***
Хибара оказалась именно такой, какой Татьяна её и представляла: убогая коробка из самана, прилепившаяся к самому краю обрыва, словно ласточкино гнездо. Стены, когда-то побеленные, теперь напоминали шкуру больного животного — в пятнах, трещинах и подтеках. Дверь висела на одной петле и скрипела от малейшего дуновения ветра, издавая звук, похожий на стон. Внутри пахло сыростью, старой ветошью и мышиным пометом. Оконце было крохотным, затянутым паутиной, сквозь которую едва пробивался свет. Но Татьяну это не смутило. Она бросила вещи на пыльный земляной пол и сразу вышла наружу, к обрыву. Перед ней лежал Сиваш. Она видела много пейзажей. Видела пасторальную мягкость Украины, видела гранитную строгость Петрограда, видела академические, вылизанные виды, которым её учили во ВХУТЕМАСе и которые она возненавидела. Но это... Это было нечто иное. Вода здесь не была водой в привычном понимании. Это была тяжелая, маслянистая субстанция, застывшая в безветрии. Цвета здесь были неземными, химическими, болезненными. Ближе к берегу вода казалась ржаво-бурой, дальше переходила в ядовито-розовый, а у горизонта сливалась с небом в мутной молочно-зеленой дымке. Берег был покрыт коркой соли, сверкающей на солнце так ярко, что глазам становилось больно. Гниющие водоросли черными валами лежали у кромки воды, источая тот самый удушливый запах сероводорода, который Татьяна почувствовала еще на въезде. Здесь пахло не жизнью, а медленным, величественным разложением. Это была смерть, но смерть со своей кристаллизующейся эстетикой. — Идеально, — прошептала Татьяна. Она почувствовала тот самый зуд в пальцах, который не давал ей покоя последние месяцы. Желание схватить уголь, кисть, мастихин — что угодно — и содрать этот пейзаж, перенести его на холст, зафиксировать эту гниющую, страшную красоту. Здесь не было места лживой советской радости, краснознаменным маршам и здоровым румяным колхозницам. Здесь была правда. Голая, соленая, разъедающая кожу правда. Она вернулась в дом, смахнула паутину с единственного стола, достала из чемодана примус. Жить можно.***
Следующие три дня слились в одно долгое, жаркое марево. Татьяна вставала с рассветом, когда солнце еще не выжигало глаза, а только лениво поднималось из-за соляных озер, окрашивая их в цвет свежего мяса. Она пила крепкий черный чай без сахара и уходила на «пленэр». Ходить здесь было тяжело. Земля под ногами была обманчивой: твердая корка соли могла в любой момент проломиться, и нога уходила в жирную черную грязь по щиколотку, а то и глубже. Ботинки покрылись белесым налетом, который не счищался. Кожа на лице и руках начала сохнуть и шелушиться от постоянного ветра и соли, висящей в воздухе. Татьяна искала ракурсы. Она делала зарисовки полусгнивших остовов старых лодок, торчащих из ила, словно ребра доисторических чудовищ. Рисовала кривые, иссохшие стволы деревьев, которым не повезло вырасти слишком близко к соленой воде. Но главным героем её набросков было само море. Гнилое, неподвижное, меняющее цвет каждый час. В полдень, когда жара становилась невыносимой и воздух начинал дрожать, искажая предметы, она пряталась в тени какого-нибудь обрыва или возвращалась в хибару. Ела всухомятку — хлеб, купленный в селе, вяленую рыбу, жесткую, как подошва. Денег оставалось мало. Те крохи, что удалось выручить перед отъездом, таяли быстрее, чем хотелось бы. Но думать о быте не хотелось. Однажды, пытаясь поймать сложный оттенок фиолетового на закате, она поняла, что у неё закончился скипидар. Чертыхнувшись, Татьяна сложила этюдник. Придется идти в Нехаево.***
Вечернее Нехаево выглядело чуть живее, чем дневное. Пыль осела, зажглись редкие фонари. Из открытых окон доносились звуки патефона, смех, звон посуды. Эпоха НЭПа, хоть и душимая налогами и новыми декретами, здесь, в провинции, еще цеплялась за жизнь последними когтями. Татьяна зашла в единственное приличное заведение — чайную, которая по вечерам превращалась в подобие трактира. Внутри было накурено, пахло дешевым табаком, жареным луком и вином. За столиками сидели местные: мужики в косоворотках, пара красноармейцев, какие-то темные личности в кепках. Она подошла к стойке, чтобы купить папирос, и почувствовала на себе чей-то взгляд. — Прошу прощения, барышня... Простите, товарищ... — раздался мягкий, вкрадчивый голос. За угловым столиком сидел человек, резко выделявшийся из общей массы. На нём был светлый, хорошо пошитый костюм, правда, уже не первой свежести, и шляпа, лежащая на столе рядом с бутылкой вина. Лицо его — круглое, гладко выбритое, с умными, немного грустными глазами — выражало вежливый интерес. — Верт. Татьяна Верт, — буркнула Татьяна, забирая папиросы. — Григорий Семёнович, — представился мужчина, слегка привстав и поклонившись. — Имею честь проживать в Евпатории, но дела коммерции, знаете ли, заносят и в такие... кхм... живописные уголки. Позвольте угостить вас вином? Крымское, настоящее, не тот шмурдяк, который обычно ожидаешь здесь увидеть. Татьяна хотела отказаться, но жажда и усталость взяли свое. Она кивнула и села за его столик, не снимая этюдника с плеча. — Я наблюдал за вами, — продолжил Григорий Семёнович, разливая вино по стаканам. — Вы ведь художница? Не отрицайте. Этот взгляд, эти руки, перепачканные, если не ошибаюсь, кобальтом... Да и этот ящик — верный спутник творца. Не ВХУТЕМАС ли? — Он самый, — Татьяна сделала глоток. Вино и правда было неплохим, терпким. — А вы, я погляжу, знаток? — Любитель, дорогая Татьяна... Простите, как вас по батюшке? — Просто Татьяна, — прозвучал слишком резкий ответ. — Я — любитель, просто Татьяна. Стараюсь поддерживать искру божью, так сказать. Нынче ведь как? Всё больше плакаты требуют: «Даешь уголь!», «Кооперацией — по спекуляции!». Тривиально, — он поморщился, словно от зубной боли. — Искусство должно дышать, а не трещать. Татьяна усмехнулась. Этот пухлый нэпман говорил пошловато, но суть улавливал верно. — Я слышал, вы на Сиваше обосновались? — он понизил голос. — Смело. Очень смело. И что вы там нашли, в этой грязи? — Цвет, — ответила она. — Там цвет, которого нет больше нигде. Цвет распада. Глаза Григория Семёновича блеснули. Он подался вперед, и Татьяна уловила запах дорогого одеколона, смешанный с запахом пота. — Распада... — повторил он. — Это интересно. Это сейчас, знаете ли, может быть очень... актуально. Уходит старый мир, гниет, разлагается, а из него растет что-то новое, неведомое. Вы пишите, Татьяна, пишите. У меня в Евпатории гостевой дом, многие уважаемые люди останавливаются. И из Москвы, и из Ленинграда. Я бы с удовольствием украсил стены чем-то... этаким. Нестандартным. И готов платить. Золотом, если работа того стоит. Слово «золото» повисло в воздухе. Татьяна посмотрела на свои руки — с обломанными ногтями, въевшейся краской, огрубевшей кожей. Финансовая удавка на её шее затягивалась всё туже. Средств ей хватало примерно на месяц, краски заканчивались, а есть хотелось каждый день. — Я не пишу на заказ, — сказала она, но в голосе не было твердости. — Я пишу то, что вижу. — А я и не прошу писать на заказ! — всплеснул руками Григорий Семёнович. — Боже упаси! Творите! Ищите свою правду! А когда найдете... просто покажите мне. Если это будет талантливо — а я смею предполагать, что вы талантливы, в вас есть эта... суровость, сила — я куплю. За хорошую цену. Он достал из кармана визитную карточку и положил на стол, придавив её серебряным рублем. — На оперативные расходы, — подмигнул он. — И адрес. Будете в Евпатории — милости прошу. А сейчас... допивайте вино, и пусть вдохновение не покидает вас среди здешних соляных болот. Татьяна смотрела на серебряную монету. На ней блестел профиль рабочего, указывающего крестьянину путь в светлое будущее. Но для неё сейчас это был просто кругляш металла, который можно обменять на тюбики с охрой и кадмием. Она молча взяла монету и визитку. — Спасибо, — сухо сказала она. — Вам спасибо, — Григорий Семёнович грустно улыбнулся. — За то, что вы есть. Таких, как вы, всё меньше. Скоро нас всех причешут под одну гребенку, Татьяна. Спешите писать, пока нам еще позволяют видеть мир самостоятельно. Обратно к своей хибаре Татьяна шла уже в полной темноте. Небо над головой было черным, усыпанным крупными, колючими звездами. Степь гудела от стрекота цикад. Вдали, там, где начинался Сиваш, мерцало странное, призрачное свечение — будто не то соль, не то гниющие водоросли фосфорицировали. Ей было противно от разговора с нэпманом, от его липкой вежливости, от того, что она взяла деньги. Но в то же время она чувствовала странное возбуждение. У неё появился шанс. Шанс не просто выжить, а сделать что-то настоящее и быть понятой. Пусть даже таким вот пережитком прошлого, как этот Григорий Семёнович. Она подошла к двери своей хибары, толкнула её ногой. Внутри было душно. Татьяна зажгла керосиновую лампу, и тени метнулись по углам. Её взгляд упал на незаконченный этюд, стоящий на мольберте. Серое небо, розовая вода и черная полоса берега. Чего-то не хватало. Пейзаж был мертвым. В нём была геометрия, был цвет, но не было нерва. Не было той самой «соли», ради которой она сюда приехала. — Ничего, — сказала она вслух, обращаясь к пустоте. — Я найду. Я вытащу её из этой гнили. Она погасила лампу и легла на жесткий топчан, слушая, как где-то внизу, под обрывом, тяжело и вязко плещется Гнилое море, перекатывая свои соленые волны. Завтра будет новый день. И завтра она пойдет дальше, в самые топи, туда, где рапа разъедает сапоги. Она найдет то, что заставит этот холст кровоточить.