Часть 2
1 февраля 2026 г., 14:47
Прошло три дня. Три дня молчания. Для Мондштадта ничего не изменилось: вино «Рассвета» по-прежнему развозили повозками, рыцари Ордо Фавониус патрулировали окрестности, в таверне «Ангел-хранитель» лилось пиво и разливались сплетни.
Но для Дилюка мир сузился до размеров его кабинета и давящей тишины в нём. Осколки бабочки он аккуратно, с почти религиозной тщательностью, собрал в небольшую шкатулку из тёмного дерева. Порезы на пальцах затянулись тонкими розовыми полосками. Полку отремонтировали, чернильное пятно вывели. Всё было как прежде. Кроме пустого места на полке. И кроме ледяной пустоты внутри.
Он не испытывал гнева на Кэйю. Это было странно. Гнев выгорел в тот самый миг, когда раздался звон разбитого стекла, оставив после себя лишь пепелище. Теперь там была только усталость. Глубокая, пронизывающая кости усталость от этой многолетней войны, от этих шипастых разговоров, от необходимости каждый раз строить ледяную стену, которая всё равно давала трещины при одном лишь появлении синих глаз и язвительной улыбки.
Он пытался работать, но взгляд раз за разом возвращался к пустому месту. Бабочка была не просто безделушкой. Она была молчаливым свидетелем, последним материальным доказательством того, что когда-то, в другой жизни, он был способен на простую, безусловную привязанность. Что у него был брат, который дарил ему хрупкие стеклянные подарки перед долгой разлукой. И что этот брат… всё ещё где-то был. Ходил по тем же улицам, дышал тем же воздухом, разбивал его последние иллюзии.
На четвёртый день вечером, когда Дилюк в очередной раз уставился в пространство, потеряв счёт времени, в дверь постучали. Тихо, но настойчиво. Не как Эллер, не как слуги. Дилюк вздрогнул. Он знал этот ритм.
— Войдите, — сказал он, и его собственный голос показался ему чужим.
Дверь открылась. На пороге стоял Кэйа. Он выглядел… иначе. Ни тени насмешки, ни изящной позы. Он был бледен, под глазами лежали тёмные круги, словно он тоже не спал все эти дни. В руках он держал небольшой, тщательно запакованный свёрток.
— Я не нарушу твой приказ, — тихо сказал Кэйа, не переступая порог. — Я просто… должен кое-что отдать. И сказать. Можно?
Дилюк молча кивнул. Что ещё ему оставалось делать? Вышвырнуть его физически? Он был неспособен даже на это.
Кэйа вошёл, осторожно закрыл дверь и подошёл к столу. Он положил свёрток на край, словно боясь сделать резкое движение.
— Я не могу собрать её обратно, — начал он, глядя куда-то мимо Дилюка. — Я пытался найти мастера, даже писал в Фонтейн. Говорят, такое стекло… если разбивается так мелко… Его не восстановить. Оно навсегда останется осколками.
Дилюк промолчал. Он и сам это знал.
— Но я… — Кэйа сделал паузу, сглотнув. — Я нашёл кое-что. В старых вещах, на чердаке дома Рагнвиндров. Там ещё много хлама после… после твоего отъезда.
Он развернул свёрток. Под слоями мягкой ткани лежала не бабочка. Лежал… эскиз. Пожелтевший от времени лист бумаги, на котором детской, но уже удивительно точной рукой был нарисован тот самый сине-фиолетовый цветок с горы Драконьего хребта. А в углу, другим почерком, более неуверенным: «Для Дилюка. Чтобы помнил». И подпись: «Кэйа».— Я хотел подарить тебе цветок, настоящий, — Кэйа говорил монотонно, словно зачитывая доклад. — Но он завял бы по дороге в твою экспедицию. Или в твоём жарком новом доме. Тогда я… я сделал эскиз и отнёс его стеклодуву в Старый Мондштадт. Потратил все карманные деньги за полгода. Сказал, чтобы он сделал из него бабочку, потому что бабочка может улететь далеко-далеко и не завянет. Глупо, да?
Дилюк взял в руки эскиз. Бумага была хрупкой, почти рассыпалась от прикосновения. Он помнил этот цветок. Помнил день, когда Кэйа, тогда ещё маленький, замёрзший, новый и неловкий член их семьи, принёс его, сияя от восторга. «Смотри, Дилюк! Такой же холодный, как я!»
— Зачем ты мне это говоришь? — наконец произнёс Дилюк. Его голос звучал устало. — Чтобы я пожалел тебя? Понял, как сильно ты старался? Это было давно, Кэйа. Очень давно.
— Не для жалости! — в голосе Кэйа впервые прорвалось что-то живое — отчаяние. — Я… Я просто хочу, чтобы ты знал. Что она не была случайной безделушкой. Что тогда… что тогда всё было по-настоящему. Для меня.
Дилюк положил эскиз обратно на стол, будто он обжёг пальцы.
— А потом что стало с этим «по-настоящему»? — спросил он, и в его тоне снова зазвучал холод. — Потом пришло время взрослеть. Потом пришли секреты. Потом пришло предательство.
— Я НЕ ПРЕДАВАЛ ТЕБЯ! — крикнул Кэйа, ударив ладонью по столу. В его глазах стояли слёзы — яростные, невыплаканные. — Я пытался защитить тебя! Отец… Крепость Рагнвиндров… Всё это было не так просто! Были договоры, обязательства перед Ордо, перед самим Архиепископом! Ты думаешь, я хотел лгать тебе? Ты думаешь, мне было легко смотреть, как ты уезжаешь, ненавидя меня, ненавидя отца, ненавидя этот город?
— Защитить? — Дилюк встал, и его ледяное спокойствие начало трескаться. — Ограждая меня от правды об отце? Делая из меня дурака, который верил в идеал, пока реальность не разбила ему нос? Ты думал, что незнание — это защита? Это трусость, Кэйа! Трусость и неуважение!
— А что я должен был сказать? — Кэйа тоже вскочил, они стояли теперь нос к носу, разделённые только шириной стола. — «Прости, брат, наш приёмный отец годами вёл двойную игру, его честь — фасад, а его смерть окружена такими тайнами, что даже я боюсь копать глубже»? Ты был молод! Ты был идеалистом! Ты сгорел бы на попытках всё исправить, всё раскопать и… и мог бы последовать за ним!
— Это был МОЙ выбор! — голос Дилюка гремел, эхо отражалось от стен кабинета. — Мой отец! Моя боль! Мои ошибки! Но ты отнял у меня это право. Ты и он. Вы решили за меня, что я слишком хрупкий, чтобы вынести правду. Как эту стеклянную бабочку! Хрупкий, ненадёжный, его нужно поставить на полку и беречь от сквозняков реальности!
Он тяжело дышал, грудь вздымалась. Вся ярость, все годы молчаливой обиды вырывались наружу, наконец нашли слова.
— И знаешь что самое смешное? — Дилюк горько усмехнулся. — Бабочка пережила всё. Пережила мои скитания, гнев, отчаяние. Она лежала на дне сундука, а потом переехала на эту полку. Как напоминание о том, что когда-то меня любили искренне, без секретов и двойного дна. А ты… ты разбил даже это. Последний осколок той правды. Физически. Собственным плечом.
Кэйа отшатнулся, словно от удара. Все краски сбежали с его лица.
— Я не хотел…
— Не имеет значения, хотел ты или нет! — перебил его Дилюк. — Это случилось. Как случилось всё остальное. Мы ломаем хрупкие вещи вокруг себя и внутри себя, Кэйа. Мы мастера по разбиванию. Ты — своими тайнами и игрой в тёмного рыцаря. Я — своим бегством и ледяной стеной. И теперь между нами нет ничего. Ни бабочки, ни доверия, ни даже приличной лжи, за которую можно было бы зацепиться. Только осколки. И тишина.
Он умолк. В кабинете снова повисла тишина, но теперь она была другой — очищающей, болезненной, как вскрытый нарыв. Оба мужчины стояли, не в силах вынести взгляд друг друга, осознавая тяжесть сказанного.Кэйа первый опустил глаза. Он смотрел на свёрток с эскизом, потом на свои руки.
— Что же нам теперь делать? — прошептал он. В его голосе не было ни намёка на привычную иронию. Только потерянность. Такую же, как в детстве, в первый день в холодном, огромном особняке Рагнвиндров.
Дилюк закрыл глаза. Усталость накатила с новой силой, но теперь в ней была капля облегчения. Яд вышел. Рана, наконец, дышала.
— Я не знаю, — честно ответил он. — Я не знаю, можно ли что-то склеить. Стекло — нет. Доверие… — Он открыл глаза и медленно, через силу, посмотрел на Кэйа. — Я не знаю. Но… но ты можешь остаться. Если хочешь. Выпить чего-нибудь. Не вина. Сока.
Это было ничтожно мало. Жалкая, крошечная веточка мира, протянутая над пропастью. Но для Кэйа это прозвучало как спасение. Он кивнул, слишком быстро, почти по-детски.
— Да. Да, пожалуйста.
Дилюк молча подошёл к тому же графину, налил два бокала прохладного виноградного сока. Протянул один Кэйа. Их пальцы почти соприкоснулись, но не коснулись. Они сели — не за рабочий стол, а к низкому столику у камина, который давно не разжигался.
Они пили молча. Тишина была уже не враждебной, а тяжёлой, полной невысказанного. Они смотрели в свои бокалы, в потухший камин, куда угодно, только не друг на друга.
— Я боялся, — наконец нарушил молчание Кэйа, не поднимая головы. — Не только за тебя. Я боялся, что если ты узнаешь всю правду об отце… ты узнаешь и правду обо мне. О том, откуда я на самом деле. И что тогда… тогда ты отвернешься от меня навсегда. Лучше уж ненависть, чем полное забвение.
Дилюк вздохнул.
— Глупо.
— Знаю.
— Эгоистично.
— И это знаю.
Ещё глоток сока. Ещё минута тишины.
— А теперь? — спросил Дилюк. — Теперь ты всё ещё боишься?
Кэйа поднял на него глаза. В них не было привычной маски. Только усталость, боль и смутная надежда.
— Страшнее уже некуда. Бабочка разбита. Ты сказал мне всё, что думал. Дальше только… либо разойтись в разные стороны навсегда, либо… — он не закончил.
— Либо попробовать ходить по этим осколкам босиком, — закончил за него Дилюк. — И надеяться, что порезы не будут смертельными.
— Да, — просто сказал Кэйа.
Дилюк отпил последний глоток, поставил бокал.
— Тогда, возможно, нам стоит начать с малого. С одного осколка правды за раз. Без спешки. Без игр. — Он посмотрел прямо на Кэйа. — Почему синий? Цветок, бабочка, твои волосы в детстве… Почему всегда синий?
Кэйа удивился вопросу, потом слабо улыбнулся.
— Потому что это цвет льда. Цвет моего Видения. Цвет… одиночества, в котором я вырос. Он казался мне единственно честным. А ты? Почему ты её хранил? Все эти годы.
Дилюк задумался.
— Потому что она была красивой и хрупкой. И потому что она напоминала мне о том, что даже у холода есть своя красота. И своя цена. — Он помолчал. — И потому что она была от тебя. Последнее, что было от тебя настоящего.
Наступила ещё одна пауза, но теперь в ней было что-то общее, разделённое.
— Я… я скучал по тебе, — очень тихо, почти неслышно, сказал Кэйа. — Все эти годы. Даже когда ненавидел.
Дилюк кивнул, глядя в потухший камин.
— Я тоже. Даже когда считал, что ненавижу.
Они сидели так ещё долго, в тишине, которая медленно переставала быть невыносимой. За окном давно стемнело, зажглись звёзды. Осколки бабочки лежали в шкатулке на столе, рядом с детским эскизом. Их уже нельзя было собрать в целое. Из них нельзя было сделать новую бабочку.
Но, возможно, из них можно было сделать что-то другое. Мозаику. Новой, другой правды. Не идеальной, не цельной, состоящей из острых кусочков и пустот. Но своей.
И когда Кэйа, наконец, поднялся, чтобы уйти, Дилюк не сказал «не возвращайся». Он сказал:
— Заходи завтра. Если хочешь. Мы… можем обсудить то пожертвование для Ордо.
Кэйа остановился у двери, обернулся. В уголке его рта дрогнуло что-то, отдалённо напоминающее его старую улыбку, но без яда. С лёгкой, едва уловимой грустью.
— Хорошо. Завтра.Он вышел. Дилюк остался сидеть один, глядя на шкатулку с осколками. Он открыл крышку. Стекло тускло блестело в свете лампы. Острое, опасное, бесполезное. Он потянулся, взял один осколок, самый крупный, фрагмент крыла с прожилкой. Поднёс к свету. Он преломлял луч, создавая на стене маленькую, дрожащую радугу.
Он положил осколок обратно и закрыл шкатулку. Не для того, чтобы забыть. А для того, чтобы помнить. Помнить, что некоторые вещи разбиваются. И что иногда, чтобы увидеть свет по-новому, нужно сначала пройти сквозь острые края тьмы.
За окном Мондштадт спал. Винокурня «Рассвет» была тиха. А между двумя мужчинами, наконец, начался долгий, трудный и хрупкий, как тонкое стекло, диалог. Диалог, который они вели много лет молчанием, а теперь предстояло вести словами. Осколок за осколком.