***
Суббота. Речка.Тёплый воздух, запах травы и воды. Мы сидим у берега, кто-то включил колонку — играет что-то громкое, тупое, но весёлое. Смех, крики, плеск воды. — Матвей, ты чё как труп сидишь? — орёт кто-то. — Пошли купаться! — Да ща, подожди, — отмахиваюсь я, но всё равно встаю. Мы лезем в воду, кто-то орёт от холода, кто-то брызгается. Денис ныряет с разбега и брызги летят на Анютку, она кричит на него. На берегу кто-то шутит, кто-то матерится, кто-то уже пьян. Живые. Настоящие. Я тоже тогда был живой. Уже темно, когда звонит телефон. Мама. Я отхожу в сторону, потому что вокруг шумно, и сразу понимаю — что-то не так. Она говорит быстро, сбивчиво, голос дрожит. — Мам? — Бабушку забрали в больницу… — она всхлипывает. — Нам нужно ехать. Прямо сейчас. — Я еду. Она больше ничего не говорит. А я уже вызываю такси. С ребятами толком даже не прощаюсь — просто киваю, что-то бормочу и ухожу. Сажусь в машину, говорю водителю, что нужно побыстрее. Он молча кивает. Пятнадцать минут — и мы у дома. Я благодарю его и бегом поднимаюсь в квартиру. Мама уже собрана. Лицо серое. Глаза красные. Я быстро переодеваюсь, а она на ходу рассказывает, что бабушке резко стало плохо, давление, сердце, реанимация. Мы выходим почти бегом. Мама садится за руль, вытирая слёзы тыльной стороной ладони. Её состояние — совсем не для вождения, но я не возражаю. Нужно быстрее. Просто быстрее. Дорога до Москвы — занимает часа два. Всё это время мы едем в тишине. Я молюсь. По-настоящему. Про себя. Чтобы бабушка выкарабкалась. Чтобы всё это оказалось просто страшным сном. Видимо недостаточно молился. В больнице всё происходит слишком быстро и одновременно слишком медленно. Белый свет режет глаза. Запах — резкий, медицинский, такой, что хочется зажать нос. Врач выходит к нам первым. Говорит что-то аккуратно, выверенными словами, будто боится лишнего звука. — Нам очень жаль… мы сделали всё возможное… Я ещё не успеваю понять, что именно он сказал, как мама резко хватается за грудь. Не за сердце — выше, ближе к горлу. Делает шаг, будто хочет что-то спросить, и просто падает. Глухой звук удара о пол. — Женщина! — кто-то вскрикивает. — Быстро, каталку!— Уже кричит врач. Вокруг сразу начинается хаос. Врачи будто появляются из ниоткуда. Кто-то подсовывает под голову валик, кто-то щупает пульс, кто-то кричит цифры. Я стою в двух метрах и не могу сдвинуться. Ноги будто вросли в пол. — Пульса нет! — Начинаем! Её грудь начинают резко и ритмично продавливать. Слишком сильно. Слишком быстро. Я смотрю и думаю какую-то тупую, чужую мысль: ей же больно. Потом понимаю, что это уже не имеет значения. — Разряд! Отойти! Меня отталкивают назад. Я даже не сопротивляюсь. Просто делаю шаг, ещё один. Пока не упираюсь спиной в стену. Глухой щелчок аппарата. Тело мамы дёргается. — Ещё раз! —… адреналин! Я не слышу себя. Не чувствую рук. Не чувствую ничего ниже груди. Внутри пусто и громко одновременно. Как будто кто-то выкрутил звук реальности на максимум, но выключил смысл. Её перекладывают на каталку и везут. Колёса гремят по полу. — В реанимацию! Я иду следом пару шагов, потом останавливаюсь. Двери захлопываются прямо передо мной. Тишина. Через какое-то время — я не знаю, сколько прошло: минуты, часы — выходит тот же врач. Лицо усталое. Голос ровный. Слишком ровный. — У вашей мамы произошёл разрыв тромба. Мы не успели… Я киваю. Не потому что понял. А потому что так делают люди, когда им что-то объясняют. — Есть кому позвонить? — осторожно спрашивает он. Я смотрю на него и понимаю, что вопрос странный. Кому? — Нет, — говорю я. И сам удивляюсь, как спокойно это звучит. Дальше всё происходит как в плохом сне. Я еду в такси. Открываю бабушкину квартиру. Снимаю обувь. Сажусь на кухне. Ни слёз. Ни крика. Ни боли. Только пустота и ощущение, будто меня выключили. Я сижу в этой квартире и вообще не понимаю, что теперь делать. Куда идти. Кому звонить. Как жить дальше, если за один день у тебя забрали всех. Не «почти всех». Не «кого-то». Всех. Я прихожу в себя не потому, что проснулся. Просто тело решает, что хватит. Свет за окном уже другой — серый, утренний, липкий. Я понимаю, что всё это время сидел на стуле. Не лежал. Не спал. Просто сидел, уставившись в одну точку. Колени затекли, пальцы на ногах будто чужие. Когда пытаюсь встать — темнеет в глазах, и я снова сажусь. На столе — пустая кружка. Холодная. Я даже не помню, наливал ли туда что-то. Первое осознанное действие — телефон. Не потому что хочется, а потому что больше не за что держаться. Открываю группу и отправляю смс.Я:
«Ребят.
Мама и бабушка умерли.
Я сейчас один.
Я не понимаю, что мне делать дальше.»
Отправляю и сразу жалею. Хочется спрятаться. Выключить телефон. Но он почти сразу начинает вибрировать. Юлька: «Матвей… боже…» Ира: «Что случилось? Как это произошло?» Антон: «Брат, мне очень жаль. Ты где сейчас?» Анюта: «Держись, мы рядом.» Я читаю и чувствую, как внутри что-то трескается. Юлька: «Так, слушай меня, хорошо? Ты сейчас главное — не оставайся один. Нужно оформить документы. Я могу помочь, я всё это проходила.» Ира: «Тебе должны позвонить из больницы или морга, если ещё не звонили. Это нормально. Не пугайся.» Миша: «Матвей, если что, звони нам.» Я не знаю, что отвечать. Пишу одно:Я:
«Спасибо. Я дома.»
Похороны начинаются не с прощаний. Они начинаются с бумажек. Я стою у окна в бабушкиной квартире и слушаю, как по телефону спокойный, чужой голос объясняет, что именно мне нужно сделать. Куда ехать. Какие справки взять. В каком порядке. Он говорит это так, будто объясняет, как оформить сим-карту. Я киваю, хотя он меня не видит. В морге холодно. Не просто холодно — стерильно холодно. Запах формалина въедается в горло. Люди вокруг говорят шёпотом, будто боятся разбудить смерть. Мне выдают два тела. Два пакета. Две фамилии. Я смотрю на бумажки и ловлю себя на мысли, что мозг всё ещё отказывается это связывать. Это не «мама». Это «женщина, 49 лет». Это не «бабушка». Это «пациентка, 76». Я подписываю всё, что дают. Рука пишет сама. — Прощание будете проводить? — спрашивает сотрудница, не поднимая глаз. — Нет, — отвечаю сразу. И только потом понимаю, что говорю это не за себя, а за них. Бабушка не хотела. Мама бы тоже не хотела. — Тогда кремация без церемонии. Она ставит галочку. Одну. Будто стирает что-то окончательно. В день кремации я приезжаю один. На парковке стоит несколько машин. Люди курят, говорят по телефону, смеются. Мне хочется подойти и поделиться с ним, что я потерял близких людей, а они просто посмотрели бы странно и отвернулись. Внутри — зал ожидания. Пластиковые стулья. Телевизор без звука. Я сижу и смотрю в пол. Когда выносят два гроба — нет музыки. Нет слов. Просто движение. Я иду следом, как будто за кем-то чужим. Мне предлагают попрощаться. Я подхожу. Смотрю. Мама с бабушкой выглядят неестественно спокойными. Как будто просто спят, но я знаю — нет. Я знаю, что это не они. Это оболочка. Кожа. Лица без тепла. Я хочу сказать что-то. Хоть что-то. Но внутри — тишина. Абсолютная. Я просто киваю. Отхожу. Тела отправляют в печь. Печь закрывается.Металл глухо лязгает. И всё. Вот так заканчивается жизнь. Урны выдают отдельно. Маленькие. Я держу их в руках и думаю, что они слишком лёгкие для всего, что было. Для смеха. Для разговоров. Для «Матя, ты поел?» и «оденься теплее». Еду домой. Захожу в бабушкину квартиру, сажусь на кухне. Ставлю урны на стол. Смотрю на них и понимаю, что мне больше некуда идти. Нет звонков. Нет «как доехал?». Нет «напиши, когда будешь». Я включаю чайник, но забываю про него. Он кипит, пока не выключается сам. Сажусь на стул. И сижу. Часы идут. Свет меняется. А я всё сижу и не понимаю, как дальше живут люди, у которых никого не осталось. В какой-то момент я ловлю себя на мысли, что если сейчас умру — никто даже не узнает сразу. И весь мой род закончится на мне. И от этого не страшно. От этого — пусто. Через четыре недели снова получаю звонок. Обычный номер, городской. Я сначала не беру. Смотрю, как экран гаснет. Потом звонит снова. — Алло, — голос у меня хриплый, будто я не говорил неделю. — Матвей Александрович? — голос женский, ровный, профессиональный. — Да. — Вас беспокоит нотариальная контора. Меня зовут Ирина Викторовна. Речь идёт о наследственном деле, открытом после смерти вашей бабушки, Мишаковой Валентины Михайловны, и матери, Грозовой Марии Викторовны. Вам необходимо подойти для оглашения завещания и подачи заявления о вступлении в наследство. Она говорит это спокойно. Без сочувствия, без пауз. Просто факт. — Когда? — спрашиваю я. — В ближайшие дни. Желательно в течение недели. Паспорт возьмите обязательно. Свидетельства о смерти — если есть на руках. — Хорошо, — говорю я и сбрасываю. Телефон падает на диван. Я сижу и смотрю в стену. «Завещание». Слово режет. Бабушка никогда не говорила о смерти вслух. Никогда. Но, видимо, думала. В нотариальную контору я прихожу через два дня. Небольшой офис. Первый этаж жилого дома. На двери табличка с фамилией. Внутри — запах бумаги и кофе. Люди сидят на стульях, листают папки, кто-то ругается шёпотом. Я называю фамилию. Меня просят подождать. Через несколько минут женщина лет сорока, в очках, аккуратная, кивает мне: — Проходите. Кабинет маленький. Стол. Компьютер. Шкаф с папками. Всё строго, ничего лишнего. — Присаживайтесь, — говорит она и открывает папку. — Вы единственный наследник по закону и по завещанию. Я киваю. Внутри — пусто. Ни радости, ни облегчения. Только усталость. — Ваша бабушка составила завещание три года назад, — продолжает нотариус. — Оно вступает в силу после её смерти. Сейчас я его оглашу. Она достаёт лист. Читает медленно, чётко, без эмоций. «Я, Мишакова Валентина Михайловна, находясь в здравом уме и твёрдой памяти, завещаю всё принадлежащее мне имущество моему внуку, Грозову Матвею Александровичу…» Квартира. Денежные средства на банковском счёте. Никаких условий. Никаких «если». Я снова киваю. — Теперь по поводу вашей матери, — она перелистывает документы. — Завещание отсутствует. Наследование происходит по закону. Вы — наследник первой очереди. Она перечисляет: Личные вещи. Небольшой счёт. — Для вступления в наследство вам необходимо подать заявление, — она пододвигает мне бланк. — Обратите внимание: фактическое вступление произойдёт через шесть месяцев со дня смерти наследодателя. Это стандартный срок. Я беру ручку. Смотрю на строки. ФИО. Дата рождения. Подпись. Рука дрожит, но я всё равно подписываю. — Если у вас есть вопросы — задавайте, — говорит она. Я думаю. Долго. — А… — голос застревает. — Если я ничего не буду делать? Она смотрит на меня внимательно. Не как на клиента — как на человека. — Тогда вы утратите право на наследство, — спокойно говорит она. — Имущество перейдёт государству. Я усмехаюсь. Слабо. — Ясно. — Через полгода мы с вами снова встретимся, — продолжает она. — Я вам позвоню. До этого момента квартира будет считаться вашей в пользовании, но не в собственности. Я встаю. Она кивает. — Примите мои соболезнования, — говорит уже тише, чем раньше. Я киваю в ответ. И выхожу. На улице ярко. Слишком. Я иду, не понимая куда. В голове крутится одна мысль: бабушка всё предусмотрела. А я — нет. Теперь у меня есть две квартиры. Деньги. Бумаги. Но нет ни одного человека, которому я мог бы сказать: «Мне одиноко». Друзья испарились постепенно. Сначала короткие сообщения: «Привет… как дела?» Я отвечаю, печатая слова медленно, будто боюсь, что они разобьются на части в воздухе. Раньше мы могли часами болтать, смеяться, спорить. Теперь эти слова словно падают в пустоту. Со временем игнор становится длиннее. Я вижу, что собеседники заходят онлайн, но не пишут. Каждый раз, когда я хочу написать первым, что-то внутри меня останавливает: раны от потерь, от смерти близких, ещё слишком свежи. И вроде бы нужно написать, рассказать про чувства и боль, но правда не могу. А потом приходит момент, когда меня словно вычеркнули. Нет звонков, нет смс, нет приглашений. Мир, который казался общим, перестал существовать. Я ощущаю это физически: пустоту в груди, странное дрожание в руках, тяжесть на языке, когда хочу написать «привет», но не могу. Я остаюсь один, с тихим эхом одиночества.