***
Дорога к отходу была пляской смерти. Титаны преследовали, но теперь их интерес переключился на более лёгкую добычу — отставшие повозки. Именно тогда прозвучал приказ, жёсткий и неизбежный, как закон физики: — Облегчить вес! Выбрасывать балласт! Всё лишнее! «Балластом» были тела. Тела тех, кто ещё час назад смеялся за игрой. Леви видел, как солдаты, со сжатыми от горя и ужаса лицами, сталкивали с соседних телег завёрнутые в брезент свёртки. Он знал, что лежит в той, что катилась прямо перед ним. Он собрал их сам. Аккуратно, молча, укладывая на плотную ткань Оруо, Эрда, Гюнтера, Петра. — Капитан… — хрипло проговорил возница его телеги, глядя на груз позади. Леви не обернулся. Его лицо было маской из застывшей пыли и запёкшейся крови. — Приказ есть приказ. Делайте. Одно движение. Тело Оруо, тяжёлое и безжизненное, скатилось на дорогу, подняв облако пыли. Потом — Эрд. Потом — Гюнтер. Они покотились по земле, безмолвные и жалкие, а затем были смяты, затоптаны, подхвачены и разорваны на части ногами и ртами догоняющих титанов. В последний миг, когда брезент с Петрой развернулся, мелькнула рука. Рука, которую он узнал бы из тысячи. Её рука. Из-под грубой ткани на миг показалась кисть, и на ней — едва заметный, но узнаваемый след. След от тех самых укусов, что скрепили отряд. И вот она, эта рука, тоже падала в грязь, чтобы быть растоптанной, поглощённой. Он не мог похоронить их. Не мог отдать последние почести. Он мог только выбросить, как отработанный шлак, чтобы спасти тех, кто ещё дышал. Чтобы спасти Эрена. Чтобы выполнить миссию. Телега, ставшая легче, рванула вперёд. Леви стоял на ней, неподвижный, спиной к отступающему кошмару. Он не смотрел назад. Он смотрел вперёд, на стены, которые теперь казались не защитой, а тюрьмой. Ветер выл в ушах, но внутри была только тишина. Глухая, всепоглощающая тишина пустоты. Отряд Леви мёртв. Петра, Оруо, Эрд, Гюнтер — остались там, в лесу и на дороге, превращаясь в прах под ногами чудовищ. Механизм, который он так тщательно собирал, обращал, шлифовал, был уничтожен. Он снова стал тем, кем был всегда до них. Одним. Острым, смертоносным и абсолютно одиноким клинком. Солдат всегда остаётся солдатом. Даже когда от солдата ничего не осталось, кроме приказа и пустоты внутри. Леви снова остался один.***
Они добрались до стен. «Почти без жертв» — это была статистика для отчётов. В реальности за ворота вползла похоронная процессия: окровавленные, с пустыми глазами, с телегами, полными стонущих. Леви шёл впереди своего — теперь уже бывшего — отряда, состоявшего только из полубезумного Эрена на носилках. Он шёл, не ощущая тяжести собственного тела, не чувствуя усталости в мышцах. Внутри была только одна сплошная, гулкая пустота, настолько знакомая, что от неё тошнило. Он снова жив. Он. А они — нет. И в этом была какая-то чудовищная, извращённая несправедленность. Он ненавидел себя за это. Ненавидел цикл, который повторялся снова и снова: позволить ледяной скорлупе чуть-чуть растаять, позволить себе привязаться, увидеть в ком-то не просто инструмент, а… человека. Увидеть в ней — ум, преданность, ту странную, тихую красоту порядка, которую он ценил. И позволить этой привязанности превратиться во что-то большее, во что-то, что он даже сам себе не решался назвать, но что грело в редкие моменты покоя за чаем. И снова — потеря. И снова — эта нестерпимая боль, острая и оглушающая, которую он был вынужден запечатать, спрессовать в чёрный, тяжёлый камень и бросить в ту самую пустоту внутри. Чтобы она не разорвала его на части здесь, на глазах у всех. Они шли по главной улице, этот марш живых мертвецов. Горожане смотрели на них с привычной смесью страха, жалости и облегчения — не их это коснулось. И тут из толпы отделился мужчина. Пожилой, с добродушным, изборождённым морщинами лицом и тёплой, отеческой улыбкой. Он подошёл уверенно, с той смесью уважения и простоты, какая бывает у людей, чья жизнь прошла в честном труде. — Здравствуйте, капитан, — заговорил он, немного смущённо сняв картуз. Его голос был мягким, заботливым. — Вы уж простите, что отвлекаю. Я — отец… моя дочь служит в вашем отряде. Петра. Петра Рал. Леви замер. Мир вокруг внезапно потерял все звуки, кроме этого голоса. — Я знаю, солдатская обязанность, опасности всякие, — продолжал мужчина, не замечая ледяной маски на лице капитана. — Но она же у меня совсем девчонка, душа-человек. Пишет мне, с такой гордостью, знаете ли! Пишет: «Папа, капитан Леви лично взял меня в свой отряд! Это большая честь!». — Мужчина улыбнулся ещё шире, в его глазах светилась неподдельная, глубокая любовь и гордость. — Я так ей рад, конечно. Но вы уж, капитан, пожалуйста, берегите её там. Она же у меня… — он понизил голос, доверительно, — она же полезет на рожон, если кому-то нужна будет помощь. Сердце у неё очень отзывчивое. Вы уж присмотрите за моей девочкой, а? Он всё говорил и говорил, и каждое его слово было новым, изощрённым ножом, медленно вкручивающимся в ту самую пустоту внутри Леви. Он видел перед собой её черты — в его улыбке, в складочках у глаз. Он видел её упрямство и отвагу — в его словах о «рожоне». Он видел всю её жизнь, которая привела её к нему, и всю ту жизнь, которой у неё больше не будет. К горлу Леви подкатил горячий, невыносимый ком. Он сжал его так, что стало нечем дышать. Он стоял, не в силах двинуться, не в силах остановить этот поток неведомого отцу счастья. Его собственные губы, всегда твёрдые и чёткие, попытались сложиться в хоть что-то, но смогли произнести лишь хриплый, сорвавшийся на полтона звук. Он посмотрел прямо в глаза этому человеку — в глаза, полные надежды и слепого, отцовского доверия. И вынес ему приговор. Тот самый, что уже вынес себе. — Она… мертва. Два слова. Плоские, как камень, лишённые интонации. Они повисли в воздухе между ними. Улыбка на лице мужчины не исчезла сразу. Она застыла, превратилась в гримасу непонимания. Потом глаза его, такие же, как у неё, только старшие, помутнели. В них промелькнуло отрицание, паника, и наконец — та самая пустота, которую Леви нёс в себе. Леви не стал ждать реакции. Не мог. Он не видел, как мужчина схватился за сердце, как он осел на колени, заглушая рыданием. Он уже шёл вперёд, мимо него, сквозь толпу, в сторону пустых, чистых стен своего кабинета. Ему нужно было туда, где не будет ничьих глаз, ничьих слов, ничьей боли, кроме его собственной. Где он мог снова, уже в который раз, остаться наедине со своей виной, своим долгом и нестерпимой, вечной тяжестью того, что он снова остался жив.