Более того: когда однажды за обедом он вспомнил, что за весь день никому не сделал ничего хорошего, то произнес такие незабываемые и справедливо восхваляемые слова: «Друзья, я потерял день».
Гай Светоний Транквилл, «Жизнь двенадцати цезарей»
Он бежал со стопкой карт в руках через госпиталь-театр, когда обнаружил, что Пшенка и Столбняк опять поругались. — Я те дам, морда, — ругался Пшенка. Он был силач из последних криминальных объединений с лысой головой, похожей на орех, раньше блестючей на свету, а теперь сухой и покрытой язвами. Пшенкой же его прозвали, потому что поваром был раньше. Столбняк, из противоборствующего объединения, только показал ему неприличный жест. Сам он прозвище свое получил не от названия болячки, как можно было подумать, а оттого, что однажды его нетрезвого жена к столбу привязала, так до утра и выл пьяненькой. Яков узнал это не сам, а услышал, когда бакалавр Данковский опрос пациентов проводил. Пшенка и Столбняк одновременно к ним и попали, там же, на сцене, чуть и не сцепились, всей ватагой мортусов их разводили, пока бакалавр порядок не навел. Эти двое стояли прямо меж койками, преграждая дорогу, и больные вокруг всё поглядывали на них. Бледный Сашка, двенадцати лет малый, дрожал на своей койке то ли от заново вспыхнувшей лихорадки, то ли от страха. И не мудрено — Пшенка потянулся к тележке с инструментами. — Так-так-так, господа уважаемые! — воскликнул Яков, останавливаясь. Он быстро сгрузил все папки на руки мортусу номером сорок семь, который тут же недалеко брал анализы у больной Агнешки, и поспешил предотвратить беду. — А ну прекратить безобразие, ну что такое? Здесь, конечно, театр, но и балаганчик разводить не обязательно! Семен, ну говорилось же вам ясно, инструменты — врачебные, а ваш инструмент — слово. Бранитесь сколько хотите, но без рукоприкладства и саботажа! — Да как же без рукоприкладства, дохтур, ты сам посуди, когда падла эта вона че вытворяет. Ты б ему не прописал лечебного, если бы он мать твою крыл так-то и так-то? — На то и доктор, чтобы лечебного прописывать всем вне зависимости от того, кто чью мать, — осторожно ответил Яков, мысленно открещиваясь от слова «доктор» и раскаиваясь, что себя так посмел назвать, пусть и ради спокойствия пациента. — Только совсем не того лечебного, о котором вы говорите, Семен. Лекарства то есть. Это я изымаю, — он взялся за ручки тележки и поспешно отодвинул ее подальше на два ряда, — а вы, господа, по койкам, по койкам! Это касается и вас, Петр, не провоцируйте скандал, здесь же женщины и дети, какой пример подаете честным людям? — А я тебя, доктор, чикну, будешь болтать много, всем честным людям урок, — проворчал Столбняк. — Знаю, Петр, знаю, вы ведь уже говорили. Забирая бумаги у сорок седьмого, Яков шепнул тому, чтобы Пшенку и Столбняка наконец распределили по разным койкам и чтоб, желательно, в противуположных концах зала, а то грызня их подрывала всеобщее спокойствие. Затем он спешно помчался к сцене, в «приемный покой», как иронично выразился однажды бакалавр Данковский. И правда, слово-то какое красивое, а на вид — черт-те знает что, и не больничное совсем место. Все досье на сегодня нужно было разложить и привести в порядок, чтобы, когда бакалавр придет, он мог только протянуть руку и найти что ему надо. Все инструменты и медикаменты — в соответствующие ящики, мойку наполнить водой, приготовить оборудование, проверить запасы всего на свете. Самому, главное, не забыть вооружиться — перчатки надеть. Маска при нем, а вещи раскладывать в перчатках неудобно. Столько мелочей! А санитаров всего тридцать человек, и те по зараженным домам ходят. Хорошо хоть похоронами и гробами врачи не заведуют! Яков шлепнул стопку папок на заваленный письменными принадлежностями, бумагой и случайными обертками стол. Стопка накренилась, и он еле переловил ускользающие досье. Затем поспешно очистил стол от всего лишнего и побежал в заднюю часть сцены за водой и коробками лекарств и припасов. Дружинники все раскладывали по ночам, за что благодарность им безмерная. Кряхтя, Яков протащил по полу коробку с медикаментами, и, когда он уже разгибался, очки упали с носа. Он чертыхнулся — трещинка совсем глубоко пошла, кусок стекла выпал! Но заботиться об этом было некогда. Он выбросил стекло и занялся расстановкой по полочкам ампул морфия, успокаивающих настоек и бутылочек каломедина, после чего снова утащил коробку обратно, забрал из другой коробки бинты, стекла, пробирки и баночки с реагентом для микроскопа и с аккуратностью разместил их по соответствующим шкафам. Необходимо было успеть до первой волны больных, каждый из которых требовал тщательного осмотра. И ведь кого у них только не бывало! Иногда сами приходили, а даже и не чумные, и здоровье свое риску подвергали. Когда со всей подготовительной работой было покончено, Яков взялся за бумаги и стал укладывать их в картотеку. Всю ночь возился, распределяя по диагнозам, каждую деталь изучил! Тут ведь как, учиться надо, а не просто бумажки перебирать. Один врач в городе — смертельный приговор. Будет хоть полтора или, может, поменьше, а хоть больше одного. Бакалавр Данковский и так работу за десятерых выполнял, и в штабе своем, и в Управе, и по городу, и здесь, в госпитале. Как и успевал, с часами-то в сутках всего двадцатью четырьмя. Яков надивиться не мог, не человек — феномен! И все ж не всесилен. Надо было помогать ему, помогать обязательно. Опосля картотеки он направился помогать мортусам и распределять пациентов. Интеркуррентные встречались нечасто, в один день больше, в другой меньше, и нельзя было ни одного пропускать мимо, иначе — плачь вакцина. Ответственная работа, что тут скажешь. — Да пропустите же вперед, нелюди вы, что ли? С ребеночком, не видите? — восклицала женщина в задних рядах. Очереди сегодня длинные были, длиннее, чем вчера, а ведь с каждым днем как будто бы меньше люди в госпиталь хотели. Слухи разные шли, страшные, и все же — не дело по домам с чумой отсиживаться, даже если боязно. — Да и что ж, что с ребеночком? Вы, может, ребеночка для того и привели, чтобы без очереди проходить. — Все больные здесь, давайте уж по-человечески, одинаково страдаем. — Да вы б пропустили все-таки, один же человек, да и правда, дитенок ведь… — Ага, ща, держи рыло шире. — Сам пропускай, коль ноги держат да боль не мучает. Тут посмотри, человек едва стоит, а перед ним еще пятеро, куда уступать. — Да идите вперед меня, женщина, я тут вообще не по своей воле! Урод вот этот клювом своим вцепился да потащил, а я ведь… — Доктор? Ало? Дубильщиков, говорю. — А? — моргнул Яков. Он поднял глаза на больную перед ним, а затем опустил взгляд на карточку у себя в руках. — Да-да, простите. Дубильщиков, записал. Какие, говорите, недуги беспокоят? Он почувствовал, как загорелись уши. «Недуги»! Эк что вырвалось. Знахарем он здесь подрабатывал, что ль? Он записал основные симптомы, которые обнаружил и о которых сообщила женщина. Вчера еще в районе Дубильщиков свирепствовала болезнь. Многих привели оттуда, а сегодня вот женщина сама пришла. Сказала, что на улицах и дышать легче стало, туман исчез какой-то заразный. Как будто ушла чума. А ведь и правда, иногда похоже было, что ее ветром носило от улицы к улице, будто она не распространялась, а убегала. Очень примечательное свойство заразы, следовало бы, может, поделиться наблюдением с бакалавром Данковским… но лучше какими-нибудь умными словами, а то ведь слушать не станет. Хотя он человек умный, наверняка уж и сам обнаружил! А все-таки лучше сказать, чем не говорить. Яков почесал шею, заполняя строки симптоматики. Да, кажется, эта женщина им подойдет — на лицо какая-то другая болячка, кроме чумной. Конкретно какая, разбираться времени не было — тут уж бакалавр посмотрит. Люди шли один за другим, и все без конца ворчали да причитали. Кого-то мортусам пришлось удерживать силой — порывался сбежать какой-то хитрый молодчик, по зараженным домам в поисках добычи гулявший. Там-то его и перехватили, шмыгавшего из двери в дверь, и даже ведь лицо ничем не прикрыл. А ведь зря, что ли, по всему городу инструкции санитарные развесили? Яков сразу же взялся за него — и шума меньше будет, авось и пригоден окажется для исследований. А парнишка-то прыткий вышел, и так и сяк вертится, и мортусу одному по клюву дал. Толпу взбаламутил, аж мужик из другого ряда пошел ему руки ломать. — Ты чего на врача зарываешься-то, шкет, берега попутал? — спросил он, локти парню заворачивая. — Его тут спасать хотят, а он!.. Выродок неблагодарный. — Да это же Лопуховский сирота… и правда, его! Знакомы, видали. Хулиганье, право… но вы уж полегче с ним, мужчина, мальчик без семьи ведь остался, один. Мальчик-сирота, не прекращая потуг, не преминул презрительно плюнуть всем под ноги, чем заслужил удар по голове. Яков тут же вскочил. — Ну, ну, уважаемые! Спокойствие, а то так ведь работа подрывается. Он протянул руку, чтобы парнишке помочь выпутаться и увести его подальше, но тут его самого вдруг за руку схватили, да так крепко и неожиданно, что он подпрыгнул на месте. Обернувшись, он увидел бакалавра Данковского. Его темные глаза как-то даже гневно поблескивали над медицинской маской. — Куда это вы чумного пациента намерены трогать без перчаток, Точечка? — вкрадчиво спросил он. Яков уж подумал, что сейчас нагоняй получит, таким бакалавр выглядел взъерепененным, словно птица какая, но вместо этого услышал удивительное: — Совсем себя не бережете? — Ой! — воскликнул он. — Позабыл совсем, забегался, уважаемый бакалавр. Нет, вы правы, ругайте меня, действительно, глупость сделал. Сейчас же исправлю. Он бегом метнулся за сцену, сполоснул руки с мылом, потер щеткой и поспешно надел перчатки. Когда вернулся, бакалавр заканчивал опрос его больных. Он спрашивал по существу и методично, с той готовностью ко всему, которую Яков все никак не мог постичь, и все же выглядел так, словно в театр бежал, причем с самой постели. И верно, рановато было для его обычного прихода. — Двое интеркуррентных нашлись, я вижу. — Бакалавр захлопнул папку и направился к сцене. — Отлично, Точечка, тогда проверим их сейчас же. Мортусы опросят остальных. Сегодня он явно был чрезмерно энергичен, очень раздражителен и в то же время искрил юмором. Это было хорошо. Иногда Яков думал, что у бакалавра полно сил, а потом, когда пациенты располагались по койкам, находил его бессильно сидящим на стуле в задней части сцены. И даже как-то неловко было прерывать момент. Как-то раз бакалавр, сидя вот так, вскочил и вдруг пнул старый граммофон, тот включился и издал какую-то пронзительную мелодию, но бакалавр стоял и слушал. Это, казалось, успокаивало его, хотя у Якова уши в трубочку сворачивались. Он только потому и не убирал этот пакостный граммофон — потому что бакалавру нравилось время от времени мучиться этими звуками и пинать рухлядь. Ну и что ж, если нравилось? Яков вот любил каллиграфию. Матушкины письма родственникам переписывал начисто и красиво. Статьи из журналов медицинских еще. Стыдно подумать — врач! Пользуясь возможностью, Яков рассказал бакалавру свою мысль о чуме. Что она, мол, не расширяется, а переходит от места к месту. Что есть, значит, какие-то обстоятельства, которые эту болезнь сдерживают. А может, и у больных из определенных мест это обстоятельство попробовать выяснить? Бакалавр Данковский смотрел несколько секунд задумчиво в стену, прежде чем поместил стекло с образцом анализов под микроскоп. — Дельное замечание, Точечка. Но, боюсь, оно не поможет нам усовершенствовать вакцину, и потому прямо сейчас бесполезно. Хотя определенно станет важным для классификации самой природы болезни в будущем. Яков аж зарделся. Уши у него в последнее время так и горели — да в голову чутка отдавало. На похвалу он обычно падок не был, но это же бакалавр Данковский — Яков каждую секунду перед ним чувствовал то стыд, то удовольствие. А сегодня бакалавр, похоже, был в хорошем расположении духа. — Что ж, ведь и так, наверное, неплохо — когда для будущего. — Мы с вами, Точечка, совершенно не значимы для будущего, — бакалавр сосредоточенно вглядывался в линзу микроскопа. — Мы значимы для настоящего — и в этом прошлое и будущее найдут нашу значимость. Так что сосредоточьтесь на том, чтобы определить для меня диагноз. Легкие здоровы: корь или степная сухотка? — О, корь, — отозвался Яков, не задумываясь. Бакалавр Данковский оторвался от микроскопа и протянул Якову папку с личным делом пациента. Он, конечно, был человеком неулыбчивым, но и у него бывали приятные выражения лица. Вот как сейчас. — Записывайте диагноз. Наблюдайте своим внимательным глазом, Точечка, и думайте, думайте. И не забывайте свои чертовы перчатки. Вам еще предстоит совершить открытие, за которое вам будет благодарно и прошлое, и будущее.***
Для осени пекло нещадно. В это время года становилось холодно, и холодно было вчера и в тот день, когда он вернулся, но сегодня солнце устремилось к земле, и твирь распространяла вокруг острый горько-земляной запах. Она шуршала под его ногами, когда он возвращался из степи, когда ночь сменялась днем и таинственное дыхание земли успокаивалось, из любовного, как при поцелуе, обращаясь в нежное, как при соприкосновении рук. Ему казалось, что последние шесть лет он был глух, а теперь исцелился. Он выучил, как звучат человеческие сердца, как звучит рассекаемая плоть, как звучит канонада, пулеметная очередь, свист в небесах, медленная и быстрая смерть, но он забыл, как звучала родная земля. Теперь вспомнил. Сегодня был тот самый день, о котором его предупреждала чума. Она играла с ним, но он ей верил. Она была честна, как оперирующий врач. Он должен потратить драгоценное время на то, чтобы сварить тинктуры. Пока он идет по городу, слухи пролетят среди детей, и они придут. Он еще не проник в их тайную жизнь, в их знаки и перевязь их Линий, но рассматривал поиск путей, которыми они идут, как шаг навстречу пониманию. Ничто не могло отбросить его назад. Что бы он ни сделал, все будет говорить с ним, а он будет слушать, и он поймет. Он огляделся, подбираясь к заброшенному зданию завода. Железная дорога была пуста. Трава, проросшая сквозь гравий, трепетала. Над Сырыми Застройками вилась чумная муть, ветер доносил запах горелой плесени. Железная дверь отошла тяжело и с утробным скрипом закрылась. Спичка сидел на столе для инструментов и болтал ногами. Увидев Артемия, он оживился и спрыгнул. — О, ты вернулся. Помощь нужна? — Да, — ответил Артемий, доставая из сумки пучки связанных трав. Он выложил их на стол перед Спичкой. — Ты помнишь рецепты? Спичка нахохлился и задрал нос. — Ага. — Я хочу кое-что проверить снаружи. Приготовь мне каждую из тинктур. Но используй эти травы последними, — он указал на вялые цветы сечи, савьюра и белой плети. — Да, да, разберусь. Я все это наизусть знаю. Очистить цветы, выдавить сок, измельчить корень и стебель, промять, воды два к одному. Видишь? — Молодец. Спичка стал возиться с травами и готовить оборудование. Набирая воду в ковш, он балаболил: — Воды должно хватить, я сегодня принес с утра. Здесь колонка за железной дорогой, видел? Давно уже сломана, я починил, но никто не знает, и я беру воду по-тихому. Та, что в городе, уходит за раз, как ни приду, никогда нет. Артемий не в первый раз подумал, насколько Спичка старателен. Он постоял минуту, слушая, чтобы не пренебрегать, и смотрел, как Спичка работает. У мальчика были умелые руки, но им не хватало твердости. Много размашистых движений, трата сил, поспешность. Артемий вспоминал, как двигались руки отца, как жесткая и сухая твирь подчинялась его огрубевшим пальцам, как он сотворял из нее, а не ломал и давил. Артемий только недавно понял, как далек он от умений своего отца. Но это понимание вело его по правильной дороге. Оно его научит. Спичка научится еще лучше, если захочет. Когда Спичка включил газ, Артемий сказал: — Я отойду. Сейчас вернусь. Он поднялся наверх и вышел наружу, снова к солнцу и раскаленному железу, затем медленно обошел завод. Дети не поместятся внутри, и, зная их, там им будет опасно. И Артемий не хотел, чтобы кто-нибудь еще видел лабораторию. Там было слишком много от отца, и он только начал заполнять это место собой. Он был пока недостаточно мудр, недостаточно полноценен, чтобы открыть перед ними эти двери. Он остановился у задней стены завода, у небольшой ниши, в которой лежала, заброшенная и перевернутая, старая телега без колеса и рядом с ней дырявая ржавая бочка. Пахло сухим сеном и пеплом. Наполовину обломанный забор защищал от взгляда города, но открывал взгляду степи. Артемий подошел ближе. Хорошее место, и он мог бы… На телеге стояли фигурки. Белые, синие, красные, желтые. Маленькие бычки из бумаги. Внимательно осмотревшись, Артемий увидел такие еще на земле. Чудеса из другого мира, словно забытые кем-то неслучайным. Маленькие пятнышки радости, по-детски искренней, по-взрослому нежной. Здесь кто-то был — возможно, следовало найти для детей другое место. Это ненадолго, всего на день, но он должен увести их туда, где сможет защитить их и куда ни один взрослый за ними не явится. Что-то свое для него и чужое для всех остальных. Эта мысль кольнула его — мысль о том, что это место ненадежно. Неправильно кольнула, сомнением. Он присел и, не притрагиваясь, рассмотрел быков. Тщательные и аккуратные складки, без неровностей. Точность без намека на погрешность, серьезная правильность линий. Так неуместно для столь простой вещи. Может быть, это не предупреждение, а приветствие. Поощрение. В этом была какая-то забота, забота о том, чтобы сказать: «Тебе здесь рады». С тех пор, как вернулся в город, Артемий не чувствовал ее, но этот ряд цветных бумажных быков растянулся перед ним, как робкая и добрая улыбка. Не нарушая ее, он наклонился и втянул воздух носом. Горелая плесень чумы, дым от костра, тина, несвежий пот, гнилая фруктовая мякоть болезни. Артемий поднялся и оглядел медно-рыжую степь под пронзительно голубым небом, искрящимся от тепла. Вдалеке виднелась темная фигура, почти не отличимая от бумажных бычков, — это был Нухэр, бродивший по своим бычьим делам, пасущийся среди трав, солнца и земли. Артемий впал в мечтательность, а может, и в забытье — он не мог сосчитать, сколько часов назад позволял себе спать, — и очнулся, только когда услышал голос Спички. — Ты чего тут? Тот стоял чуть поодаль, глядя на него с подозрением и нерешительностью. — Да так, думаю, — ответил Артемий. — О чем? — О дне сегодняшнем. Слушай, Спичка, старик мой часто собирал вас? — Бывало. Я сам часто приходил, другие как захотят. Строгий был, страшно с ним было иногда, я один никогда не боялся, метлой от меня бы не избавился. Случалось, приходили все. Он нам карты всякие показывал. Мышцы, органы, все такое. — Я сегодня тоже хочу собрать всех. В память об отце. И так, просто. Поговорить. — Правда? — с еще большим подозрением отозвался Спичка. Артемий усмехнулся. — Правда, — заверил он. — Я тоже немало знаю. Я на войне служил хирургом… Глаза Спички заблестели, хотя он изо всех сил сдерживал волнение. Артемий тонко улыбался. Он хотел быть честным, но знал, что не мог признаться в своем желании позаботиться, защитить. Дети такие свободные, они не хотят опеки. Да и он был далек от отца, от безусловной любви, лишенной нежности и пристрастия, которую отец мог испытывать ко всем. Только сегодня он попробует быть им, в день, когда чума бросила ему вызов. — И вообще всякое видел. Расскажу вечером, но ты приведи остальных. В другой раз рассказывать не буду. С Многогранника они, конечно, не спустятся, но те, кто остался без защиты, кто не примкнул ни к Хану, ни к Ноткину, а может даже и те, кто примкнул, придут. — Понял, — сказал Спичка, чуть не покачиваясь с пятки на носок. — Расскажешь? — Расскажу! — И Сонечке расскажи, и Пашке, и Антону. И Мишке. Спичка поморщился, когда прозвучало имя Мишки, но ответил: — Расскажу. — Тогда давай. Я в госпиталь сначала, а потом сюда. Тинктуры приготовил? — Да, да. Прежде чем уйти, Спичка подошел и слегка толкнул его в бедро, как будто без причины, и странно наклонил голову, подставляя макушку. Артемий на секунду забыл дышать. Он медленно протянул руку и с силой взъерошил жесткие, густые волосы Спички, все еще не веря, что ему позволено коснуться такого своевольного существа. Спичка оттолкнулся от него и убежал. Артемий забрал сваренные тинктуры, хорошенько их проверив. Спичка не в первый раз помогал ему и никогда не замалчивал своих ошибок, будучи даже в этом упрямым. Хотя он учился на них, они легко проходили мимо него, не задевая. Однажды наступит день, когда он не забудет о неудаче так просто. Но этот день будет не сегодня. Он направился в театр через склады и Жерло. По складам бродили мародеры и прочее отребье, и он обошел район по краю, вдоль старых заборов и проулков, заросших травой и полных мусора — дырявых шин, обломков мебели, досок, разбитых бутылок. Но в Жерле вовсю буйствовала чума. Ее черные споры и густые облака вились и утробно рычали, как рычал голодный зверь, и каждое движение Артемия словно сообщало кружащейся в воздухе заразе, что он шел сквозь нее, что за ним нужно охотиться. Он полностью замотался в плащ, плотные перчатки и медицинскую маску, но все равно чувствовал то ли дыхание, то ли прикосновение чего-то, что бездумно стремилось его обнять, согреться об его жизнь. По пути он разгрыз пачку иммунок, упрямо глотая их горечь сухим от жажды горлом. В театре он встретил Клару. Она сидела к нему спиной на полу, у постели больного, и завороженно смотрела на искаженное болью лицо умирающего. Артемий проверил своих пациентов. На той стороне театра правил Данковский. Для тех особенных, из кого он делал вакцину, было выделено отдельное место. Артемий прошелся по рядам, послушал дыхание, запах, пульс. Нашел тех, в ком заражение с прошлого дня прогрессировало быстрее, и выдал им нужные таблетки, которые оставил для него один из мортусов. Новые больные прибывали постоянно. Артемий искал источник болезни с помощью тинктур и передавал информацию мортусам, которые возились с записями. Где-то здесь же, среди бесконечных рядов коек и старых матрасов, расстеленных на полу, ходила высокая и бледная фигура Стаха. Тот сам был похож на привидение. Вечером, когда он пережевал кучу лимонов и кофейных зерен и запил заплесневелый сухарь бутылочкой теплой воды, на старом заводе уже царила жизнь. Тридцать шесть детей собрались вокруг. Те, кто постарше, разожгли в старой бочке огонь. Девочки развешивали цветные флаги — бывший театральный реквизит, выкраденный втихаря песиголовцами. Самые маленькие играли цветными бумажными бычками. Когда Артемий спросил, что это за игра, ему ответили: — А вот тебе загадка: сколько быков нужно, чтобы свалить Многогранник? Сидя с ними у огня, он рассказал несколько служебных баек, нащупывая интерес детей, словно Линию, еще не ведомую чутью. Они легко отвлекались от него и погружались в свои собственные истории, додумывая и сочиняя, создавая новое из разрозненных частей существующего настоящего. Перед тем, как прийти, он зашел домой к отцу и забрал несколько анатомических атласов. Дети проявили к ним интерес, но сугубо художественный. Они спрашивали, в какую сторону течет кровь и где у человека жизнь. Некоторые из них окружили Нухэра и наглаживали его бока, отмахивали от него вредную мошкару, налетавшую с сумраком. Среди этого сновидения явилась тень, сделавшая его реальным. Данковский приблизился, аккуратно обходя рассевшихся повсюду на старых одеялах детей. Он выглядел бледным и усталым, делимым между светом и тенью, но, как и всегда, даже в наступающей ночи в нем было что-то сияющее, что он сам не понимал и чем не руководил. Дети тут же бросились дразнить его за все — и за морщины, и за пальто, и за то, что он чуму принес, а они от нее прятались. Данковский смотрел на них рассеянно, но с какой-то усталой нежностью. — Что ты здесь делаешь, ойнон? — спросил Артемий. — Приношу дурные вести, как мне, видимо, и полагается, — ответил тот. — Я понимаю, что ты намеревался уберечь детей. Видимо, сегодня какой-то особенный день. Однако все-таки дай знать в Управе, что с ними все в порядке. Город на ушах стоит — ты растревожил каждую улицу. — Хм, — сказал Артемий. Значит, он знал. Чума говорила с ним? Нет, она не могла говорить с тем, кто глух. Артемий видел его в последний раз в инквизиторской мантии, а до того на маленьком поле в Кожевенном, где он стоял над Артемием и высокомерно ужасался жертве, которую следовало почтить. Но все-таки он взял сердце, и кровь Нары смешалась на их руках, и ее угасающая Линия запуталась между их пальцами, и в тот момент — именно в тот, не раньше и не позже, — он понял, кто был перед ним. Его заяа адил хүн. И больше. Его партнер, душевный друг, соперник. Человек, который умеет зреть, даже если не слышит. — Хорошо, — сказал Артемий. — Ты прав. Я сделаю, как ты говоришь. Но Данковский уже не смотрел на него, а смотрел куда-то мимо. — Красивый бык, — произнес он. Артемий удивился. Бакалавр Данковский, называющий быка «красивым», совершенно точно не то, чего он мог ожидать. — Его зовут Нухэр. — Какое-то степное слово? — Да. Означает «друг». Он мой друг. — Понятно. У меня тоже есть бык. — У тебя есть бык? — взвизгнула Косичка, случайно его услышав. Огромными глазами она посмотрела на Данковского снизу вверх. — Да нет у него быка, врет он все, — сказал Кашка. — Змея, наверное, есть, вон чо одел на себя. — Правильно будет «надел», — ответил Данковский. — И да, у меня есть бык. Его зовут Лавр… — он помедлил, снова рассеявшись по незримым граням своего рационального ума. Его рука, словно без его ведома, поднялась к карману жилета. Тень поглотила его полнее, но свет стал ярче. — Будет. У меня будет бык. Завтра. — А покаж? — сказал Славка Череп. — Завтра. — Приходите в Омут. Посмотрите, как его в дверь заталкивают. — О-о-о! — раздались воодушевленные крики. Данковский оглядел детей и заметил бумажных бычков, в которых играли Маруся и Дашка. Артемий вдохнул носом и почувствовал знакомый запах. Дым от костров и налипшая на кожу болезнь. Возможно, он не знал и не мог объяснить, но он понимал. Поэтому сказал: — Спасибо, что пришел. Данковский приподнял брови и криво изогнул губы. — Не стоит. Я не знаю, на что трачу свое время. Он покачал головой и ушел, бросив напоследок ничего не значащее прощание. Действительно, не имело смысла прощаться.***
Кира сделала еще один шаг, но ее дернули за правую руку. — Не сюда, не сюда! — послышался голос Мандаринки. Ее маленькая ладошка в пальцах Киры была теплой. — Да ты не дергай ее, — осадил Шпилька. — Убьешь! — А вот и не убью. — Не ругайтесь, — сказала Кира. — Далеко еще? Наверху дети сообщили, что приготовили для нее сюрприз. Все они были хорошие, умные, в общем, замечательные и не причинили бы ни капли зла, но все-таки просьба завязать глаза шарфом и спуститься по лестнице в кухню вызвала у нее здравую настороженность. — Нет, три ступеньки еще, — ответил Шпилька. — Луток, открой дверь! Послышался скрип двери впереди. Ступеньки под ногами Киры кончились, и она, осторожно ведомая за руки Мандаринкой и Шпилькой, медленно направилась в неизвестном направлении. Переносица у нее совсем вспотела. — Осторожно, тут Кисель. — Кисель?.. — переспросила Кира. — Это доктор его так назвал, — сказал Шпилька. — Какой доктор? — еще больше растерялась Кира. Уж не Савелий ли? Да ведь раньше они его доктором так серьезно не называли, только в шутку. Под каблуками она ощутила ковер, значит, они подходили к кухне. Снова открылась дверь совсем рядом, и до ушей Киры, слегка прикрытых шерстяным шарфом, донесся звон тарелок. — Ты что, не закончил еще? — спросила Мандаринка, как ей казалось, шепотом. — Да почти закончил, — пожаловался Савелий. Еще одно звяканье. — Все! — Садитесь, — сказала Луток Кире и помогла ей нащупать сначала спинку стула, затем стол и наконец сесть. Задвигались и другие стулья; дети садились. В последние дни они проводили много времени сами по себе, запираясь в детской и пряча все свои игры, как только Кира заглядывала, а во время занятий шептались, но о чем — не рассказывали. Кира старалась быть внимательнее на случай, если они задумали какую-нибудь опасную для себя шалость, но в целом не вмешивалась. Возможно, то, что господин Стаховяк стал вести себя так подозрительно и часто отлучаться, повлияло на них. Узел на затылке развязался, и с ее глаз сняли шарф. — Та-да-а-а! — вскричали дети одновременно. Кира поморгала, привыкая к яркому свету дня, и огляделась. Она сидела во главе стола, где обычно обедал господин Стаховяк, а дети — на своих обычных местах, а одно свободное занимала мандаринкина кукла. Перед каждым стояло по чашке с блюдцем, и у Киры — тоже, но свою чашку она видела впервые. Большая, не такая, как у детей, но раскрашенная так же — по медного цвета степи бродили быки с большими рогами и щипали твирь-траву. Быки у нее были совсем большие, а у детей на чашках — маленькие. И только Кира поняла, какой сюрприз они ей готовили все это время, как на губах ее появилась умиленная и благодарная улыбка. — Какая красота, — похвалила она. — Вы все рисовали? — Только Савка не рисовал, — ответила Мандаринка. — Он чашку достал. Савелий болтал ногами. — Откуда? — спросила Кира. Она не помнила, чтобы дома были какие-то другие чашки, кроме детских, ее собственной и господина Стаховяка. — Коллега принес, — ответил Савелий. — Я сказал ему, что мы давно хотели чаепитие устроить, но он настрого запретил использовать взрослые чашки и дал эту. И чтоб вы не перепутали, раскрасить. — Я налью чай! — вызвалась Мандаринка. Озадаченная словами Савелия, Кира хотела было остановить ее — она малышка, а чайник с кипятком тяжелый, — но Луток уже поднялась со стула и сказала: — Я помогу. Так что Кира вновь обратила свое внимание на Савелия, и теперь, приглядевшись, она заметила, что в руках он держал журнал в обложке из черной кожи, какого дома у них не имелось. — Доктор хороший, — согласился Шпилька, уже накладывая себе печенья из общей тарелки, куда были свалены все сладости из шкафов. — Ребята, о каком докторе вы все говорите? — уже предчувствуя неладное и желая разобраться, спросила Кира. Холод шел у нее по спине от мысли, что в какой-то момент, когда она выходила до бакалейной лавки, в дом мог зайти чужой. — И что это у тебя за книга, Савелий? Савелий поднял журнал и показал ей. На обложке в прозрачном кармашке лежала бумага с изящно выведенной надписью: «Медицинская книга». В слове не было ошибок, поэтому писал точно не Савелий, не говоря уже о замечательной красоты каллиграфии. — Это коллега мне отдал, — сказал он. — Свои опытные записи. Сказал мне учиться, потому что я лучшим врачом буду и в столицу поеду. Скучно написано только. — Ничего не понятно там, — отозвался Шпилька. Он уже жевал печенье, несмотря на то, что Луток только разливала чай. — Это потому что медицинская наука, медология, изучать надо. И картинки есть, — Савелий открыл журнал так, как не открывал ни одну книгу — с осторожностью. — Могу я посмотреть? — спросила Кира. Савелий протянул ей журнал, пока Луток наливала чай Кире. Журнал был заполнен аккуратно выполненными записями и небольшими неподробными зарисовками разных органов и микробов. Были названия болезней и даже латинские фразы. На обложке Кира обнаружила послание, сделанное уже другим, более резким и слишком наклонным почерком: «Дорогой коллега! Направляю вам эти подробнейшие записи, выполненные моим помощником Яковом Точечкой. В них описаны самые частые случаи местных заболеваний с рецептами и дозировкой. Пока не изучите в подробности цифры, используйте рецепты осторожно, с помощью взрослых, однако методологию соблюдайте. От мозговых напастей лечусь, вшей не кормлю. Отцу вашему рекомендация по лечению на странице 24, просмотрите. С уважением, бакалавр Даниил Данковский, танатолог». Кира в изумлении закрыла журнал. Даниил Данковский — уж не тот ли именитый врач, что прибыл из столицы и теперь заведовал госпиталем? Что такой человек забыл у них в доме? Неужели заболел кто-то? Ведь у него был особый метод, поиск интеркуррентных больных… — А зачем доктор приходил? — скрывая волнение, поинтересовалась Кира, и протянула Савелию журнал обратно. — Про вас спрашивал, — брякнул Шпилька. — Про здоровье, — уточнил Савелий. — Он поиграл с нами, — добавила Мандаринка, — и чашку предложил раскрасить, потому что из чашки господина Стаховяка пить нельзя, она в болезнях вся, а других взрослых чашек нету. Сказал вам не пить оттуда. «Я и не собиралась…» — растерянно подумала Кира. — Он сказал вас из дома не выпускать вчера, сегодня и завтра, — сообщил Луток. — Потому что заболеть можете. Вот почему мы вам выходить не давали, вы нас простите. — Ничего страшного, — ответила Кира. И все же откуда доктор знал о ней? Может быть, он встретил господина Стаховяка и понял, чем тот занимается? Она разыграла с детьми чаепитие и, ненадолго отложив беспокойство о череде замысловатых совпадений, получила искреннее удовольствие от общения со своими подопечными. Господин Стаховяк, несмотря на несколько грубоватый нрав, был человеком широкой души и на детей своих оказывал только хорошее влияние, и сиротство, которое могло бы неизлечимо ранить душу любого ребенка, для них прошло незаметно и незначительно, они росли в доброте и уважении, каких не хватало школам, где Кира работала прежде. В какой-то момент своей жизни она решила, что совершила ошибку, приехав сюда, в глушь, с желанием изведать, что это за необыкновенный город с необыкновенным шедевром прямо над рекой. Всем она была чужая и сама ни к кому не тянулась, местная культура казалась чуть не дикарской, а чудеса вместо очарования пугали, хотя в этом, должно быть, и была суть чудес для простого народа. Далеко от своей собственной семьи она была рада обнаружить семью здесь, среди детей, к которым была привязана, возможно, не по-матерински, но по-человечески. Хотелось увидеть, как они растут, такие своеобразные и замечательные. Позже Савелий настоял на том, чтобы подняться наверх, и вручил ей спрятанный в кладовой сверток и спичечную коробочку. В свертке оказались белые стерильные маски, а в коробочке — пакетики с порошком. — Это коллега принес, — сказал Савелий. — Маски вам. А порошки папе надо давать, три раза в день, но сначала вам сказать, он вас послушает. А маски чтоб всегда носили, болеть нельзя. Так коллега сказал, и я согласен, вам — совсем нельзя. Кира взяла маски и коробочку, гадая, отчего именно к ней пришла такая удача и не волшебник ли был этот самый доктор Данковский.***
Запах хлорки и спирта проник в его сон. Ему казалось, он плавал в глубокой медицинской ванне, стерилизуемый инструмент перед операцией, холодный и невозмутимый, пока его глаза не открылись и он не обнаружил, что лежал головой на столе, уткнувшись носом в амбулаторный журнал. За белой ширмой носился Точечка. Даниил приподнялся, морщась от боли в спине, и обнаружил у себя на плечах халат. Кто-то накрыл его, пока он спал. Странно; ему не нужен был длительный сон, но все чаще сознание покидало его, стоило только прикрыть глаза. Не переутомление. Он ясно помнил, как сидел над журналом, потом закрыл глаза рукой… Который час? Точечка, бежав до шкафа, заметил его и остановился. — О, доктор Данковский! Вы уж проснулись. Не хотел шуметь, простите. Устали, наверное. Даниил нахмурился. — Не говорите глупостей, Точечка. Усталость сама собой, а работать необходимо. Не припомню, чтобы вы позволяли себе засыпать на рабочем месте, а трудитесь усердно. В этом вы лучше меня. Говоря, он пытался встать. Но во всем теле была слабость. «Нейропатия? Двигательная?» — по-дурацки думал он, бесполезно упираясь ладонью в стол. Ноги как чужие. — Скажете тоже! — воскликнул Точечка, неисправимо и простодушно нечувствительный к похвале. — Вы как, доктор? Как будто недомогаете. Я тут вас принакрыл, не сочтите за дерзость. — Лучше бы вы меня разбудили. Пациенты есть? — Осматриваем-с. По нашему вопросу пока не нашлось. Однако ж, что это я! Чуть не забыл, господин доктор. — Точечка порылся в кармане жилета и осторожно достал свернутый листок бумаги. — Прибегали детишки из вашего штаба, принесли записку. Я не читал, но новость, сказали, хорошая. — Благодарю вас, — ответил Даниил, принимая записку. — Идите. Я подойду сейчас тоже, помогу вам. Точечка умчался. Даниил развернул сложенную пополам бумагу. Почерк его помощницы Айгель, внятная вязь с легким наклоном. «Уважаемый бакалавр Данковский! Сегодня утром пришло большое пожертвование на еду от некоего г-на Стаховяка. Похоже, у него целый дом трудящихся кухарок. Не успели предупредить Вас, поскольку к тому моменту вы уже отправились в госпиталь. Мы взяли на себя обязанность сверх уже имеющихся распоряжений организовать раздачу еды на улицах уже сегодня. По нашим подсчетам, выдавать можно будет в течение двух дней». Снизу корявыми печатными буквами было подписано детской рукой: «Перидать в руки как можна скарее». Даниил вздохнул, потер лоб и отложил записку под журнал. Какое удачное стечение обстоятельств. В прошлый раз от голода кто-то перерезал всех кошек в городе и закатил пир. Вопиющая санитарная оплошность, и еще этот детский главарь Ноткин самолично пришел, чтобы выдвинуть обвинение в пропаже некоего невидимого кота, объявил бакалавра Данковского народным врагом… Стаховяк, значит. Это не тот ли зажиточный Стаховяк, что глотал горхонскую воду подобно лекарству? Так или иначе беда миновала. Сегодня дети не окружат Омут и не станут набрасываться на него среди улиц. Ему только удалось наладить с ними отношения после случая в Сырых Застройках. Детская Утопия, и, подумать только, никакой не Многогранник, а обыкновенный вредный для здоровья заплесневелый дом, где будут, равные между собой, уживаться все. Краткий прилив энергии от этой мысли помог ему вспомнить, что он в госпитале, должен работать, и его глаза сами собой открылись, хотя он не помнил, как закрыл их. Вокруг шум, но в ушах словно вода. Даниил посмотрел на свою руку в черной перчатке. Большая чернильная клякса на облупившейся поверхности стола. Все вокруг казалось серым, выцветшим, как буквы в старых затисканных рукописях диссидентов. Мир был медленным или он сам? Крайняя степень истощения? Но его дни были уже не так нагружены и тяжелы. Апатия, апатия… Тени в потолочной глубине напоминали кружащихся птиц. Он с силой ударил по столу, отчего тот подпрыгнул. Грохот, звяканье, резкое ощущение в ребре ладони. Что-то покатилось и упало на пол. Халат соскользнул с плеч. На секунду все стало четче, ярче. — Встань, тряпка, — сквозь зубы приказал он себе и снова уперся ладонью в стол. Краткого момента ясности хватило, чтобы напрячься и наконец встать. Это были его ноги, и они должны были работать, когда он того потребует. Он унижался сам перед собой, чтобы только вспомнить об этом. За ширмой двигался целый мир. Тянулись очереди больных, мортусы торчали вокруг, вертя клювами. Кашель, вопросы. Аншлаг спектакля по Камю. Билеты в партер распроданы. Желающие могут занять места на простынях и дешевых матрасах. Балконы припасены для интеркуррентных. Он невольно вспоминал Большой театр, те немногие случаи, когда бывал там; бессмысленную онегинскую постановку столичной жизни, которую вел за пределами Танатики. Но вернулся он в столицу не Онегиным, а Чацким — оклеветанным, сумасшедшим, виновным в каждом слове оправдания. Он думал, что знал, в какую клетку попал, что насквозь видел уловки своих охотников, но, похоже, оказался слишком высокомерен в своем ощущении правоты, в своей вере, что все склонится перед силой его разума. Наивный, заигравшийся, гордый дурак! Словно он не видел тюрем, лагерей, загаженных лазаретов, где работали ссыльные врачи… Ах, бакалавр Данковский, налицо уж слишком неприличная склонность к романизации, нарушение связи с реальным миром, отождествление… Ну хватит. Acta est fabula. Нужно было подойти к приемному столу. Там лежали папки. Точечка возился с ними день и ночь, нужно было сесть и ознакомиться. За ночь прибавилось цифр — он видел их первым делом с утра на своем столе в штабе. Иногда, в этой череде одинаково суетных, рвущихся по швам дней, он замедлялся настолько, что задумывался: имело ли смысл лечить их всех, если их будущее уже предрешено, и он видел это будущее в тех же цифрах и в тех же папках, которые лежали уже на столе в допросной? Но сама неподобающая безответственность, жалкая и постыдная отчаянность этой мысли настолько злили его, что он приходил в себя и порою даже хотел влепить себе пощечину. Тогда, когда врач перестает видеть разницу между жизнью и смертью, его можно списывать подобно треснувшей ампуле. Даниил остановился у стола, дыша так, словно шел туда через весь город. Сзади Рубин гремел инструментами. Каждый металлический звон, случайное соприкосновение склянок раздражали слух, но это было все равно, что тыкать иглой в онемевшую конечность. Ощущение без отзывчивости. Он пытался разглядеть театр сквозь трещины, но в этом битом стекле накладывались друг на друга изображения. Больные, которых опрашивал Точечка, мортус, поивший лежачих лекарством, Бурах где-то на той стороне театра, весь завернутый с ног до головы в плотную одежду. Он защищался от чумы, как рыцарь. Утверждал, что она была облаками смрада и мечтала заселиться в нем. Степные суеверия рождали призраков. Данковский не мог его винить, степные призраки устроили засилье и в его голове, сколько бы он ни кричал, что точных знаний в качестве квартирантов ему достаточно. Известно, этот квартирный вопрос… Неожиданно воздух разорвал грохот. Рубин ором, для него нехарактерным, выругался. Даниил обернулся и уставился на Точечку, который с извиняющимся видом смотрел на упавший старый граммофон, что раньше стоял за сценой. Это чудовище включилось и теперь издавало звуки из проржавевших глубин заводского ада. Все лица кривились, и руки взлетали к ушам. — Чего встал? Выключи это! — приказал Рубин. Даниил наблюдал изумленно. Унылый, неблагодарный, полный жалоб, но чрезвычайно полезный госпиталю травник и степной оккультист действительно вышел из себя, злясь на какой-то противный граммофон. Ну прямо склочная леди с утонченным слухом. Точечка, бессмысленно возившись и изображая суету, очень намеренно сделал вид, что не слышал его из-за воющих звуков. Сцена была столь театрально нелепа и неуместна — и где, в театре! — что Даниил в первое мгновение сам не заметил своего смеха. Он прикрыл лицо рукой, пытаясь скрыть набегающую истерику. Этот фарс неожиданно склеил все трещины в его уме, вернул ему зрение, слух, движение. Звуки граммофона с каждой секундой становились все невыносимее. Точечка наконец нашел способ выключить его, и стало ясно, что и новоприбывшие, и прежние пациенты кричали во все горло, ругаясь. Особенно раздражительные и явно бодрые мужчины даже порывались встать со своих коек. — Простите, простите! — лепетал Точечка. — Вот я неуклюжий-то, хотел, значит, от старья избавиться, а вот уронил, запнулся. — Хватит суетиться, — бросил Рубин сердито. — Ну что вы, доктор Рубин, не рычите, с кем не бывает… Рубин, проворчав что-то неприятное, отвернулся. Точечка, с трудом держа тяжелый граммофон, смотрел на Даниила сквозь съехавшие очки, как повинный солдат перед казнью. — Только ведь отличил вас за работу, — сказал ему Даниил без намека на строгость. Славный все-таки малый, и неглуп. Первое лицо в местной больнице будет… когда откроют. — Пациенты ждут. Идемте. До полудня они приняли большую очередь. Пока Точечка занимался осмотрами, Даниил обошел больных. Все словно перевернулось с ног на голову, как по заветам Каинов: со сцены, пространства актеров, зрительный зал стал напоминать театральную постановку. У него были здесь и травяные невесты со степняками, и маргиналы, и околостоличное студенчество, и даже что-то вроде местной интеллигенции. Играли в карты, попивали взятый откуда-то контрабандой дешевый спирт. Пели иногда, в том числе и степные песни. Ничего подобного современной столичной музыке с ее псевдоочарованием и эпатажем. И все это — продолжая кашлять кровью и пугая окружающих болячками, дыша общей на всех чумой, любопытно присматривающейся к себе самой в других организмах. В первые дни, когда стресс и шок смешивали в нем убийственную гормональную микстуру, Даниил ужасался: и дикости, и глупости этого «темного царства», и его суеверному самодовольству. Теперь, после чехарды заново прожитых часов, защищенный огрубевшей усталостью, он видел во всем этом даже что-то хорошее. Конечно, он предпочел бы морг — как в старые добрые времена. Но в театре дела шли гораздо лучше, чем можно было ожидать. В этот же самый день неисчислимо много дней назад он стоял в окружении полумертвых, и сам воздух был наполнен трагедией. Сейчас там, где он стоял, царила жизнь. Он уже знал наизусть каждый отзыв пациента — и то, как жаловался напополам с угрозами Бурдук, и как Олуша все ныла о загубленной торговле, не принимая никак в расчет, что загублена была ее жизнь, — но всегда был готов услышать и увидеть что-нибудь новое. Не обходилось и без сюрпризов. Он обходил пациентов одного за другим, прописывая в больничных листах рекомендации, собирал с мортусами анализы, делал пометки о развитии чумы в уже ослабленном организме и давал немного живых слов, зная, что от этого будет зависеть их настроение на целый день. Тем, кто жил свои последние часы, он облегчал морфием боль, другим, у кого был шанс протянуть до конца этих проклятых двенадцати дней, давал таблетки. Түүтэй танцевала уже намного лучше, и несколько степняков, в том числе со стороны Бураха, собрались вокруг, нарушая режим. Даниил спросил, когда ждать растущей травы, и ему прочитали целую лекцию об истинном значении танца. Но поскольку большая часть была сказана на местной тарабарщине, он позволил себе слушать только краем уха, пока осматривал всех по очереди. В час дня пациент по прозванию Кривой, как по расписанию, собрался снова сбежать и уже крался мимо санитаров. Семейный человек, хотел умереть дома. Санитары, заранее предупрежденные, вовремя его поймали. Пользуясь всеобщим отвлечением, один из пациентов, чье имя Даниил невоскресимо забыл, плюнул ему в лицо розоватой от крови слюной и сказал: — Вот те лекарство, шваль столичная… — не пожалев изъязвленного горла. Даниил закончил осмотр и крикнул Точечке: — Точечка, принесите новую маску, будьте добры! Испачканную маску выбросил. Потом занялся интеркуррентными, они встали перед ним в ряд, как танцоры балета, ожидая, кого он объявит солистом, каждый в своем амплуа. Обыкновенные вопросы, обыкновенные симптомы. Среди знакомых появился один, которого Даниил прежде не встречал, с неясным диагнозом. Прежде он видел городских, ушедших в степь, но степняк, добровольно заселившийся в город, стал для него новшеством. Да еще какой — по мусорным бакам в зараженных районах шарил, как сообщил мортус. Старый вечер, новый дом для осмотра. Или что-то, что считают домом потерянные среди зачумленных улиц люди. С каждым часом энергия покидала его, и он чувствовал, что замедляется. Среди общей апатии его охватила бесконечная скука. Когда диагнозы были поставлены, а пациенты переданы на попечение санитарам, Даниил вышел из театра на крыльцо и, не дойдя до земли, без сил опустился на ступени. Время утекало по капле, как кровь из разрезанной и плохо зажатой пинцетами артерии. Он чувствовал это «кап-кап-кап», пока сидел в золоченом и безмятежном вечере. Сегодня — никакого карантина. Дети играли за кустами, на лавочке отдыхала женщина, еще кто-то курил на балконе в доме неподалеку. Афиши театральных постановок Бессмертника давно разорвали и, должно быть, пустили на папиросы. Деревенская идиллия, хоть оду пиши. Выйдет, правда, декаданс и сплошная дрянь, бесовщина. Если приглядеться, можно было увидеть, как в соседнем дворе стояли в очередях за едой. Даниил потянулся к карману, но перепутал правый с левым, и его рука легла на гладкую рукоять «Дебютанта». Скромный размер при достойной убойной силе и паршивой дальности. Таким только и застрелиться. Руку он не убрал, а как будто забыл о ней, пока не почувствовал, что кто-то взял его за запястье и отвел от кармана. Он должен был испугаться, хотя бы дернуться, но сил совсем не осталось, и было что-то в этом движении доверительное. Он поднял голову и увидел серьезное лицо Бураха. Тот положил его руку выше, на карман жилета, где он прежде носил часы, а теперь — безупречно сложенные линии бумажного Лавра, по которым он мог бы заново собрать своего быка в эту неприхотливую и в то же время точную форму. Какая-то тоска начала заедать, но вместо того, чтобы погружать в уныние, она раздражала, как жужжащее облако мух. Даниил убрал руку, скривившись и слегка растерявшись от неловкости. — Бурах… в чем дело? К его удивлению, Бурах протянул ему одну из своих травяных тинктур, желтую и прозрачную, как ясное раннее утро. Даниил боялся представить, сколько дряни могло болтаться в одной бутылке. — Там сотня пациентов, и ты решил именно на мне испытать свои знахарские рецепты? — спросил Даниил с подозрением. — Это взбодрит. — Я знаю, что оно может взбодрить до смерти. — Или настолько, чтобы дойти до дома, — значимо сказал Бурах. В саквояже было пусто. Даниил уже давно не носил с собой ничего, кроме редких ампул морфия да спичек. Вся эта некрасивая для него сцена показала ему, что дела обстояли хуже, чем он желал думать. Снова гордыня и самоуверенность, его враги, прежде бывшие союзниками, — когда Танатика только строилась на его амбициях, упрямстве и склонности к публичным выступлениям в анатомических театрах. Однажды на глазах у столичного медицинского общества он забрался коленями на стол и заставил сердце мертвеца снова биться. Теперь он не мог заставить биться даже свое собственное сердце. Он забрал тинктуру, конечно, не собираясь ее употреблять. Никакая апатия не сделает его сумасшедшим. Возможно, он проведет ее анализ, когда доберется до Омута. — Скажи, Бурах, — произнес он задумчиво, переворачивая бутылочку, как жидкие часы. Внутри лопались пузырьки. — Сколько дней ты скрывался, пока местные не отказались от мысли поднять тебя на вилы? — Сабуров дал отбой на третий день, — ответил Бурах. — Но до того мне помогла Лара. — Как думаешь, ты бы продержался дольше? — Не знаю. Почему ты спрашиваешь? Даниил не ответил. Он вдруг понял, что сидел в чистом пальто на грязных ступенях, а недавно прошел дождь. И еще тучи набегали со степи, какое-то время — и скроют солнце. Огромный улей Многогранника было не увидеть отсюда, но, должно быть, он причудливо выглядел, когда солнечный свет струился насквозь. Ничего подобного он больше не увидит — не на том краю света, где должен порхать сейчас, как мотылек, бьющийся в стекло. В том краю его судьба — клеймо безумца, желтый дом, вечное преследование. Темные стены случайного чердака, где он обнаружил приют. С единственным круглым окном, выходящим на восток, в дикую и чуждую степь. — Я просто думаю, — сказал он наконец, хмурясь, не в силах противиться дурной и нервной меланхолии, полностью ею поглощенный, — мог ли я изменить что-нибудь за эти двенадцать дней. Какая-нибудь маленькая деталь, которая исправила бы все… Повисла продолжительная тишина. — Двенадцать дней? — спросил Бурах. Даниил растерянно оглянулся на него, словно только вспомнил, что говорил не сам с собой. Но эта суровая и вечно обремененная мыслью гримаса, которая называлась лицом Бураха, вернула его к реальности. — Какой сегодня день? — спросил Даниил искренне. Он в самом деле не помнил. — Не обращай внимания. Я… теряю время. — Тебе нужно вернуться в настоящее, — сказал Бурах. — Да, ты прав, — отозвался Даниил, чувствуя его слова всем собой, с ног до головы, и повторил: — Ты прав. Они замолчали. Бурах не уходил. Через минуту он порылся в карманах одежды и вытащил то, что Даниил никак не ожидал увидеть снова. Карманные часы, не совсем дешевые, но и не высшего класса. Цепочка медная. Больше памятная вещь, чем ценность. — Выменял у ребят Хана из Многогранника, — сказал Бурах. — Понял, что твои. Все еще ходят. Но дети с ними что-то сделали. Он протянул Даниилу часы. Стрелки двигались. Но когда Даниил отдавал детям часы, пружина в них уже месяц как ослабла, и он обнаружил это только в поезде, за несколько часов до приезда. В столице было не до того. — Я не знаю, что сказать, — признался Даниил, проводя пальцем по стеклу. — Спасибо. Это… чутко. — Не теряй больше время, — посоветовал Бурах и поднялся на ноги. Затем он попрощался и вернулся в театр. Тучи заволокли солнце, и на несколько секунд все одинаково окрасилось в тень и золото. Словно весь мир поместился в круглой обсерватории Омута. Пора возвращаться. Aut vincere, aut mori.