Контроль не включëн

NC-17
Завершён
0
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Откровение

Настройки
Месяц работы на пульте 911 для Стью был как идеально сыгранная партия в шахматы. Его хвалил инструктор, коллеги уважительно кивали. «Хладнокровный», «чёткий», «надёжный». Он научился отключать часть себя, которая могла дрогнуть, и выпускать в эфир только голос-инструкцию, плоский и безошибочный. Стью спасал, контролировал, не вовлекаясь. Его мансарда и редкие, но всё более глубокие встречи с Эллисон были островком другой, пугающе живой реальности, которую он запирал на время смены. И тогда пришёл тот вызов. Сигнал на экране: «Пожар. Жилой дом. Деревянная конструкция. Сообщение о людях внутри». Стью надел гарнитуру, нажал кнопку приёма. Голос в трубке был мужским, сдавленным от ужаса: — Горит! Дом горит! Рядом с лесом… не можем подъехать близко, дым… — Оператор 911, Стью. Успокойтесь. Ваш адрес? — его голос был как всегда, стальным. Мужчина выпалил адрес. Стью уже отправлял экипажи, его пальцы летали по клавиатуре. Рутина. — Там люди! — закричал абонент. — Старики! Они не вышли! Деревянный дом, он… он пожирает его! Слово «деревянный» зацепилось где-то на периферии сознания, но разум был сильнее. — Экипажи уже в пути. Вы находитесь в безопасности? Отойдите на безопасное расстояние. — Я слышу треск! Боже, этот треск! Треск. Слово пролетело как пуля и застряло. В том самом месте, куда он спрятал девятилетнего мальчика. Внезапно, сквозь ровный гул оборудования и голос коллег, Стью услышал. Не через трубку. Внутри. Тихий, сухой, настойчивый треск. Тот самый. Тысячи хрупких веточек. Его дыхание сперло. Он попытался сделать вдох, но воздух будто стал густым, сладковатым. Запах. Не запах кофе или пластика в диспетчерской. Призрачный, едкий запах гари. Тот самый запах. Он поплыл перед глазами. Пляшущий, жадный. — Оператор! Оператор, вы меня слышите?! — голос в трубке стал пронзительным. Стью открыл рот, чтобы сказать: «Да, я здесь. Оставайтесь на линии». Но из горла вырвался только хрип. Его пальцы, секунду назад такие ловкие, замерли над клавиатурой. Он смотрел на экран, но видел не координаты, а силуэты. Два силуэта на фоне ослепительного жёлтого света. Растворяющиеся. — Стью? — рядом раздался голос коллеги, обеспокоенный. — Ты в порядке? Он не ответил. Его сердце заколотилось с такой силой, что звенело в ушах, заглушая все внешние звуки. Ладони вспотели, по спине побежали ледяные мурашки. Полномасштабное вторжение прошлого в настоящее. Его броня треснула и развалилась, словно карточный домик. — Они там сгорят! Сделайте что-нибудь! — кричал голос в трубке, но он уже был далеко, как из-под толстого слоя воды. Стью попытался вдохнуть — глубоко, медленно. Но лёгкие не слушались. Они были заполнены призрачным дымом. Он видел, как его рука трясётся. Он видел, как на мониторе мигает иконка пожарных машин, приближающихся к точке. Они едут туда. Туда, где огонь, люди. Прям как тогда. — Я… не могу, — прохрипел он, не в трубку, а просто в воздух, и сорвал с себя гарнитуру. Она упала на стол с глухим стуком. Вокруг засуетились. Кто-то перехватил вызов, чей-то уверенный, спокойный голос зазвучал в эфире на его месте. На него смотрели — с удивлением, с беспокойством, с разочарованием. «Хладнокровный Стью. Надёжный Стью.» А он сидел, согнувшись, упираясь лбом в холодную поверхность стола, и давился беззвучными рыданиями, которые не могли пробиться сквозь спазм в горле. Он провалился. Не как оператор, а провалился в прошлое. Оно вырвалось на свободу в самый неподходящий момент и оставило его беспомощным, трясущимся мальчиком посреди безупречно функционирующего цеха по спасению жизней. Он не смог даже слова сказать. Стью просто сгорел изнутри, в тишине, под равнодушным светом неоновых ламп, пока другие делали его работу. Он не помнил, как оказался на улице. Ощущение было таким, будто кто-то выдернул вилку из розетки, и всё — диспетчерская, мигающие мониторы, испуганные взгляды коллег — просто отключилось, оставив после себя только белый шум в ушах и свинцовую тяжесть в ногах. Он шёл, не видя дороги. Его тело двигалось на сломанном автопилоте. Шаги были неровными, он натыкался на прохожих, не извиняясь. Воздух, обычный городской воздух, пах для него дымом. Каждый выхлоп, каждый запах с шашлычной — всё было тем запахом. Его руки тряслись. Он засовывал их в карманы, сжимал в кулаки, но дрожь была глубоко внутри, в каждом нерве. Голос в голове, тот самый, что всегда отдавал чёткие команды, молчал. На его месте была только картинка: силуэты, растворяющиеся в пламени. И треск. Он должен был куда-то идти. Не домой. Там была тишина, которую он сейчас не вынесет — в ней зазвучали бы крики из той трубки, которые он бросил. К тёте Кэтрин? Нет. Её упорядоченный мир и молчаливое осуждение раздавили бы его окончательно. Оставалось только одно место. К Эллисон. Именно она принимала его осколки. Она не боялась дыма, потому что жила в другом измерении, где дым был просто метафорой, а не удушающей реальностью. Она была его противогазом от самого себя. Единственным существом, рядом с которым его паника не казалась слабостью, а была просто ещё одним странным артефактом, достойным изучения. Он почти бежал, сбивая дыхание. Его куртка была расстёгнута, хотя на улице было довольно прохладно. Он не чувствовал холода, но чувствовал лишь жгучую потребность добраться до неё. Как раненый зверь ищет логово. Он влетел в её двор, не обращая внимания на код двери. Просто рванул её на себя с такой силой, что она с грохотом ударилась об ограничитель. Лестница показалась бесконечной. Он поднялся, опираясь на стены, его сердце колотилось так, будто хотело вырваться наружу. Стью остановился перед её дверью. Не позвонил. Не постучал. Просто ударил в неё кулаком. Один раз. Два. Дверь открылась почти сразу, будто она ждала. Эллисон стояла на пороге в простых чёрных трениках и огромной футболке с каким-то стёршимся принтом. Её соколиные глаза быстро скользнули по его лицу — бледному, искажённому, с диким, несфокусированным взглядом — и всё поняли. Она отступила, давая ему войти. Он переступил порог и остановился, дрожа всем телом, не в силах сделать ещё шаг. — Я… — он попытался что-то сказать, но из горла вырвался только сдавленный стон. — Тише, — сказала она мягко, но твёрдо. Она подошла к нему, взяла его ледяные, трясущиеся руки в свои тёплые, и потянула за собой, вглубь комнаты. — Ничего не говори. Пока ничего не говори. Она привела его к дивану, усадила. Его тело не слушалось, он почти рухнул на подушки. Она села рядом, совсем близко, но не обнимая. Просто присутствуя. Её тепло и запах начали медленно, по миллиметру, вытеснять из его сознания призраков. Он сидел, согнувшись, уткнувшись лицом в колени, и наконец позволил себе задрожать. Всеми фибрами. Эллисон положила свою руку ему на затылок — твёрдо, тяжело, как якорь. И ждала. Она молча сидела рядом, ощущая, как дрожь медленно отступает из его тела, сменяясь тяжёлой, опустошённой слабостью. Её рука с его затылка переместилась к основанию его шеи, к тугому, небрежному хвосту, в который были собраны его длинные чёрные волосы. Её пальцы начали двигаться медленно, почти гипнотически: развязывая резинку, распутывая пряди, разделяя их и снова собирая в свободные, тяжёлые волны. Так расчёсывают шерсть испуганному зверю, так разминают одеревеневшие мышцы. Каждое прикосновение было ясным, безошибочным сообщением, что он в безопасности. Стью позволил этому случиться. Его сознание, ещё сырое и обожжённое изнутри, цеплялось за эти тактильные якоря. За тяжёлое тепло её ладони на шее, за лёгкое потягивание волос. Мир сузился до этого одного ощущения. Потом её рука спустилась ниже. К его рукам, всё ещё вцепившимся в его же колени, белыми от напряжения костяшками. Она мягко, но настойчиво накрыла их своими пальцами. — Дай посмотреть, — сказала она тихо, но так, что в её голосе не было места для возражений. Он сопротивлялся секунду, инстинктивно сжимаясь. Показать лицо — значило показать всё. Весь свой провал, всю свою немощь. Но её пальцы были твёрдыми. Она ждала, пока его собственное напряжение не исчерпает себя. И он, с тихим, почти неслышным стоном, позволил ей разжать его пальцы и отвести руки от лица. Он поднял голову. Она увидела его глаза. Алые. Не от плача, а от природы — глубокие, кроваво-красные, как два куска полированного граната. В обычное время они были холодными, нечитаемыми, частью его маски. Сейчас в них бушевало море. В них отражался ужас, стыд, беспомощность и та самая, выжженная боль, которую он носил в себе и которая только что прорвалась на поверхность, сметая все дамбы. Она не отшатнулась. Её жёлтые глаза встретились с его алыми, и в них не было ничего, кроме полного, абсолютного принятия. Она смотрела в этот адский огонь его души и не моргала. — Расскажи, — попросила она. Её руки всё ещё лежали поверх его, на коленях. Её пальцы всё так же медленно перебирали его распущенные волосы. Она создавала для него пространство — физическое и эмоциональное — где можно было быть сломленным, выговорить тот ужас, который не помещался в протоколы экстренных служб. И он, глядя в её бездонные, спокойные жёлтые глаза, почувствовал, как слова, наконец, поднимаются. И он начал говорить. Тихо, срывающимся голосом, глотая воздух. Слова выходили из него кусками, спотыкались, иногда он замолкал, сглатывая ком в горле, но она не торопила. Её пальцы продолжали перебирать его волосы — ритмично, успокаивающе, как прилив и отлив. Он рассказал о вызове, о треске, о том, как фантомный запах дыма вдруг заполнил воздух диспетчерской. О том, как он перестал быть оператором и снова стал тем девятилетним мальчиком, сидящим на бордюре в чужом одеяле, о том, как сорвал гарнитуру, как сбежал. Когда он замолчал, обессиленный, опустошённый до дна, Эллисон сделала то, чего не делала никогда за всё время их знакомства. Она обхватила его руками — не нежно, а крепко, почти до боли, прижимая его голову к своему плечу, зарываясь лицом в его распущенные волосы. Он замер на секунду, а потом его тело само обмякло в её руках. Он позволил себе быть слабым рядом с ней. Эллисон держала его так долго, пока его дыхание не выровнялось и дрожь не утихла окончательно. Потом, когда он чуть отстранился, чтобы посмотреть на неё, она заговорила. — Знаешь, ты не один такой, — начала она, глядя куда-то в стену, где плясали тени от свечи. — Мой огонь был другим. Она рассказала ему о доме, где иконы висели в каждом углу, где воздух был спёртым от ладана и постоянного страха перед грехом. О матери, чьи глаза становились стеклянными при одном только взгляде на дочь. — Когда мне было лет семь, я нашла старую книгу на чердаке. Не Библию. Что-то другое — про символы, про сны, про то, что было а гранью. Мне стало интересно. Я задавала вопросы. Священнику, когда он приходил. Матери. — Она усмехнулась горько. — Это было ошибкой. Стью слушал, не перебивая. Он видел, как её жёлтые глаза становятся жёстче, холоднее, но не от злости — от боли, которую она так хорошо научилась прятать. — Мать повела меня к Священнику. Сказала, что во мне бес. Что мои глаза — это знак. Что я отмечена. — Она повернулась к нему, и в её взгляде теперь плескалась та же бездна, что только что была в его. — Она называла меня дьяволом, Стью. Не в припадке гнева, а спокойно, уверенно. Как констатировала факт. «Ты — дьявол. Ты принесёшь горе». Она говорила долго. Голос её был ровным, почти бесплотным, как шёпот старой плёнки, которую прокручивают в пустой комнате. Запах её старого дома был кислым, размоченных в церковном вине, смешанный с тяжёлым, маслянистым ладаном, от которого к вечеру начинала кружиться голова и подступала тошнота к горлу. Сладкая гнильца старого дерева икон — тёмных, закопчённых ликов, что смотрели со стен тысячами невидящих глаз. И под всем этим — запах маминых рук, пахнущих сырым мясом и хлоркой, потому что она работала на разделке птицы и верила, что только хлорка смывает грех. — Мама была красивой, — сказала Эллисон, и в её голосе не было тепла, только констатация факта. — Как икона. Той же холодной, неживой красотой. Тонкие губы, что никогда не улыбались мне, только кривились в гримасе брезгливости, когда я подходила близко. Глаза цвета выцветшего неба, в которых никогда не было зрачков — только пустота, отражающая моё собственное лицо, как в тёмной воде. Она расчёсывала мои волосы по утрам — не нежно, а дёргано, вырывая целые пряди, приговаривая: «Волосы — девичий соблазн, грех». Я терпела, потому что если отдёрнусь, она ударит. Не со зла. По обязанности. Как вытирают пыль или выносят мусор. Отца почти не было. Он работал на стройке, пил по вечерам, а по воскресеньям надевал единственный костюм, от которого пахло нафталином, а не перегаром, и вёл нас в церковь. Его руки, вечно в цементной пыли, которая забивалась под ногти чёрными полумесяцами, касались меня только тогда, когда нужно было наказать. Удары его были как у плотника, забивающего гвозди. Он часто говорил: «Господь наказывает тех, кого любит», — и делал своё дело. Бабушка была самым страшным «экспонатом». Она жила в отдельной комнате, куда запрещали заходить. Когда мне было шесть, я нарушила запрет. Всего один раз. Бабушка сидела в кресле у окна, которое было завешено чёрной тканью. Она пахла мочой и камфорой. Её кожа была как пергамент, в который заворачивают старые документы — жёлтая, испещрённая сеткой морщин, похожих на карту неизвестной земли. Но страшнее всего были глаза. Белые. Абсолютно белые от катаракты, слепые, но смотревшие прямо сквозь неё, будто видели что-то за её спиной. Бабушка протянула руку — высохшую, с длинными жёлтыми ногтями, похожими на когти, — и прошептала скрипуче: «Иди сюда, отмеченная. Я тебя вижу. Ты пахнешь тем, что ждёт нас всех». Я тут же сбежала. Меня вырвало в туалете. А мать, узнав, отлупила меня ремнём «за то, что пугаешь бабушку». Бабушка умерла через год. Сященник, к которому меня водили, был молодым, с липкими, влажными губами и пальцами, которые задерживались на моем плече дольше, чем нужно. Он говорил, что во мне бес. А мои глаза — это печать Сатаны. Я должна молиться, поститься и позволить «изгонять» из неё скверну. «Изгнания» происходили в маленькой комнатке при церкви, пахнущей сырым камнем и мышами. Он читал молитвы, брызгал святой водой, а потом велел раздеваться. «Чтобы бесу негде было прятаться», — объяснял он, и его влажные пальцы скользили по моей коже, выискивая «Печати». В школе меня дразнили «ведьмой», плевали в спину, прятали вещи, рисовал на парте пентаграммы и рожицы с жёлтыми глазами. Однажды мальчишки поймали меня после уроков, зажали в углу и заставили смотреть, как они сжигают мою единственную, любимую куклу — тряпичную, сшитую бабушкой до того, как та ослепла. Плавились пуговицы-глаза, чернела ткань, пахло горелым тряпьём. А они кричали: «Смотри, как твои родственники горят в аду!» — закончила она, глядя куда-то в стену, где висели её сокровища, — они хотели меня сжечь. Все. Они хотели, чтобы от меня остался только пепел, который можно развеять и забыть. Стью почувствовал, как внутри него, поверх его собственной боли, поднимается новая, острая волна — ярость. Не на неё, никогда на неё. А на тех, кто мог сказать такое ребёнку. — Эллисон… — Нет, — она остановила его жестом. — Я не для жалости. Я для того, чтобы ты знал. Чтобы ты видел, что этот твой стыд за провал, за то, что ты человек, а не машина… это ничто по сравнению с тем, что люди могут сделать с тобой словами. — Она помолчала, её пальцы снова нашли его волосы, машинально перебирая. — Я ушла оттуда, как только смогла. Построила свою башню. Собрала свои осколки. И знаешь, что самое смешное? — она посмотрела ему прямо в глаза. — Она была права. Я приношу горе. Тем, кто этого заслуживает. Тем, кто смотрит и видит только дьявола. Но ты… ты смотришь и видишь просто девушку, которая любит старые книги и странные вещи, которая может сидеть рядом с тобой в твой самый страшный час. Она замолчала, и в тишине её комнаты повисло понимание. Они оба были отмечены. Он — дымом. Она — ладаном. Они сидели здесь, два выживших в разных катастрофах, и учились дышать заново — в объятиях друг друга. — Спасибо, — прошептал Стью, и это слово вмещало всё: и за то, что выслушала, и за то, что обняла, и за то, что поделилась самым сокровенным. — Теперь мы знаем друг о друге главное. Мы оба — те, кого пытались сжечь. И выжили. Значит, вместе мы — целый пожар. Она сидела рядом, обняв его. Стью чувствовал, как её пальцы всё ещё перебирают его волосы — машинально, успокаивающе, как будто она боялась, что если остановится, он снова провалится в ту бездну, из которой только что выбрался. — Хочешь чай? — спросила она тихо, когда его голос окончательно сел и слова кончились. — Не уходи, — прошептал он, и это было так непохоже на него, на его всегдашнюю сдержанность, что она даже замерла на секунду. Она не ушла, лишь чуть отстранилась, чтобы зажечь еще одну свечу на низком столике — пламя дрогнуло, осветив её лицо с мягких сторон, сделав жёлтые глаза ещё более глубокими, почти светящимися. Потом она поднялась, но не ушла далеко — лишь до полки у стены, где среди книг и странных предметов стояло несколько бутылок. — Значит, чай подождёт, — сказала она, возвращаясь с вскрытой бутылкой тёмного стекла и двумя маленькими пузатыми рюмками. — Это кальвадос. Она разлила янтарную жидкость, протянула ему одну рюмку. Их пальцы соприкоснулись. Он выпил залпом, чувствуя, как огонь прокатывается по горлу, вытесняя остатки того, другого, призрачного огня из лёгких. Она пила медленно, глядя на него поверх рюмки. Какое-то время они сидели молча. Стью перевёл взгляд на полку, где стояли её сокровища. И замер. Там, среди черепа вороны и куска витража, лежал кинжал. Старый, с вычурной, потемневшей от времени рукояткой, на которой были странные символы. Он не видел его раньше. — Это новое? — спросил он, кивком указывая на кинжал. Эллисон проследила за его взглядом и хмыкнула. В её усмешке не было веселья — скорее, лёгкая брезгливость, смешанная с иронией. — Подарок, — сказала она коротко. — От моего бывшего. Точнее, не совсем бывшего. Стью почувствовал, как внутри что-то холодно сжалось. Он повернулся к ней, и в его алых глазах, только что полных боли и опустошения, теперь зажглось что-то другое — настороженность, вопрос, первый укол ревности, которую он не имел права чувствовать. — Ты никогда не говорила… — Что у меня есть парень? — она перебила его легко, без напряжения. — Потому что это громко сказано. Скорее, есть человек, который когда-то появился в моей жизни с претензией на родство душ. — Она отпила ещё кальвадоса, глядя на огонёк свечи. — Ему нравилась моя эстетика. Мои книги. Мои карты. Он носил чёрное, цитировал какого-то оккультиста, которого нашёл в интернете, и делал вид, что все понимает. — Она усмехнулась, но в усмешке сквозила горечь. — Проблема в том, что для него это лишь образ. Костюм. Он не чувствовал магии. Он её изображал. Как позёр, который надевает косуху, чтобы казаться крутым, но в душе он сломан. — А ты? — тихо спросил Стью. — Ты её чувствуешь? Она посмотрела на него долгим, изучающим взглядом. В жёлтых глазах плескалось что-то, чему он не мог подобрать названия. — Я в ней живу, Стью. Для меня это не игра. Это просто… реальность. Такая же, как этот кальвадос, как твои барабаны, как тот пожар, который ты носишь в себе. А он… — Она махнула рукой в сторону кинжала. — Он пытался купить меня этими игрушками. Думал, что если подарит ритуальный кинжал, я растаю и признаю в нём «избранного». — А ты? — А я сказала, что кинжал красивый, но рукоятка неправильная. Символы перепутаны. Для настоящего ритуала он бесполезен. — Она рассмеялась, но смех был невесёлым. — Он обиделся. Сказал, что я высокомерная сука и ничего не понимаю в истинной силе. И ушёл в закат искать другую «жрицу», которая оценит его старания. — И давно? — Полгода. Может, больше. Он иногда пишет. Пытается говорить со мной на «тайном языке», цитирует латынь с ошибками. — Она покачала головой. — Я даже не читаю. Наверное, надо бы поставить точку, но… мне лень. Он не опасен. Просто позëр. — Она поставила пустую рюмку на столик и снова посмотрела на него. В её взгляде теперь не было иронии — только усталость и непривычная, обнажённая честность. — Я не говорила тебе о нём, потому что для меня его не существует, Стью. А ты есть. Ты здесь. Ты пришёл ко мне не в чёрном плаще с бредовыми цитатами, а просто — с розой. И со своей болью, со своим сгоревшим домом внутри. Ты — настоящий. А он просто картинка. Стью молчал, переваривая её слова. Кальвадос тёк по венам, смешиваясь с остатками адреналина, с облегчением, с новой, странной теплотой. Она сказала «ты есть». Она выбрала его. — А кинжал оставила, — заметил он, и в его голосе впервые за вечер мелькнула тень той самой, неуклюжей шутливости. — Красивый же, — парировала она с улыбкой. — И символы можно исправить. Когда-нибудь. Если станет слишком скучно. Он не выдержал и улыбнулся в ответ — слабо, уголками губ, но это была настоящая улыбка. Первая за этот день. Но мысли в его голове ворочались тяжело, как камни. Что происходит? Он задал себе этот вопрос впервые за всё время. Раньше не было времени. Были ощущения — смущение, влечение, страх, тепло, неловкость, уют. Целая гамма чувств, на которые он, по собственному убеждению, был не способен. А теперь, когда адреналин схлынул и паника отступила, осталась только эта необходимость в определении. Они не были парой. Это точно. Ни одного разговора на эту тему. Никаких обязательств, никаких обещаний, никаких «мы теперь вместе». Были поцелуи. Были объятия. Была ночь, когда он нёс её на руках и укрывал пледом. Было утро с кофе. Было сегодня — когда он прибежал к ней, сломленный. Что это? Дружба? Слишком много. Больше, чем дружба. Он не целовал друзей в губы. Не засыпал с ними в обнимку. Не чувствовал, как сердце останавливается, когда они просто входят в комнату. Любовь? Он не знал, что это такое. В его жизни не было образцов. Родители любили друг друга — он помнил это смутно, как запах папиного свитера и мамин смех. Это было так давно, в другой жизни, до пожара. После была только тётя Кэтрин с её искуственной заботой. Любовь для него была таким же абстрактным понятием, как «оккультизм» для того позёра с кинжалом. Он мог её изображать? Или она была где-то глубоко, в тех самых осколках, которые он так тщательно прятал? А что, если она не хочет ничего большего? Она сказала: «Тот парень — пустой. Ты — настоящий». Но это не значит, что она хочет быть с ним. Может, для неё это просто… близость. Способ быть рядом с тем, кто понимает. Она — коллекционер осколков. Может, он просто самый интересный экспонат в её коллекции? Тот, которого можно трогать, с которым можно спать в обнимку, но который не требует названий и обязательств. А что, если он сам не готов к большему? Имеет ли он право на кого-то, кроме себя? Имеет ли он право впустить её в этот ад, который бушует у него внутри? Он поднял глаза. Эллисон уже стояла в дверях кухни, держа две кружки с чаем. Она смотрела на него с тем же спокойным, изучающим выражением, с каким рассматривала свои артефакты. — О чём думаешь? — спросила она, протягивая ему кружку. Он взял чай, помедлил. Сказать правду? Или спрятаться за обычным «ни о чем»? Он выбрал правду. — О нас, — сказал он тихо. — О том, что мы такое. Потому что я не знаю. Она не удивилась. Не отвела взгляд. Она просто села рядом — на пол, у его ног, прислонившись спиной к дивану, и посмотрела в окно, за которым уже серело небо. — А надо знать? — спросила она. — Обязательно раскладывать всё по полочкам, давать названия, ставить галочки? — Я так живу, — ответил он. — Протоколы. Определения. Границы. — Я знаю, — кивнула она. — Но со мной это не работает. Я — осколок, помнишь? У осколков нет чётких границ. Она помолчала, грея руки о кружку. — Вот что я знаю точно. Ты мне нужен. Не для галочки в графе «отношения». Не для того, чтобы называть тебя «мой парень». А просто… ты. Ты приходишь, когда тебе плохо. Ты смотришь на меня своими глазами так, будто я — единственное, что имеет значение. И это… это больше, чем обычное определение. Она повернула голову и посмотрела на него снизу вверх. — Я не знаю, что мы такое, Стью. И знать не хочу. Потому что если я это назову, я поставлю это в рамку. А ты не помещаешься в рамки. И я не помещаюсь. Мы — два куска пазла, которые не должны подходить друг другу, но почему-то подходят. Давай просто… быть. А название придумаем потом. Или не придумаем вообще. Он смотрел на неё, на её профиль на фоне сереющего неба, на её рассыпавшиеся фиолетовые волосы, на её руки, обнимающие кружку. Он сполз с дивана и сел рядом с ней на пол, плечом к плечу. Взял её свободную руку в свою, переплёл пальцы. Она не отняла. Наоборот — сжала его ладонь в ответ. Он сидел на полу рядом с ней, держал её за руку, смотрел, как свет заливает комнату, и чувствовал, как внутри закипает что-то тёмное, неконтролируемое. Её слова должны были успокоить. Они должны были стать тем самым бальзамом, которого он ждал. Но они не стали. Они раздражали. — Знаешь, — сказал он вдруг, и его голос прозвучал жёстче, чем он ожидал. Он сам почувствовал эту стальную ноту и не стал её смягчать. — Меня это бесит. Она повернула голову, в её жёлтых глазах мелькнуло удивление — первое за всё время, кажется. Она не привыкла, чтобы её слова встречали сопротивлением. — Что именно? — Всё это, — он не глядел на неё, смотрел прямо перед собой, на стену, где висел гобелен. — Твоя философия. «Не надо названий». «Просто будем». Ты думаешь, это так легко? Для меня? Он почувствовал, как его ладонь, сжимавшая её руку, напряглась. Он не отпускал, но хватка стала другой — не нежной, а почти требовательной. — Я всю жизнь строил систему, Эллисон. Протоколы. Границы. Определения. Потому что без них — хаос. А хаос — это пожары. Смерть. Он перевёл на неё взгляд. Его алые глаза горели замороженной яростью, которую он так долно прятал. — А ты приходишь и говоришь: «Не надо названий, просто будь». А я не умею просто быть. Я умею быть оператором, умею быть барабанщиком, умею быть сиротой, приемлемым племянником. Умею быть твоим… чем? Другом? Любовником? Экспонатом в твоей коллекции? Он резко выпустил её руку и провёл своей по лицу, будто пытаясь стереть наваждение. — Ты говоришь, что я тебе нужен. Но для чего? Для разговоров по ночам? Для объятий, когда тебе холодно? Для того, чтобы быть живым доказательством того, что ты не одна? А если я хочу большего? — выдохнул он, и в его голосе вдруг не осталось жёсткости — только растерянность, почти детская. — Если мне мало «просто быть»? Если я хочу знать, кто я для тебя? Что, если мне нужно это название, чтобы не сойти с ума? Свеча давно погасла, утро ворвалось в комнату беспощадным серым светом, высвечивая каждую пылинку, каждую морщинку на её лице, каждую трещину в его броне. Эллисон смотрела на него долго, достаточно долго. В её соколиных глазах больше не было спокойной уверенности коллекционера. Была буря. Такая же, как в нём. Просто спрятанная глубже, за многие годы привычки к одиночеству. — Ты прав, — сказала она наконец, и голос её был тихим, почти чужим. Она отвернулась к окну. — Я привыкла, что меня никто не хочет по-настоящему. Что все хотят только часть. Мою внешность, мою «таинственность», мои карты, мою коллекцию. А когда доходит до того, чтобы назвать вещи своими именами — все сбегают. Даже тот позёр с кинжалом. Он хотел не меня. Он хотел образ. Она помолчала. — Я и к тебе сначала относилась… как к осколку. Интересному. Редкому. А потом ты перестал быть осколком. Ты стал самим собой. И я испугалась. Она повернулась к нему, и в её глазах блестело что-то, чего он никогда не видел — влага, не пролившаяся слезами. — Я испугалась, что если назову это, если скажу «я люблю тебя» или «ты мой парень», то это станет реальным. А реальное можно потерять. А я не хочу тебя терять. Поэтому я спряталась за «просто будь». Трусливо, да? Он смотрел на неё, и раздражение таяло так же быстро, как и вспыхнуло. На его месте оставалась только огромная, зияющая пустота, которую теперь нужно было чем-то заполнить. И он знал чем. — Я тоже боюсь, — сказал он хрипло. — Боюсь, что если назову это, то сглазю. Что огонь вернётся и сожжёт и это тоже. Но если мы оба будем молчать… мы просто сгорим по отдельности. — Он протянул руку и взял её ладонь снова. На этот раз мягко, не требовательно. — Я не знаю, как это работает. Но я знаю одно: когда мне было плохо сегодня, я пришёл к тебе. И это что-то значит. Она сжала его пальцы в ответ. — И что нам делать с этим «что-то»? — Не знаю, — честно признался он. — Может, просто… начать называть вещи своими именами. Потихоньку. Когда будем готовы. — А если не будем готовы? — Тогда будем не готовы вместе. — Он почти улыбнулся. — Это тоже вариант. Она фыркнула — не то смешок, не то всхлип. — Ты невозможный. — Знаю. — Он поднёс её руку к губам и поцеловал костяшки. — Но ты же не против. — Не против, — прошептала она. Они сидели на полу, в утреннем свете, и мир за окном мог рухнуть — им было всё равно. Потому что они почти стали одним целым.
0 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник