть на донышко, разбавив теплой водой. — За дорогу, — сказала Года тихо, глядя на отца. — И за возвращение. После стола долго не расходились — словно все боялись, что стоит только прервать это застолье, как время рванется вперед с неудержимой силой. Года с Освальдом убирали посуду, перебрасываясь ленивыми, полусонными шутками, и в голосах их звучала та особая, домашняя усталость, когда слова уже не нужны, а руки делают дело сами собой. Осберт тяжело поднялся из-за стола, крякнул, поправил на поясе нож, съехавший за ужином набок. — Пойду к Гарольду, — сказал он, и голос его, обычно гулкий, сейчас звучал приглушенно, будто он уже мысленно был в другом месте. — Надо перетереть кое-что, пока время есть. Вы тут не скучайте без меня. Он переглянулся с Годой — коротко, мельком, но Фледа заметила, как дрогнули у той губы, как она стиснула край передника в кулаке.  — Я провожу, — сказала Года, шагнув было к двери, но Осберт остановил ее движением руки. — Сиди. Тут без меня управишься. Наглядимся еще. И вышел — тяжело, по-хозяйски притворив за собой дверь. Но Года не послушала.  В горнице стало как-то сразу тише. Тишина эта была не пустой, а наполненной тем, что осталось недосказанным. Освальд, почесав затылок и поняв, что женская компания сейчас не слишком жаждет его присутствия, кивнул на дверь. — Пойду лошадей проверю, — сказал он, отводя глаза. — А то Клэра на них сегодня верхом скакала, не ровен час, сбрую попортили. Им завтра в дорогу. Клэра возмущенно фыркнула, но спорить не стала — только отвернулась к стене, делая вид, что разглядывает трещины в бревнах. Освальд вышел, и они остались вдвоем. Фледа и Клэра. Клэра сидела на лавке, поджав под себя ноги и обхватив колени руками, и смотрела на сестру. Взгляд у нее был странный — слишком прямой, слишком взрослый, что ли. Не по годам. В полумраке горящей свечи глаза ее казались огромными и темными. — Роза, так тебя Джек называет, — позвала она тихо, почти шепотом. — Иди сюда. Фледа подошла, села рядом на теплую от долгого сидения лавку. Клэра вдруг прижалась к ней, уткнулась носом в плечо, вцепилась в рукав платья мертвой хваткой. — Не уезжай, — сказала она глухо, в самую ткань. — Я знаю, что надо, я все понимаю, но... не уезжай. Пожалуйста. Фледа обняла ее, притянула к себе, погладила по волосам. Та же прядь у виска, тот же завиток за ухом. Странно, как часто люди замечают такие вещи только когда прощаются. Когда каждая мелочь становится последней, важной, единственной. — Надо, Клэра. Сама знаешь — надо. — Знаю, — голос у Клэры дрогнул и сорвался, она шмыгнула носом. — Но мне все равно страшно. За тебя. Вдруг они там... вдруг он... — За меня не бойся, — Фледа говорила твердо, хотя внутри у самой все сжималось в тугой узел. — Я справлюсь. Я почему-то уверена, что там буду как у Христа за пазухой, а вот вы... — А если нет? — перебила Клэра и  подняла на нее глаза, мокрые, блестящие в свете свечи. — Если там будет что-то, с чем не справиться? Фледа помолчала. Свеча на столе потрескивала, роняла горячий воск на дерево. За окном ветер тихо возился в ветвях старого вяза. — Значит, научусь, — сказала она наконец. — Быстро научусь. Ты же знаешь меня — я башковитая. Клэра слабо, сквозь слезы, хихикнула — и тут же снова стала серьезной, нахмурилась, вытерла нос рукавом. — Ты будешь мне писать? Правда? Не обманешь? — Правда. Найду оказию, верного человека — обязательно напишу. Ты первая узнаешь, как у меня дела. — А если не найдешь? Если там глушь и никого? — Значит, буду думать о тебе, — Фледа взяла ее за подбородок, заставила смотреть в глаза. — Каждый день. Утром, когда просыпаюсь, и вечером, перед сном. И ты думай обо мне. Это тоже помогает. Сильнее любых писем. Клэра шмыгнула носом еще раз, вытерла его уже привычным движением. — Я буду каждый день думать. Утром и вечером. И еще днем, когда скучно. Я сяду у окна и буду думать о тебе. — Тогда я точно не пропаду, — улыбнулась Фледа, и улыбка вышла почти настоящей. — От такого количества мыслей любая беда отступит. Испугается и убежит. Клэра хихикнула, уткнулась лбом ей в плечо, но тут же снова подняла голову — глаза уже высохли, но в глубине все еще плескалась тревога. — Ты такая же вольная, как и я — она запнулась, подбирая слова, — Не терпи. Беги. Ты знаешь, мы тебя спрячем.  — Я не за отца переживаю, — шепнула Фледа. — Тут есть и Альда, и Матильда и Тед, Джек, теперь Года. Я не хочу напрасных ссор. Может, он не такой ужасный как мы думаем?  — Он ужасный, Фледа, потому что мы не увидимся. Он ужасный потому что забирает тебя.  Фледа вздохнула. В памяти всплыл тот вечер, шумный пир. Потом — танец. Рука на талии, твердая, властная. Серые глаза, холодные, как вода в горном ручье.  — Я не увижу его ещё несколько месяцев, чтобы понять какой он — сказала она. — Но возможно он... другой. Не такой, как все здесь. Не как Освальд, не как отец твой. Другой. — Страшный? — Клэра поежилась. — Нет. Не страшный. — Фледа покачала головой. — Просто... — она поискала нужное слово, перебрала несколько и остановилась на одном: — Просто тяжелый. Как камень, который лежит на дне реки. С ним, наверное, трудно будет. — А вдруг он злой? Вдруг он тебя обижать будет? Фледа усмехнулась. — Если злой — значит, буду с ним злой. Два сапога — пара. Я тоже не ангел, знаешь ли. Клэра фыркнула, представив, видимо, как они ссорятся. — Ты с ним не ссорься сразу, — сказала она наставительно, копируя интонации матери. — Сначала посмотри, какой он, а потом уже решай — ссориться или нет. — Это мне уже все сказали, — рассмеялась Фледа негромко. — Альда, Года, теперь ты. Ладно, уговорила. Буду смотреть. Долго и внимательно. Они помолчали. В горнице было тихо, где-то за стеной скреблась мышь. За окном наступал закат и ветер уже не шевелил ветки, а гнул их к земле, срывая последние листья. — Клэра, — сказала Фледа вдруг, и голос ее стал другим — серьезным, взрослым, без тени улыбки. — Ты за мамой присматривай. Она крепкая, сильная, но с отцом... сама знаешь, какой он бывает. Когда на него находит. И еще... Береги Джека, черт возьми, сбереги его от всего зла, что возможно с ним случится, я верю тебе как никому больше.  — Присмотрю, — Клэра кивнула с  такоц уверенностью, будто она обещала не просто следить, а жизнь положить. — И за собой, — Фледа взяла ее за плечи, развернула к себе.  Клэра кивнула, прижимаясь крепче, вцепляясь в сестру так, будто хотела врасти в нее, остаться с ней навсегда. — Я буду. Я буду. За дверью послышались шаги. Легкие, быстрые. Года. Она вошла, остановилась на пороге, глядя на них. В руках у нее был узелок — видно, собрала что-то в дорогу, добавила от себя. — Сидите? — спросила негромко, и в голосе ее не было обычной строгости — только усталость и боль, которую она тщетно пыталась спрятать. — Сидим, — ответила Фледа. Года подошла, тяжело опустилась на лавку с другой стороны. Обняла обеих сразу, прижала к себе — так, как умеют только старшие сестры, только те, кто провожал и терял не раз. — Ну чего вы, — сказала она. — Не навек же прощаетесь. Будет еще время. — А вдруг? — спросила Клэра шепотом, в самую тишину. — Не вдруг, — голос обрёл каменную твёрдость. — Я не позволю. Слышите? Если что — сама приеду, заберу. Мне теперь Освальд не откажет. Заговорю, закормлю, заласкаю — он и не пикнет. Она усмехнулась, но в глазах у нее блестела слеза. — Фледа, ты там это... не пропадай. Слышишь? — Года повернулась к ней, взяла за руку. — И помни: ты не одна. У тебя мы есть. Всегда. Что бы ни случилось. Фледа кивнула, чувствуя, как слезы все-таки подступают, жгут глаза, хотя она крепилась весь день.  — Я помню. Я всегда помню. Они сидели втроем, обнявшись, прижавшись друг к другу, и за окном неслись тяжелые, низкие тучи, закрывая последний свет, и где-то во дворе фыркали лошади, перебирали копытами, готовые в дорогу, и жизнь уходила вперед, неумолимая, как вода в реке, оставляя этот миг — теплый, горький, последний — плыть по течению воспоминаний. — Ну все, — Года встала первой, резко, будто боялась, что если промедлит еще мгновение — не сможет встать вовсе. Вытерла глаза быстрым, злым движением. — Хватит сырость разводить. Сейчас Освальд войдет, увидит нас — засмеет. Скажет, бабы — они и есть бабы, чуть что — в слезы. Она помогла подняться Клэре, подала Фледе плащ — тяжелый, теплый, подбитый мехом. — Пора, девочка. Люди ждут. Телега готова. Фледа накинула плащ на плечи, застегнула тяжелую бронзовую пряжку. Под пальцами, сквозь ткань рубахи, нащупала кулон. На поясе, под одеждой, тяжелым напоминанием висел кинжал. Она была готова. Или почти готова. Насколько вообще можно быть готовой к чужой жизни, к чужому дому, к чужому мужу? — Я пойду, — сказала она. — Иди, — кивнула Года. И вдруг шагнула вперед, обняла ее в последний раз — до боли в ребрах, до звона в ушах. — Береги себя, сестра. Слышишь? Береги. — И ты. Клэра повисла на ней, обхватила руками за шею, прижалась всем телом, не желая отпускать, не желая верить, что это конец. — Я буду ждать, — прошептала она куда-то в ухо, горячо и отчаянно. — Ты только возвращайся. Обязательно возвращайся. Фледа на мгновение зажмурилась, вбирая в себя это тепло, этот запах родного дома, эти руки, которые не отпускают. — Вернусь, — сказала она твердо, открывая глаза. — Обязательно вернусь. Я обещаю. В покоях Гарольда было жарко натоплено — так, что воздух стоял плотный, тягучий, от которого хотелось выйти на улицу. Осберт и Гарольд сидели в полумраке, глядя на то, как догорают угли в очаге. Красноватые отсветы ложились на лица, делали их старше, резче, скрывали то, что не хотели показывать друг другу. Осберт привалился плечом к резной спинке кресла, вытянул ноги к огню, шевельнул пальцами, чувствуя, как тепло пробирается сквозь промокшие сапоги. Гарольд сидел напротив, на лавке у стены, и машинально крутил в пальцах пустой кубок — раз за разом, словно пытался начистить его до блеска одним этим движением. За стенами доносились голоса — грузили повозку Фледы, суетились люди, где-то ржали лошади, перекликались слуги. Здесь же было тихо. Слишком тихо для них двоих. — Помнишь, — вдруг сказал Гарольд, не глядя на него, уставившись в угли, — как мы на охоту пошли? Нам тогда по шестнадцать было, Адаму — семнадцать. Он нас чуть не убил, когда мы ему кабана спугнули. Осберт усмехнулся в усы, и усмешка эта тронула только один уголок рта. — Помню. Ты тогда в куст сиганул — так лихо, что ветки трещали на весь лес. Я думал, кабан за тобой полезет, но он, дурак, в другую сторону ломанулся. Адам возмущался так, что вороны с округи слетелись. Говорил, что мы теперь до зимы без мяса сидеть будем, что нас драть надо, как сидоровых козлов. — А вечером всё равно нас пожалел, — Гарольд покачал головой, как когда-то очень давно. — Зайца подстрелил, зажарил на костре. Помнишь, как он его вертел? Еще и подшучивал: мол, заяц — он и есть заяц, а кабан бы лучше был, да вы всё испортили. А сам нам лучшие куски отдал. Осберт промолчал. Про Адама они говорили редко. Слишком больно. Слишком глубоко сидела эта заноза — вросла, прижилась, но ныла при каждом неловком движении души. Гарольд покрутил кубок ещё немного и  поставил на стол. — Зачем приехал, Осберт? — спросил он.  Осберт поднял на него взгляд. В полумраке лица было не разобрать, только блестели глаза — усталые, но ясные, как у человека, который давно уже ничего не боится и ничего не ждет. — Может, последний раз видимся, Гарольд. Тот дёрнулся — едва заметно, но кубок на столе чуть качнулся. Хотел усмехнуться, но усмешка не вышла — так и застыла где-то в уголке губ, не родившись. — С чего бы? — спросил он глухо. — А кто ж знает? — Осберт пожал плечами. — Война на носу, король хворает, датчане шевелятся, как черви в падали. Мало ли что завтра случится. Может, стрела, может, лихоманка, может, топор чужой. — Ты не на войну идёшь. — Не на войну. — Осберт помолчал, глядя на угли, на то, как прогорает последнее полено, как осыпается искрами в золу. — Но дороги нынче дальние, дела тёмные. Такие, что и назад не всегда ведут. Он снова помолчал, за стеной кто-то крикнул и заливисто засмеялся.  — Я не хочу больше, Гарольд. — Чего не хочешь? — Гарольд всё ещё смотрел на него, не отрываясь, а одной рукой сжимал подлокотник до боли в пальцах. Отчего-то было пусто, Гарольд сам не понимал. Ни ненависти, ни боли, какая-то неприятная усталость. Неужели так и наступает старость?  — Травить друг друга. Как всю жизнь почти. Дети-то наши дружат, а мы как собаки.  Гарольд молчал. Молчал долго, глядя на угли, на красные прожилки в почерневшей коре, на сизый дымок, тянущийся к потолку. — Я вижу, — продолжал Осберт негромко. Без обычной своей грубой, рубленой прямоты. — Вижу, что ты взялся за голову. Что Уэллсбери при тебе не развалился, люди сыты, порядок есть. Фледу пристроил... ну, как смог. Придираться вроде бы и не к чему. — Похвала от тебя? — Гарольд усмехнулся — криво, горькой складкой у губ. — Не каждый день. Я уж думал, ты до смерти будешь меня клевать, как старый петух молодого. — Не похвала. — Осберт подался вперёд, положил локти на колени, сцепил пальцы в замок. — Просто... Слушай. Я никогда не ждал от тебя, что ты будешь как Адам. Гарольд замер. Даже дышать перестал — только смотрел, не мигая, и в полумраке глаза его казались огромными, темными, как омуты. — Адам был другим. Он... светлый был, что ли. Весь наружу. Что думал, то и говорил. Что чувствовал, то и делал. А ты всегда в себе. Тяжёлый. Думаешь много, но молчишь. Я злился на тебя за это годами. Думал, специально, назло. Думал, презираешь меня, считаешь, что я тебе не ровня. — А теперь? — голос у Гарольда сел, стал хриплым, будто он долго кричал. — А теперь вижу: ты не назло. Ты просто такой. Самобытный. — Осберт качнул головой, усмехнулся чему-то своему. — Как дерево, которое криво растёт, потому что ветер его гнул, когда оно маленькое было. Но всё равно тянется к солнцу. Всё равно растёт. И плоды даёт. Гарольд смотрел на него, в покрасневших глазах его что-то менялось. Тень, что ли, уходила, спадала с плеч тяжелым грузом. Или не тень — старая боль, которую он носил в себе столько лет, что уже и забыл, когда она началась. — Ты это серьёзно? — спросил он. Кадык дрогнул. — А когда я врал тебе, Гарольд? Ссорились — да. Грызлись — да. Друг другу слова поперек говорили — сколько угодно. Но врал — никогда. Не умею я врать своим. Он помолчал, потом добавил совсем тихо, почти шепотом.  — Дяде Эадреду было бы чем гордиться. Ты его кровь. И Уэллсбери держишь. И род не уронил. И людей не давишь почем зря. А остальное... остальное мелочи. Но справедливости ради, хоть раз в жизни сходи на могилу Адама. Он слишком мёртв, чтоб злость на него жила столько лет. Но решать,  конечно, только тебе.  Гарольд долго молчал. Так долго, что можно было свечу зажечь, и дать ей прогореть на палец, и снова загасить.  Потом он медленно, словно не веря себе, улыбнулся. Слабо, уголками губ, но улыбнулся — впервые за многие годы именно Осберту, а не кому-то другому. — Отец... — повторил он.  — Он бы нам обоим по голове настучал за то, что мы столько лет друг друга грызли. Собрал бы вместе, поставил в угол и выпорол по самое не хочу. — Чтоб неделю спать не могли, — согласился Осберт с усмешкой. — И был бы прав. Мы идиоты, Гарольд. Два старых идиота, которые могли бы вместе горы свернуть, а вместо этого друг другу палки в колёса. Гарольд поднялся, подошёл к окну. Стоял, глядя на двор, и Осберт увидел в отражении, как лицо кузена обретает благородную старость, какая была у Эадреда.  За окном послышались голоса громче — видно, заканчивали сборы.  — Пойду, — сказал Осберт, вставая с кресла.  — Проводить надо, да подсказать что.  — Иди. Осберт шагнул к двери, уже взялся за ручку, но на пороге обернулся. — Гарольд. — М? — Ты это... не пропадай. — Осберт смотрел на него из полумрака. — Если что — пиши. Или приезжай. Года теперь тут, хоть Фледа и Клэра больше не увидятся как раньше, дочь-то буду часто навещать. Найдешь меня через неё. Гарольд кивнул. И вдруг, в первый раз за много лет, протянул руку. Осберт пожал её — крепко, по-мужски.  — Прощай, Осберт. — Не прощай, — поправил тот, не отпуская руки. — До встречи. Мы ещё повоюем вместе, Гарольд.  И вышел. Дверь за ним закрылась мягко, почти беззвучно — только ручка звякнула. Гарольд остался у окна. Стоял, глядя, как Осберт идёт через двор своей тяжелой, развалистой походкой, как подходит к повозке, как обнимает Фледу, что-то говорит ей на ухо, как треплет по голове Клэру, которая висит на нём, не желая отпускать. Стоял и смотрел, как жизнь уходит вперёд, неумолимая, как время, оставляя его здесь — одного, в полумраке своих покоев, с догорающими углями и пустым кубком на столе. Угли в очаге совсем догорели, только серая зола слабо светилась изнутри. Где-то вдали, за конюшнями, прокричал петух — некстати, не вовремя, спутав день с ночью. Гарольд усмехнулся своим мыслям, покачал головой. — Отец, — сказал он тихо, в пустоту, и голос его дрогнул. — Ты бы гордился, говоришь? Ну-ну. Постоял ещё немного, предаваясь воспоминаниям. Потом отлепился от подоконника, расправил плечи и пошёл к двери. Фледа стояла чуть поодаль, кутаясь в плащ, и смотрела, как Клэра, ревущая в голос, уходит в дом под присмотр Годы. Маленькая фигурка то и дело оборачивалась, утирала лицо рукавом, всхлипывала так, что было слышно через весь двор. Года вела её, приобняв за плечи, и на пороге обернулась. Поймала взгляд Фледы, кивнула — коротко, твёрдо, по-своему. Мол, всё будет хорошо. Я тут. Я догляжу. Фледа кивнула в ответ. Мол, знаю. Верю. Рядом возник Тед. — Вещи уложила? — спросил он, не глядя на неё. — Уложила. — Еду взяла? В дороге жрать захочется, а в лесах трактиров не настроено. — Года сунула узелок. Сказала, чтоб не смела голодать. И чтоб по чужим людям еды не просила. — Умная Года, — хмыкнул Тед. — Слушайся её. Она редко ошибается в таких вещах. Фледа усмехнулась. — Я всегда её слушаюсь. Она старшая. — Старшая, — согласился Тед. — Но ты умнее. — Это она так говорит? — Фледа покосилась на него. — Это я говорю. — Он наконец повернул голову,  взгляд его скользнул по её лицу. — Она не знает. Я ей не докладываю. Фледа посмотрела на него внимательнее. Тед уже снова смотрел вдаль, туда, где за воротами начиналась дорога — серая лента, уходящая в лесную черноту. — Ты пришёл прощаться? — спросила она тихо. — Пришёл посмотреть, как ты уедешь. — Разница есть? — Есть. — Он чуть склонил голову набок.  — Прощаться — значит, признавать, что не увидимся. А я не признаю. Фледа хотела ответить, но осеклась. В горле вдруг встал ком — твёрдый, колючий, непроглатываемый. Тед молчал. А потом вдруг повернул голову, и взгляд его — стал каким-то пустым. Мёртвым почти. Таким, будто он смотрит сквозь неё. Сквозь телегу, сквозь стены Уэллсбери, сквозь деревья, холмы, реки — куда-то в чёрную, бескрайнюю пустоту, где ничего нет. Ни звука, ни света, ни времени. — Жизнь покидает Уэллсбери, — усмехнулся он тихо. Глухо, отстранённо, будто откуда-то из глубин. Фледа вздрогнула. Холодок пробежал по спине, волосы на затылке шевельнулись. — Что? — переспросила она шёпотом. Он не ответил. Смотрел в ту пустоту ещё мгновение, другое. А потом — моргнул.  И всё исчезло. Глаза снова стали живыми, с привычной хитринкой в уголках. На губах зазмеилась та самая редкая улыбка, — вроде бы и милая, а вроде бы и не поймёшь, что у неё в голове. — Садись, — сказал он обычным своим голосом, кивая на повозку. — А то до темноты не доедешь, в лесах ночевать будешь, волков кормить. Он взял её за локоть почти невесомо, но пальцы у него были сильные, цепкие. Помог забраться на сиденье, поправил край плаща, запахнул плотнее, словно укутывал ребёнка. — Смотри там, — сказал негромко, почти в самое ухо. — Не опозорь Уэллсбери. Фледа кивнула, не доверяя голосу. В груди щемило от страха. Тед отступил на шаг, хлопнул лошадь по крупу — ладонью, звонко, по-хозяйски. — Трогай, — сказал вознице. Повозка дёрнулась, качнулась, колёса заскрипели по утрамбованному снегу. Покатила к воротам — медленно, потом быстрее, набирая ход. Фледа обернулась. Тед стоял посреди двора — один, среди суетящихся слуг.  Руки засунуты в карманы, плечи чуть ссутулены. Смотрел вслед. И улыбался всё той же своей змеиной улыбкой — тёплой и холодной, родной и чужой одновременно. Ворота распахнулись. Повозка выкатилась за пределы Уэллсбери, и серая лента дороги, понеслась навстречу, в темноту лесов, в неизвестность, в новую жизнь. Фледа смотрела, как фигура Теда становится всё меньше, пока не исчезла совсем. А улыбка его всё ещё стояла перед глазами. Джек ещё днём ушёл в лес. Натянул плащ, сунул ноги в сапоги — и вышел, стараясь не скрипнуть дверью. Никто не окликнул. Никто не заметил. Он сидел под старым дубом на взгорке, там, где дорога делала петлю, огибая холм. Отсюда было видно далеко в обе стороны — и Уэллсбери оставался за спиной, и повозка, если поедет, не минует его.  Он сидел, привалившись спиной к замёрзшему стволу, и смотрел на дорогу. Пальцы давно закоченели — он забыл рукавицы дома, да и не думал о них. Дыхание вырывалось белым паром, оседало инеем на вороте плаща, но он не чувствовал холода. Вообще ничего не чувствовал, кроме того, что в груди ныло, ныло так, будто там поселилось что-то живое и царапалось изнутри, хотело вырваться наружу. Снег под ним не таял. Сколько он так просидел — час, два, три? Дорога пустовала. Только ветер гонял позёмку, да вороны перекликались где-то в глубине чащи. Она появилась. Маленькая точка на серой ленте, которая росла, приближалась, обретала очертания — лошади, телега, люди. Фледа сидела на облучке, кутаясь в плащ, и даже издалека было видно, как она сутулится, как вжимает голову в плечи — то ли от холода, то ли от того, что не хочет смотреть по сторонам. Лица не разобрать, но Джек и так знал — она сейчас смотрит прямо перед собой, в спину вознице, и думает о чём-то своём. О том, что оставляет. О том, что ждёт впереди.  Он вскочил. Сердце подпрыгнуло к горлу, забилось там, глухо и часто. Повозка проехала мимо. Фледа сидела спиной, смотрела в другую сторону, туда, где остался Уэллсбери, где осталась её жизнь. Джек рванул следом, срываясь с места.  — Роза! — крикнул он, но ветер унёс звук, разорвал его в клочья, и пар от крика растаял в морозном воздухе, даже не долетев до дороги. Он бежал. Сапоги скользили по утрамбованному снегу, наледь, скрытая под позёмкой, хватала за подошвы, норовя сбить с ног. Ветки — голые, злые, как плети — хлестали по лицу, оставляя мокрые полосы, которые тут же замерзали на ветру. Лёгкие горели огнём, мороз обжигал горло при каждом вздохе, но он бежал. Не чувствуя ни боли, ни холода, ни собственного тела. Повозка удалялась. Лошади шли ходко, ровной рысью, не чета человеческим ногам, вязнущим в снегу. Джек бежал, спотыкаясь, падая в сугробы, поднимаясь и снова бежал — пока силы не кончились совсем. Пока ноги не подкосились, и он не рухнул на колени прямо посреди дороги. Снег взметнулся, забился за воротник, холодным поцелуем лёг на разгорячённую шею. Осел на лице, смешиваясь с потом и слезами, что текли по щекам и тут же замерзали на ветру. Он не всхлипывал. Сидел, тяжело дыша, раздирая лёгкие ледяным воздухом, и смотрел туда, где только что была она. Повозка скрылась за поворотом. Только лошадиный хвост мелькнул на мгновение — и всё. Пустота. Лес молчал. Ветер гулял в голых ветвях, тонко посвистывал. Мороз пробирался под одежду, щипал кожу, выстужал тело изнутри, но Джек не двигался. Сидел на коленях, уронив руки, и смотрел в ту точку, где дорога исчезала за деревьями. Он не знал, сколько просидел так. Может, минуту. Может, час. Время перестало существовать. Осталась только пустота внутри и дорога, уходящая в никуда. Снег вокруг него потемнел от тепла, подтаял, но он этого не замечал. — Долго ты собираешься тут сидеть? Замёрзнешь. Голос Эльфрика выдернул его из оцепенения, как занозу из пальца. Джек вздрогнул, поднял голову. Брат стоял в двух шагах, прислонившись плечом к замшелой сосне, и смотрел на него спокойно, без насмешки, без жалости. На плечах его плащ побелел от снега — видно, давно стоял, не шевелясь, ждал, пока пройдёт мальчишеское отчаяние.  — Откуда ты... — голос сел, пришлось прокашляться, откашлять морозную хрипоту. — Откуда ты знал, что я здесь? — Я за тобой с того самого поворота шёл. — Эльфрик мотнул головой назад, в сторону леса. — Видел, как ты бежал. Видел, как упал. Ждал, пока остынешь. — Он помолчал. — Ты как ненормальный бежал, Джек. Я думал, сердце выплюнешь. Джек опустил голову. Стыда не было. Вообще ничего не было. — Уходи. — Не уйду. — Уходи, Эльфрик.  Оставь меня здесь. Мне и тут хорошо. — Не оставлю. — Эльфрик отлепился от дерева, подошёл ближе. Остановился рядом, глядя сверху вниз. — Осберт тебя ждёт. Джек дёрнулся, будто его ударили. Поднял голову, уставился на брата непонимающими глазами. — Что? — Осберт уезжает сегодня, хочет с тобой поговорить. Я сказал, что найду тебя и приведу. — Зачем я ему? — Не знаю. — Эльфрик пожал плечами. — Спросишь у него сам. Моё дело — найти и привести. Нашёл. Теперь веди себя. Джек не двигался. Сил не было. Ни физических — ноги казались чужими. Ни тех, других, которые заставляют человека подниматься и идти дальше, даже когда идти некуда и незачем. Эльфрик протянул руку. — Вставай. Джек посмотрел на руку. Потом на брата.  — Я сам, — сказал Джек и поднялся. Колени затекли от холода и долгого сидения, ноги плохо слушались, дрожали, подкашивались, но он стоял. Снег на штанах оттаял, остался тёмным мокрым пятном. Эльфрик кивнул, развернулся и пошёл обратно в лес — не оглядываясь, не проверяя, идёт ли Джек следом.  В голове было пусто и звонко. Только одна мысль не отпускала: Осберт. Зачем? О чём говорить? Что он может сказать такого, что вернёт её? Что заставит эту боль уйти? Они вышли на опушку. Внизу, у дороги, стояла лошадь и похрапывала, выпуская из ноздрей густой пар, перебирала ногами, нетерпеливо поглядывали на хозяина. Сам Осберт смотрел на вехушки деревьев, закутанный в тяжёлый плащ, надвинув капюшон почти до самых бровей, но, услышав шаги, обернулся. — Нашёл, — сказал Эльфрик коротко и отошёл в сторону, к деревьям, давая им место.  Осберт подошёл к Джеку. Остановился в двух шагах, посмотрел на него долгим, внимательным взглядом  из-под густых бровей. Потом усмехнулся.  — Бегал от меня, столько месяцев, да потом и поговорить не могли больше. Молодец, что к Бьорну прибился. Мужик он грубый, но беречь тебя будет, коли слушаться будешь.  — сказал он негромко.  Джек промолчал. Смотреть в глаза было тяжело, но отводить взгляд — ещё тяжелее. Всё равно всё видно. Всё написано на лице. — Дурак, — сказал Осберт беззлобно. Даже с какой-то странной, грубоватой теплотой. — Я тебе зла не желал. Но спасибо Эльфрику, что присмотрел за тобой и не дал сгинуть.  Он снял с себя рукавицу — левую, шерстяную, грубой вязки — и голой рукой провёл по щеке Джека, стирая наледь со слезящихся глаз.  — Пойдём-ка, парень. — Он легонько хлопнул Джека по плечу, разворачивая к лошади. — Поговорить надо. Дело есть. Осберт подвёл Джека к коню, который нетерпеливо перебирал ногами, косясь на хозяина. Достал с седла что-то длинное, тщательно завёрнутое в грубую, замасленную холстину, перехваченное сыромятным ремешком.  Размотал.  Меч.  Не новый, но ухоженный — сразу видно, рука мастера за ним следила. Клинок тускло, тяжело блеснул в сером зимнем свете, потемневшая сталь хранила память о многих ударах. Рукоять тёмная, обмотанная старой, истёртой кожей, удобно ложилась в ладонь — будто её специально под чью-то руку делали. Гарда была простой, без украс, но надёжной.  Джек смотрел на меч и не понимал. В голове было пусто, только ветер свистел в ушах.  — Узнаёшь? — спросил Осберт негромко.  Джек мотнул головой — раз, другой. Не узнавал. Откуда?  — Адамов меч, — сказал Осберт, пристально глядя на Джека — Твоего отца. Бирт делал для него, да хранит Господь его душу.  Адам отдал мне его за неделю до смерти. Сказал: «Сохрани. Для того, кто будет достоин».  Джек перевёл взгляд с меча на Осберта. В горле пересохло так, что язык прилип к нёбу. Он хотел что-то сказать, но не мог — только смотрел, не мигая, на этот клинок, на тёмную кожу рукояти, которую когда-то сжимала рука отца.  — Зачем? — выдавил он наконец. — Зачем ты мне его даёшь?  — Затем, что земли Уэллсбери должны принадлежать тому, кто болеет за них так, как болел Адам. Кто готов за них жизнь отдать, не задумываясь. Не Гарольду. Не мне. Не какому-нибудь проходимцу из дружины.  Уэллсбери не был тебе родным, но ты наследник этого меча, а значит наследник идеи Адама.  Он протянул меч Джеку — двумя руками, как что-то священное.  Джек взял. Руки дрожали — мелко, противно, но не от холода. Меч был тяжёлым, настоящим. Таким, какими рубят врагов на поле боя, а не машут на тренировках у амбара. Он вошёл в ладонь, будто врос — и сразу стало спокойнее. И страшнее.  — Я не понимаю... — начал Джек, но Осберт перебил — резко, властно.  — Слушай сюда, парень. — Он шагнул ближе, почти вплотную. — Дело тут такое... Гарольд. Твой дядя. Возможно — я говорю, возможно, но подозрения серьёзные — передаёт информацию датчанам.  У Джека перехватило дыхание.  — Что? — выдохнул он. — Не может быть.  — Тихо, я сказал. — Осберт оглянулся на Эльфрика — тот стоял у дерева, делая вид, что разглядывает дальний лес, но Джек вдруг понял: брат здесь не просто так. Он тут для прикрытия. — Не ори. Я не знаю точно. Доказательств у меня нет, одни подозрения. Но слишком часто его люди бывают там, где не надо. Слишком хорошо датчане знают, где наши отряды стоят, где обозы пойдут. Три засады за полгода — это не случайность, парень.  — Но он же сам говорит, что Роз... Что Этельфледа принесла ему удачу, — ответил Монро.  — А если нет?  — Тогда зачем ему девочка? Ты лучше меня знаешь какой Гарольд, он сына родного не замечает.  — Возможно так совпало, а потом перестало совпадать и он решил действовать наверняка, чтобы не ударить в грязь лицом. Это же Гарольд, если он потеряет свою новую репутацию, он умрет на месте, — ответил Осберт.  — И что мне делать? — спросил Джек глухо.  — Узнать. — Осберт говорил жёстко, чеканя каждое слово. — Всё. Кто стоит за этим, кто помогает, какие связи, куда бегают гонцы. Собери доказательства. Не торопись, не лезь напролом — убьют, и никто не узнает. Ты мальчишка, пацан, сын Бьорна — тебя никто не заподозрит. Сиди в углу, слушай, запоминай. В глаза не лезь, в разговоры не встревай. Будь тенью.  Джек кивнул. Горло сжимало, дышать было тяжело.  — А когда узнаешь — когда будет точно, с именами, с доказательствами — передашь лично принцу Этельстану.  Никому. Только принцу. Ты понял?  — Понял, — выдохнул Джек. Меч в руках будто потяжелел.  — И ещё. — Осберт помолчал, глядя куда-то в сторону, на заснеженные поля. Потом перевёл ледяной взгляд обратно. — Если Гарольд виноват. Если связь с датчанами подтвердится, если предательство будет доказано — убьёшь его сам. Этим мечом. Адам бы так и сделал.  Джек замер.  — Я... — голос сорвался, пришлось прокашляться. — Я не смогу. Я же не убивал никогда. — Сможешь. — Осберт положил руку ему на плечо, — Жизнь суровая, убивать учит. Неважно, сколько времени это займёт. Год, два, три. Жди, смотри, копи. Но когда придёт час — не дрогни. Если он предал всех, если из-за него гибли наши люди — он заслужил смерть. От этого меча.  Джек молчал. Он посмотрел на Эльфрика. Ветер играл с его темными кудрями.  — Ещё вот что. — Осберт отпустил плечо, сунул руку за пазуху, достал небольшой кожаный кошель, увесистый, туго набитый. — Здесь серебро, как будет нужно, трать. И помни: я всегда рядом. Не здесь, так в мыслях. Не сможешь до меня достучаться — думай, что бы я сказал. И поступай по чести.  Он помолчал, глядя куда-то в сторону Уэллсбери, на темнеющие крыши, на дым над трубами.  — Девочек береги. Клэру, Матильду, Году. — Голос его чуть дрогнул. — Особенно Году — она хоть и старшая, умная, а тоже дура иногда. По молодости, по горячности. Если что — подстрахуй, не дай глупостей наделать. А Фледа...  Фледа теперь сама. В чужом доме, с чужими людьми. Но если ей помощь понадобится, если она позовёт — ты должен быть рядом. Что бы ни случилось, как бы далеко ни была. Ты понял?  — Понял, — кивнул Джек. Голос наконец вернулся, но звучал иначе.  — И себя береги. — Осберт ткнул его тяжёлым пальцем в грудь. — Слышишь? Себя. Что бы ни случилось, как бы ни сложилось.  Осберт вдруг шагнул вперёд, резко, неловко, и обнял Джека — крепко, по-отцовски.  Меч оказался зажат между ними, холодя лезвием через одежду.  — Всё, — сказал Осберт хрипло, почти простуженно. Отстранился, вытер глаза рукавицей —  Иди. Эльфрик проводит.  Он развернулся, полез на коня. Дёрнул узду, прикрикнул — конь тронул, понесся обратно в деревню. За телегой.  Джек стоял, сжимая меч обеими руками, и смотрел, как Осберт уезжает.  Меч был тяжёлым. Таким тяжёлым, что руки, казалось, сейчас оторвутся.  Эльфрик подошёл, встал рядом. Долго молчал, глядя вслед уехавшему Осберту. Потом спросил негромко:  — Тяжёлый разговор?  — Тяжёлый, — сказал Джек.  — Пойдём. — Эльфрик кивнул в сторону леса, в сторону Уэллсбери. — Бьорн ругаться будет.  Они пошли назад, по своим же следам. Меч Джек нёс в руках, не решаясь спрятать. Холодная сталь жгла пальцы, но он не чувствовал. Не чувствовал ничего, кроме пустоты внутри и странной, тяжёлой решимости, которая росла где-то в груди, вытесняя боль. Осберт подъехал к дому, когда последние отблески заката уже догорали за лесом — багровые, холодные, они ложились на снег длинными тенями, и всё вокруг казалось нарисованным на старой, выцветшей ткани. Конь всхрапнул, останавливаясь у крыльца, мотнул головой, и пар от его дыхания смешался с морозным воздухом. В окнах горел тёплый свет — желтоватый, уютный, такой, от которого всегда щемит сердце. Года, услышав стук копыт, вышла на порог, кутаясь в шаль, накинутую поверх платья. Волосы у неё растрепались, выбились из косы — видно, уже собиралась ко сну. — Ну что? За телегой? — спросила она с лёгкой усмешкой, но в глазах её плескалось что-то тёплое, почти детское. — Скажешь потом, как король принял?  — Куда денусь? — Осберт спрыгнул с коня, хлопнул его по крупу — ладонь оставила мокрый след на заиндевевшей шкуре. — Все дела тут сделал. Теперь совсем поеду, больше не задержусь. Из дома выскочила Клэра — босиком, прямо по снегу, только ночная рубаха мелькнула белым пятном в темноте крыльца. — Отец! Ты ещё здесь! — закричала она, и голос её разорвал вечернюю тишину. — А ну назад, окаянная! — прикрикнула Года, подаваясь вперёд. — Ноги застудишь!  Клэра юркнула обратно в сени, но тут же высунулась, на ходу натягивая обувь — один надела, второй долго не могла поймать, прыгая на одной ноге. Через минуту уже висела на отце, вцепившись в его плащ мёртвой хваткой. — Ты надолго? — спросила она, задрав голову и заглядывая ему в лицо снизу вверх.  — Надолго не надолго, а ехать надо, — Осберт поправил ей съехавший набок платок, закутал плотнее. — Король, он ждать не любит. Сказал — привези, значит, вези. На обратном пути тебя заберу. Веди себя хорошо, сестру слушайся.  — А вино не прокиснет? — деловито поинтересовалась Клэра. — Пока ты до короля ехать будешь.  — Для него специальное делали, с молитвами и заговорами, — усмехнулся Осберт. — Не прокиснет. Такое вино десятилетиями стоит. Ты лучше скажи, учишься? Не пропускаешь уроки? — Учусь, — Клэра кивнула важно, как взрослая. —  Года мне спуску не дает, но иногда забывает и уходит в дом Гарольда до самого вечера.  Года фыркнула, поправила шаль на плечах. — Ябеда. Выросла ябеда на мою голову. — Правда, — возразила Клэра без тени смущения. — Я не ябедничаю, я забочусь о своих знаниях. Ты же сама велела за всеми присматривать. Осберт рассмеялся — гулко, раскатисто, так, что лошадь покосилась на него. Притянул Году за плечо одной рукой, другой обнял Клэру, прижал обеих к себе.  — Ладно, девчонки мои, — сказал он. — Мне пора. А то в темноте ехать — только лошадей мучить, да и самому не видно, куда править. — До Винчестера далеко, — сказала Года, прижимаясь к нему на мгновение и тут же отстраняясь.  — Ты хоть ночевать где-то будешь?  — Найду где. — Осберт пожал плечами. — Леса кругом, деревни. Не впервой, дочка. Я, знаешь, в каких переделках бывал — а всё жив. Он отпустил их, шагнул к телеге и уже садился на облучок. — Пап! — звонко и жалобно окликнула Клэра. — Ты это... приезжай скорее! Ладно? Осберт замер, обернулся. Посмотрел на неё — на маленькую фигурку в башмаках и платке, на Году за её спиной, на тёплый свет в окнах и улыбнулся.  — Приеду, — пообещал он твёрдо, как клятву дал. — Как управлюсь с делами — сразу приеду. Вы тут без меня не скучайте. — Не будем! — крикнула Клэра. — Нам некогда! У нас тут дел много! Года усмехнулась, помахала рукой — спокойно, по-взрослому, но Тед, если бы видел, заметил бы, как дрожат у неё губы. — Счастливой дороги, отец! Осберт кивнул, тронул поводья. Лошади пошли шагом — копыта глухо стучали по замёрзшей земле. Потом рысью — быстрее, быстрее, скрываясь в темноте, в сгущающихся сумерках, в никуда. Клэра стояла на крыльце, пока грохот телеги не затих совсем. Стояла, вцепившись в перила, и смотрела в ту сторону, где дорога уходила в лес. — Года, — сказала она задумчиво, не оборачиваясь. Тихо, совсем не по-детски.  — А почему, когда он уезжает, у меня всегда щемит вот здесь? — Она прижала ладонь к груди, туда, где под рубахой билось сердце. Года подошла, обняла её за плечи, притянула к себе. Вместе они стояли на крыльце, глядя в темноту. — Потому что любишь, — сказала Года тихо. — У всех так, кто любит. Когда любимый человек уезжает — всегда щемит. Пройдёт. — Точно пройдёт? — Клэра подняла на неё мокрые глаза. — Точно. — вздохнула Года, прижимая её крепче. — Завтра уже забудешь и побежишь к своим делам.  — Пойду учить Джека читать — поправила Клэра.  — Вот-вот. Полезное дело. — Года легонько подтолкнула её к двери. — Пойдём, спать пора. Завтра день тяжёлый. Ночь навалилась на лес тяжёлая, холодная, беззвёздная — ни огонька, ни просвета, только чёрная, бескрайняя темень со всех сторон. Луна иногда проглядывала сквозь рваные, несущиеся тучи, серебрила снег на дороге, бросала длинные, зыбкие тени, и тут же пряталась снова, будто ей было страшно смотреть на то, что грядёт. Он ехал не спеша — лошадей берёг. Дорога до Винчестера дальняя, дня три, а то и четыре, если погода не подведёт. Загонишь коней — сам пешком пойдёшь, а с грузом не находишься. Кутался в плащ, зябко поводил плечами. Мороз пробирался под одежду, щипал кожу, заставлял ёжиться и глубже зарываться в шерсть. Мысли текли медленно. Обо всём. О дочерях. Об Эшфорде. О Фледе думал. Как она там сейчас, в этой повозке, одна, в чужую сторону едет. Как у неё сердце, небось, зашлось от тоски, как сжимается в груди от страха. И ничего не сделаешь, не поможешь. Только и остаётся — надеяться. Надеяться, что справится. Она сильная.  Думал и об Уилле. Умерла давно, а как будто вчера. Он до сих пор помнил её руки — тёплые, нежные, пахнувшие домом. Помнил, как она смеялась — редко, но так, что весь дом светлел. Помнил, как умирала — тихо, во сне, словно устала и просто решила отдохнуть подольше. Просто перестала дышать, и всё. — Повидаться бы, — сказал Осберт вслух. — Повидаться бы, Уилла. Много чего рассказать. Года вон замуж вышла. Представляешь? Наша Года — и замужем. За Освальдом, парень хороший, работящий.  Она бы порадовалась за Году. За то, как та устроилась, как дом ведёт. За Клэру — та в него пошла, хозяйственная, глазастая, всё замечает, всё помнит. За Фледу бы поплакала вместе с ним. Уилла Фледу любила, как родную. Говорила: «Эта девочка далеко пойдёт, в ней огонь есть». Осберт вздохнул, глубже зарылся в плащ. Холод доставал даже сквозь шерсть.  — Надо бы согреться, — пробормотал он, чувствуя, как озноб пробирает до костей. — А то и до Винчестера не доеду, околею по дороге, буду потом на том свете Уилле рассказывать, какой я дурак. Он остановил, слез с облучка на снег. Ноги подкосились, пришлось ухватиться за борт, чтобы не упасть — затекли от долгой езды. Достал из перемётной сумы флягу — отлил королевского вина, когда бочки готовил. Прав был Эдуард, оно лечит. И от лихорадки спасет. Откупорил, понюхал. Довольно кивнул. Отцовский рецепт.  — За здоровье короля, — усмехнулся Осберт, поднимая флягу к небу. — И за то, чтоб он нас простил за то, что пьём его вино без спросу. И сделал большой глоток. Вино обожгло горло, покатилось внутрь горячей волной, разлилось по груди приятным теплом. Он стоял, запрокинув голову, глядя на чёрное небо, на рваные тучи, на редкие звёзды, и ждал, когда это тепло разойдётся по телу, согреет закоченевшие руки, прогонит озноб. Вместо него пришла боль. Резкая, жгучая, дикая — она вспыхнула в животе, скрутила внутренности так, что он охнул и выронил флягу в снег. Вино пролилось, тёмной лужицей растеклось по насту, зашипело, впитываясь. — Что за... — прохрипел он, хватаясь за живот обеими руками, сгибаясь пополам. Ноги подкосились. Он упал на колени, потом завалился на бок, скорчился, прижимая руки к груди, к животу, пытаясь унять эту дикую, раздирающую боль. Дышать стало трудно — каждое движение, каждый вздох отдавались огнём во всём теле, ломали кости, рвали мышцы. Вино. Отравлено. Кто-то подсыпал. Кто-то знал, что он поедет этой дорогой. Кто-то ждал.  Перед глазами поплыло, всё закружилось в мутном хороводе. Осберт закашлялся, на губах выступила кровь — тёплая, солёная, сразу застывала на морозе, коркой покрывала губы. — Года... — прошептал он одними губами, выталкивая имя из раздираемого болью горла. — Клэра... Они сейчас там, в тепле, спят. В своих кроватях, под одеялами, в безопасности. Ничего не знают. Ждут, что он вернётся через неделю-другую, привезёт гостинцы, расскажет про короля, про Винчестер, про дорогу. А он не вернётся. — Фледа... — выдохнул он, и имя это обожгло не меньше, чем яд.  Она там, в дороге. Едет в чужой дом, к чужим людям, в темноту, в неизвестность. А он обещал, что если что — если обидит кто, если прижмут — он приедет, заберёт, защитит. Не приедет теперь. Не заберёт. Не защитит. Осберт смотрел в небо и видел там, сквозь тучи, сквозь боль, сквозь пелену, застилающую глаза, чьи-то лица. Уилла улыбалась — светло, как тогда, при жизни. Адам стоял рядом, молодой, сильный, каким был всегда.. — Адам... — прохрипел Осберт, и имя брата вышло вместе с кровью. — Брат... Прости что не приглядел. Я иду, — прошептал Осберт. — Уже иду. Говорить стало трудно. Язык не слушался, губы немели, немело всё лицо, немели руки, ноги. Холод поднимался откуда-то изнутри, гасил последние искры жизни. Он чувствовал, как смерть забирает его, поднимается от ног к груди, к горлу, к глазам. — Господи, — прошептал он, глядя в небо в последний раз. — Пригляди за ними. За всеми... Пригляди. Они без меня... они сами... но ты пригляди. Рука его, судорожно сжимавшая снег, разжалась. Пальцы вытянулись, замерли, побелели на глазах. Осберт смотрел в небо, но уже ничего не видел. Только свет, разгорающийся где-то далеко, в конце длинной, бесконечной дороги.  Лошади  опустив голову, тихо всхрапывали, чуя беду. Одна из них трогала его мордой, тыкалась в плечо, в щёку, пыталась разбудить. Ветер завывал в голых ветвях, заметал снегом тело, укрывал белым саваном. Фляга с отравленным вином темнела на дороге, наполовину утонув в сугробе. Осберт из Эшфорда, отец, друг, враг, живой и тёплый ещё минуту назад, теперь лежал на зимней дороге, глядя в небо мёртвыми, уже подёрнутыми инеем глазами. Винчестер так и не дождался своего вина.