Televangelism — Ethel Cain.
***
Тёмный переулок пах мокрым асфальтом и ржавчиной. Фонарь моргал, будто не решаясь, стоит ли вообще существовать в этом месте, и Уилл Байерс шёл под этим нерешительным светом уже больше года после финальной битвы — и всё равно не чувствовал, что она закончилась. Город зажил. Люди научились произносить слово «трагедия» так, чтобы не смотреть друг другу в глаза. А Уилл — нет. Каждый его шаг отдавался внутри чужим плачем. Он снова видел Генри — не тем, кем тот стал, а тем, кем был. Мальчиком с огромными, слишком серьёзными глазами. Плачущим. Сломанным раньше, чем сломал он сам. Этот плач не был криком монстра — это был звук, который Уилл знал слишком хорошо. Звук одиночества. Звук, который раздаётся, когда мир решил, что ты лишний. После падения Истязателя всё происходило слишком быстро и слишком медленно одновременно. Земля ещё дрожала, воздух был пропитан гарью и чем-то сладким, неправильным. И тогда Крил — уже не бог, не кошмар, а просто тело, с трудом удерживаемое в реальности, — попытался заговорить. «Пожалуйста… не надо». Это не было заклинание. Не было угрозы. Это была просьба, выдавленная из горла, которое слишком долго кричало от имени тьмы. И Уилл услышал её. По-настоящему услышал. С тех пор вина стала его опорой. Не якорем — именно опорой. Тем, на чём держалось всё остальное. Он думал: я должен был. Должен был сделать шаг вперёд. Должен был встать между Генри и его матерью — между яростью и страхом, между прошлым и тем, во что это прошлое его превратило. Должен был сказать: «Я знаю, как это — когда тебя не видят. Когда тебя боятся. Когда тебя любят, но неправильно». В его воображении всё происходило иначе. Он вставал между ними, даже если это означало погибнуть. Он поднимал руки — не в жесте защиты, а в жесте открытости. Он говорил Генри, что свет — это не награда за правильность и не привилегия тех, кому повезло. Свет — это выбор. Трудный. Болезненный. Но возможный. Он уговаривал бы его не как героя и не как победителя, а как равный. Как мальчик, которого тоже однажды забрали в темноту и который вернулся не потому, что был сильнее, а потому что кто-то ждал. Но этого не случилось. Фонарь погас окончательно, и переулок утонул в темноте. Уилл остановился. Его вина не кричала — она дышала вместе с ним. Тихо. Постоянно. Напоминая, что он выжил, а кто-то — нет. Что он увидел в Генри отражение себя и всё равно не сделал шаг. И, может быть, именно поэтому он продолжал идти. Потому что если вина — его опора, значит, на ней ещё можно стоять. Значит, на ней можно однажды сделать шаг. Встать между тьмой и кем-то ещё. И в следующий раз — не промолчать. Каждую ночь Уилл продолжал идти, пока Джонатан, поздно идущий с работы, не замечал его и не отводил прямо в постель. Он не спал, не мог, «не имел права». — Хватит изводить себя, Уилл… — слышал Байерс младший, когда поблизости никого не было. Это был его голос, и он цеплялся за него каждый раз. — Мне так жаль… — Все в порядке. Прошу, хватит… — Крил жил у юноши в голове, но даже внутри нее был способен поднимать его с колен. Уилл не делился своими галлюцинациями. Ни с кем. Он боялся, а еще больше боялся препаратов, которые могли бы назначить на терапии. Юноша хотел видеть Генри. Живого, расслабленного, обычного. И он видел, хоть и в своей голове.