(От лица Ричи)
Мир сжался до размеров мягкой, проклятой камеры. Смирительная рубашка — не просто ткань, это второе тело, тугое, удушающее, напоминающее каждым стянутым ремнем: ты — зверь. Ты опасен. Лежи и не двигайся. Ко мне приходили. Главврач, его голос бульдожьим рыком пытался вырвать из меня хоть слово. «Почему? Что он тебе сказал? Осознаёшь ли ты?» Доктор Вандер с её холодным, клиническим взглядом: «Это был акт агрессии или попытка самоубийства через наказание?» Я молчал. Просто смотрел в потолок, сквозь них. Их слова были жужжанием мух. Единственное имя, которое было реальным в этом кошмаре — Уилл. Только он. Только ему я мог бы... попытаться объяснить эту тьму, которая меня накрыла. Когда главврач в очередной раз наклонился ко мне, я повернул голову и прошипел сквозь стиснутые зубы, хрипло, но чётко: — Байерс. Только Байерс. Не скажу ни слова, пока не придёт Уилл. Приведите его или заткнитесь и уйдите. Они обменялись взглядами. Перешёптались. «Байерс отстранён... инцидент... конфликт интересов...» Их шёпот долетел до меня обрывками. Это подлило масла в огонь безумия, тлеющий под рубашкой. — ПРИВЕДИТЕ ЕГО! — заорал я, дергаясь в ремнях так, что вся койка затряслась. — ИЛИ Я ЗАМОЛЧУ НАВСЕГДА! И ВЫ НИ-ЧЕ-ГО НЕ УЗНАЕТЕ! ВЫКЛЮЧИТЕ КАМЕРЫ! СНИМИТЕ ЭТУ ХУЙНЮ! Я НЕ ЖИВОТНОЕ! Мне вкололи ещё транквилизатора. Но даже сквозь химический туман я бубнил одно и то же, как заведённый: «Байерс... камеры... снимите...» И он пришёл. Не сразу. Прошло мучительно много времени, но дверь открылась, и в проёме стоял он. Бледный, с тёмными кругами под глазами, но это был он. Увидев его, что-то во мне сломалось и застыло одновременно. Я замолчал. Главврач что-то говорил ему, качая головой. Уилл кивал, не спуская с меня глаз. Потом он что-то сказал, резко. Они заспорили. Я видел, как Уилл указывает на камеру, на меня в рубашке. Его поза была не врачебной — она была защищающей. Он требовал. В конце концов, с недовольным видом, главврач махнул рукой санитару. Медленно, с опаской, с меня сняли смирительную рубашку. Тело, затекшее и онемевшее, заныло свежей болью. Камеру в углу щёлкнули, красная лампочка погасла. Все вышли, оставив нас одних. Наблюдение, я знал, теперь велось только через стекло с глазком в двери. Но и это было победой. Дверь закрылась. Тишина. Он стоял у кровати, а я сидел, потирая запястья, покрытые красными полосами от ремней. Я не мог поднять на него глаз. Стыд был таким густым, что им можно было подавиться. — Ричи, — его голос был тихим, усталым, но без осуждения. Я молчал. — Что случилось? — спросил он ещё тише. И тут я взглянул на него. Прямо. И увидел. На скуле, у края челюсти — желто-синий, недавний синяк. Ещё один, чуть видный, у глазницы; на шее, под воротником рубашки, выглядывал край чего-то тёмного. Вся моя боль, весь ужас от содеянного отступили на секунду, сменившись ледяной, чистой яростью. — Что это? — мой голос прозвучал хрипо, как наждак. Я ткнул пальцем в воздух в направлении его лица. — Кто? Он смущённо отвел взгляд, машинально потрогал скулу. — Неважно. Это не про нас сейчас. — Кто, блять, тебя тронул? — я зарычал, поднимаясь с койки. Ноги дрожали, но я выпрямился. — Скажи. Я его убью. Серьёзно. Нахуй всё остальное. Кто? Он смотрел на меня, и в его глазах я увидел ту же самую смесь боли и усталости, что была во мне. Только его боль была тише. Замкнутой. Он не ответил на мой вопрос. Вместо этого он сделал шаг вперёд и, не говоря ни слова, обнял меня. Это был не осторожный, врачебный жест. Это было крепкое, отчаянное объятие человека, который сам нуждается в опоре. Я замер, потом мои руки, сами собой, обвили его спину. Я чувствовал под пальцами худобу его спины через халат, и где-то глубоко внутри что-то болезненно сжалось. — Я не знал, что ты вернёшься, — пробормотал я ему в плечо, и голос снова предательски задрожал. — Три дня... а потом этот уёбок... он сказал... он назвал меня смешным... Слова полились сами — сбивчивые, обрывочные, про скуку, про ярость, про эту насмешку, которая стала последней каплей. Я не оправдывался. Я просто... вываливал на него этот ядовитый комок, который съел меня изнутри и заставил сделать то, что я сделал. А он слушал. Молча. Его руки всё так же крепко держали меня. И когда я наконец замолчал, он просто сказал, положив голову мне на плечо: — Я знал, что что-то случится. Я чувствовал. Я должен был быть здесь. — Ты не виноват, — выдохнул я, и это была первая вменяемая мысль за много часов. — Это я... я всё испортил. Теперь... теперь всё кончено, да? Меня отсюда в тюрьму отправят. Или в другую, ещё более жёсткую дурку. Он отстранился, взял меня за плечи, заставил посмотреть на себя. Его лицо было серьёзным. — Нет. Не кончено. Но... будет очень тяжело. Расследование. Возможно, суд. Но я буду с тобой. Я буду твоим адвокатом, твоим свидетелем, кем угодно. Я не брошу. Он говорил это так уверенно, что я почти поверил. Почти. Но синяки на его лице снова привлекли моё внимание. — Ты... ты тоже влип в какое-то дерьмо? Из-за меня? Он покачал головой, и тень скользнула по его лицу. — Это... другая история. Не твоя вина. Но да. Дерьма хватает на всех. Мы стояли так, посреди разгромленной тишины, два человека, каждый по уши в своём собственном кошмаре, но почему-то в этом объятии, чувствуя, что это бремя можно нести вдвоём. Он вернулся. И даже после того, что я натворил, он не оттолкнул. Он обнял. И синяки на его лице были для меня страшнее любого наказания, потому что означали, что у него есть своя война, а я, вместо того чтобы быть тихой гаванью, стал для него ещё одним полем боя. И от этой мысли было невыносимо больно. Меня вернули в мою старую палату. Без смирительной рубашки, но с ощущением, что я теперь на особом счету. Как экспонат под стеклом. Красная лампочка камеры горела почти не переставая, и я знал, что за ней — он. Уилл. Его взгляд был теперь единственной нитью, связывающей меня с реальностью, которая не была чистым адом. Но лампа периодически гасла. Иногда на пять минут, иногда дольше. В эти моменты я впадал в панику, пока не понимал: ему нужно работать. Говорить с другими врачами. Объяснять мой случай, свой. Разгребать то дерьмо, в которое я вляпался. Однажды, когда лампа снова погасла, я подошёл к двери, прислушиваясь к гулу коридора. И услышал голоса. Знакомые. Доктор Вандер и тот, седой зануда, Хейс. Они шли мимо, не подозревая, что я стою в сантиметре от щели. — …просто неприемлемо! — несся пронзительный голос Вандер. — Байерс окончательно перешёл все границы! Личная вовлечённость, нарушение протоколов, а теперь ещё и этот инцидент на его «смене»! Пациент практически убивает другого, а наш юный гений что делает? Требует приватности и снятия мер стеснения! Это потакание! Это опасно! — Спокойно, Марта, — ворчал Хейс, но в его тоне тоже сквозило раздражение. — У него, конечно, методы… сомнительные. Выпендрёжник еще тот.. Все эти разговоры «по душам», эти свои «особые подходы». Думает, он психотерапевтический Моцарт, а пациенты у него не люди, а инструменты для его амбиций. — Именно! — подхватила Вандер. — И самое мерзкое, что у него это получается! Этот Тозиер, неконтактный социопат, два года как стена, а Байерс за пару недель его раскупорил! Только вот к чему это привело? К ещё большему насилию! Это не успех, это провал, замаскированный под прорыв! И главврач его покрывает, потому что Байерс — его протеже, «молодая надежда»! — Надежда, — фыркнул Хейс. — Скоро надежда нам всем шею свернёт с такими методами. Надо писать коллективное обращение. Его нужно отстранить. Настоятельно рекомендовать пройти свою, внеочередную, психотерапию. У него самого явные проблемы с границами. Их голоса удалялись, но каждое слово впивалось в меня как раскалённая спица. Выпендрёжник. Сомнительный. Инструменты для амбиций. Проблемы с границами. Я отшатнулся от двери, как от удара током. Воздух перестал поступать в лёгкие. Вся моя ярость, весь стыд, вся боль — они вдруг нашли новый фокус. Не на себя. На них. На этих самодовольных, чёрствых ублюдков в белых халатах, которые осмелились говорить о нём в таком тоне! Они не видели, как он слушал меня ночью. Как его руки были тёплыми и удерживающими. Как он не боялся моей боли. Они не видели синяков на его лице и не спрашивали, откуда они. Они видели только бумажки, протоколы и своё ущемлённое эго, потому что у него, молодого, «сомнительного», получилось то, что у них — нет. Я сжал кулаки. Свежие раны на костяшках заныли. Меня затрясло от бессильной, всепоглощающей злости. Он для них — проблема? Он — плохой врач? После всего, что он сделал? После того, как он встал между мной и этой системой, которая хотела только скрутить и заткнуть? Я не выскочил. Я не заорал. Я стоял посреди комнаты, дрожа, и чувствовал, как эта ярость не выплёскивается наружу, а уходит внутрь, кристаллизуясь во что-то холодное и твёрдое. Раньше я злился на мир, на себя, на случайных людей. Теперь у меня появилась новая, чёткая цель: защитить его. От них. От их тупых, злобных языков. Даже если для этого мне придётся… научиться держать себя в руках. Хотя бы, когда он смотрит. Хотя бы, чтобы не дать им новых козырей против него. Красная лампочка замигала и снова загорелась ровным светом. Он вернулся. Смотрит. Я медленно подошёл к кровати, сел, поднял голову и посмотрел прямо в камеру. Я постарался сделать своё лицо максимально спокойным. Пусть он видит не зверя, а… человека. Который всё понял. И который теперь знает, против чего ему тоже предстоит бороться. Не только против своих демонов. Но и против их.(От лица Уилла)
Встреча с главврачом была изматывающей. Он сидел за столом, его лицо выражало смесь усталости и беспокойства. На столе лежало коллективное обращение от Вандер и Хейса. Их слова о «нарушении границ» и «профессиональной несостоятельности» висели в воздухе тяжёлым, ядовитым облаком. — Уилл, ситуация серьёзная, — говорил он. — Инцидент ужасен. И твоя... глубокая вовлечённость вызывает вопросы. Положение обязывает отстранить тебя. Временно. — Сэр, — я сказал, собирая всю свою волю, чтобы голос не дрогнул. — Я понимаю. Но отстранение — худшее, что можно сделать сейчас для него. Он только начал доверять. Если я исчезну сейчас, после всего... это будет равносильно предательству. Это отбросит его на самое дно. Позвольте мне остаться. Не как лечащему врачу официально — назначьте куратора, наблюдателя. Но позвольте мне быть тем, с кем он говорит. Я — единственный, кому он открывается. Без этого мы не поймём, что случилось, и не сможем предотвратить проблемы в будущем. Это не про мои амбиции. Это про его шанс. Я говорил долго, горячо, ссылался на минимальные, но всё же позитивные сдвиги до инцидента. Говорил о риске суицида при резком разрыве контакта. Главврач слушал, постукивая пальцем по обращению. В конце концов, он тяжело вздохнул. — Ладно. Официально ты отстранён от ведения дела. Но... тебе разрешён доступ к пациенту Тозиеру в качестве консультанта. Все сеансы — под наблюдением и с ведением протокола другим специалистом. И, Уилл... — он посмотрел на меня строго, — никаких больше приватных бесед с выключенными камерами. Никаких нарушений режима. Один промах — и всё. Ты понял? Облегчение было таким острым, что у меня подкосились ноги. Я кивнул. — Понял. Спасибо, сэр. Первым делом я хотел рассказать Ричи. Он должен был знать, что я не бросаю его. Я вернулся в свою комнату, собираясь с мыслями, и автоматически взглянул на монитор. Он сидел на кровати, не сводя глаз с камеры. И когда моё лицо, наверное, отразило облегчение после тяжёлого разговора, он... подмигнул. Одним глазом. Быстро, почти неуловимо. Этот жест был таким неожиданным, таким дерзким и в то же время... доверительным, что у меня по щекам разлилась краска, а в груди ёкнуло что-то тёплое и смущённое. Он утешал меня. Через камеру. Я сгладил улыбку и направился к его палате. Войдя, я увидел, что он уже ждёт, приняв нарочито невинный вид. — Ну что, герой, отстоял? — спросил он, но в глазах была тревога. Я сел напротив и рассказал. Честно. Про отстранение, про компромисс, про то, что теперь наши встречи будут под присмотром. Я ждал взрыва, протеста. Но он слушал внимательно, кивая. — Главное, что ты здесь, — тихо сказал он, когда я закончил. — А на этих... — он махнул рукой в сторону, подразумевая наблюдателей, — просто плюнь. Потом он замолчал. Долго. Так долго, что я уже хотел что-то сказать. Он сидел, глядя на свои руки, его лицо было сосредоточенным, будто он взвешивал каждую букву. Атмосфера в комнате изменилась, стала плотнее. И наконец, он поднял на меня глаза. Не с вызовом. С какой-то… осторожной, болезненной настойчивостью. — А теперь, — начал он медленно, растягивая слова, как будто пробуя их на вкус, на прочность, — расскажи мне, что случилось. Откуда у тебя синяки, горшочек? Слово «горшочек», сказанное так тихо и серьёзно, а не с его обычной едкой усмешкой, прозвучало как выстрел. Он не забыл. Он всё это время носил этот вопрос в себе. И теперь требовал ответа. Не как врач от пациента, а… на равных. Как человек, который имеет право знать, что ранило того, кто лечит его раны. Я замер. Все профессиональные барьеры, все отговорки про «не твоё дело» рассыпались в прах под его прямым, честным взглядом. Он открыл мне самое страшное в себе. Теперь была моя очередь. И я понял, что не могу солгать. Не ему. Я начал медленно, с трудом вытаскивая слова, как занозы. — Это Майк. Мой… муж. Я увидел, как в глазах Ричи что-то дрогнуло, но он не перебил. — Раньше… всё было по-другому. Он был другим. Мы вместе с детства. Пережили… многое. А потом что-то сломалось. В нём. Он потерял работу. Начал пить. И… начал видеть врагов везде. Особенно в моей работе. В моих пациентах. Он ревнует. Ко всем. Я рассказал про постоянные допросы, про паранойю, про то, как Майк вынюхивал «чужие запахи». Голос мой становился всё тише. Рассказывать было унизительно и больно. Но Ричи слушал, не сводя с меня глаз, и в его молчании не было осуждения. Было… понимание. Как будто он сам слишком хорошо знал, что такое жить в атмосфере страха и непредсказуемой ярости, хотя так и было. — В тот день, когда мне дали выходные… — я сглотнул ком в горле, — он пришёл в ярость. Увидел в этом подтверждение своих подозрений. Что я… что я ухожу к кому-то. К… — я запнулся, не в силах выговорить «к тебе». — Он ударил меня. Вечером обычными кулаками.. но утром.. утром.. Пепельницей. И… вот эти синяки. Я машинально коснулся скулы. Ричи не шевелился, но его взгляд стал жёстким, почти металлическим. В его сжатых кулаках читалось желание действия — насилия в ответ, но он сдерживался. Потом настала моя очередь замолчать. В комнате повисла тяжёлая пауза. Я смотрел в пол, чувствуя, как жгучий стыд ползёт по спине. Я должен был остановиться, но что-то не давало. Какая-то потребность излить всё, что копилось месяцами, нашла наконец того, кто, как мне казалось, мог понять. — Я не знаю, что происходит, Ричи, — прошептал я уже почти себе под нос, чувствуя, как лицо заливает краска. — Я… я люблю его. Того, кем он был. И мне его жалко. Но я его боюсь. И… — голос окончательно сорвался до шёпота, и я вынудил себя поднять на него глаза, — и есть ты. И то, что я чувствую, когда нахожусь здесь… это не похоже на просто работу. Это… смешивается. И я не понимаю. Я не понимаю, что это. И мне страшно. Я выпалил это. Самое сокровенное. Самое непрофессиональное, опасное признание. И сразу же пожалел. Зажмурился, ожидая его реакции — насмешки, отвращения, шока. Но он молчал. Долго. Потом я услышал, как он сдвинулся с места. Открыл глаза. Он подошёл ко мне. Не быстро. Медленно, как к пугливому зверю. Он остановился в сантиметре, так близко, что я чувствовал его тепло. У меня перехватило дыхание. — Слушай, — сказал он тихо, голос его был низким, хрипловатым, но нежным. — Ты не обязан всё понимать. Особенно сейчас. Когда всё вокруг — полная хуйня. Он осторожно, будто боясь спугнуть, поднял руку и очень легонько, почти невесомо, провёл пальцами по краю моего синяка на скуле. Это прикосновение было таким неожиданным, таким бережным, что у меня перехватило дыхание. — Этот уёбок, — продолжил Ричи, и его голос приобрёл твёрдые, стальные нотки, — он причиняет тебе боль. Физическую. Это уже не любовь. Это тюрьма. А то, что здесь… — он сделал паузу, переводя взгляд с моего синяка на мои глаза, — что здесь — это другое. Ты не боишься меня, даже после того, что я сделал. И я… я тебя не боюсь. И я не причиню тебе боль. Никогда. Он отвёл руку, сжал её в кулак, как бы давая обещание. — А насчёт «не понимаю»… — он чуть скривил губы в подобие усмешки, но в глазах была серьёзность. — Welcome to the club, Байерс. Я вообще нихрена в себе не понимаю. Но, кажется, понимать всё сразу — необязательно. Иногда достаточно просто знать, где тебе не больно. Он отступил на шаг, давая мне пространство. Его слова, грубые и простые, как правда, висели в воздухе. Он не давал оценок. Не требовал ответных чувств. Он просто… констатировал. И предлагал самое ценное в этом аду — безопасное место. Место, где не бьют. Я смотрел на него, на этого хрупкого, сломанного, невероятно сильного мальчишку, и чувствовал, как внутри что-то тает и перестраивается. Страх не ушёл. Путаница не исчезла. Но появилась одна ясная точка. Один ориентир в этом хаосе. Он был прав. Не обязательно всё понимать. Достаточно знать, где можно перевести дух. И для меня, как я сейчас с ужасом и облегчением понимал, этим местом всё чаще становилась его серая, пахнущая антисептиком палата. И его присутствие.(От лица Ричи)
Что за хуйня сейчас произошла? Я стою посреди палаты, как истукан, и чувствую, как на том месте, где его губы коснулись моего лба, осталось жаркое, пульсирующее пятно. Как клеймо. Или как... печать. Что-то среднее. Он сказал эти слова. «Я помогу тебе. Я вылечу тебя». Грубо, прямо, как всегда, но в его голосе была не врачебная уверенность, а что-то другое. Обещание. Личное. Как будто он клялся, не как доктор пациенту, а как... как кто-то очень близкий. Кто-то, кто взял на себя ответственность за твоё будущее. А потом... потом он убедился, что камеры выключены. Этот взгляд на серую лампочку, этот быстрый, профессиональный кивок — и вдруг всё его внимание снова на мне. Он шагнул ближе. Его лицо было серьёзным, но в глазах — какая-то нерешительная нежность, которую я никогда раньше не видел. Ни у кого. И он наклонился. Медленно. Давая мне время отпрянуть, заорать, ударить. Но я замер. Парализованный. Его дыхание коснулось кожи, а потом... мягкое, тёплое, сухое прикосновение его губ ко лбу. Чмок. Тихий, почти неслышный звук в тишине комнаты. Он отстранился. На его лице расцвела смущённая, виноватая, но настоящая улыбка. Он что-то пробормотал, не глядя на меня, развернулся и вышел. Дверь закрылась с тихим щелчком. А я остался. Стоял с этой меткой на лбу и с мозгом, который отказывался работать. По щекам, по шее, по ушам разливался жгучий румянец. Сердце колотилось где-то в горле, глупо и громко. Что это было? Поощрение? Жалость? Какая-то извращённая часть терапии, про которую я не читал? Я медленно опустился на кровать, уставившись в стену. И начал перебирать его слова. Не те, про лечение. А те, что были до. Про Майка. Про его страх. Про его смешанные чувства. Про то, что он «не понимает». И вдруг, как вспышка, всё сложилось в одну, оглушительно простую картинку. Он говорил о путанице. О страхе. О том, что есть я, и это «не похоже на просто работу». Он смотрел на меня так, как никто никогда не смотрел — без страха, без брезгливости, с какой-то... мучительной нежностью. Он взял моих демонов в свои руки и не отшатнулся. Он пришёл ко мне ночью и обнял, когда мне было хуже всего. Он дрался за меня с главврачом. И он... он только что поцеловал меня в лоб. Не как брат. Не как врач. А как... как человек, который не может сдержать этого порыва. Ёб твою мать. Кажется... кажется, Уилл Байерс в меня влюблён. Мысль была такой чудовищной, такой невозможной и такой... ослепительно яркой, что у меня перехватило дыхание. Влюблён. В меня. В сломанного, агрессивного, опасного психа, который только что чуть не убил человека. Но это же бред. Он врач. У него есть муж. Он... он нормальный. А я... А я что? Я сидел и ловил себя на том, что мысленно возвращаюсь к каждому его прикосновению. К тому, как пахнет его халат. К звуку его смеха. К тому чувству абсолютной безопасности в его объятиях. К бешеной, животной ярости при виде его синяков. К тому, как мне стало важно, что обо мне думают эти уёбки-врачи, только потому что они плохо говорят о нём. И ещё одна мысль, тихая и ясная: а что, если... это взаимно? Не просто благодарность пациента. Не просто привязанность сломанной души к тому, кто её услышал. А что-то... большее. То самое «непонимание», которое он описал. Я сидел так около часа. Не двигаясь. Переваривая эту новую вселенную, которая только что открылась внутри и снаружи. В ней было страшно. В ней было стыдно (я же почти убийца, что я могу ему дать?). В ней было невероятно сложно. Но в ней... в ней впервые за долгие-долгие годы не было одиночества. И на том месте, где был поцелуй, всё ещё горело. Но теперь это тепло начало медленно, нерешительно растекаться по всему телу, согревая что-то замёрзшее и мёртвое где-то глубоко в груди.(От лица Уилла)
Я почти бежал по коридору, чувствуя, как жар стыда и смущения пылает на моих щеках. Что я, блять, наделал? Я поцеловал пациента. Пусть в лоб. Пусть нежно. Но я переступил последнюю, главную черту. Профессиональную, этическую, человеческую. Мозг лихорадочно прокручивал все возможные последствия: увольнение, суд, позор, полное уничтожение карьеры, которую я только начал строить. Я влетел в свою комнату, захлопнул дверь и прислонился к ней спиной, пытаясь отдышаться. Руки дрожали. Инстинктивно, я подошёл к монитору и включил камеру в палате Ричи. Он сидел на кровати. Не двигался. Просто сидел, уставившись в стену. И он тоже был красный. Уши, шея, щёки — всё пылало тем же самым предательским румянцем, что и у меня. Он не злился. Не смеялся. Он... обдумывал. Переваривал. Точно так же, как и я. И видя его — такого же растерянного, такого же смущённого, но всё ещё здесь, не отшатнувшегося в ужасе, — моя паника вдруг схлынула. На её месте возникла слабая, но тёплая волна... нежности. И я усмехнулся. Сам себе. Глупый, непрофессиональный, счастливый. Мне нужно было с кем-то поговорить. Не с коллегами. Не с главврачом. С кем-то, кто знал меня настоящего. Я набрал номер Джейн. — Уилл? Что случилось? — её голос сразу же стал настороженным. — Я... я сделал что-то очень глупое, — выпалил я. — О, Господи, опять Майк? Ты в порядке? — Нет, не Майк. Я... я поцеловал пациента. На той стороне провода повисло гробовое молчание. Потом раздался звук — сначала приглушённое хихиканье, потом откровенный, громкий смех. — Ты что, серьёзно, Уилл? Поцеловал? Как?? в губы? В щёку? В лоб, надеюсь? — В лоб, — пробормотал я, снова чувствуя, как краснею. — Но это не важно! Это непрофессионально! Это... — Это человечно, — перебила она, смех стих, но в голосе осталась тёплая усмешка. — Того самого мальчика? Тозиера? — Да. — Хм. А он... оттолкнул? — Нет. Он... покраснел. Сидит сейчас и думает. Джейн снова тихо рассмеялась. — Боже, вы оба как подростки на первом свидании. Ну что ж... похоже, ты сделал свой выбор, братик. Эти слова прозвучали не как обвинение. Как констатация. Как благословение. — Но я... я ничего не выбирал! Я просто... не сдержался. — Именно в этом и есть выбор, Уилл, — сказала она мягко. — Ты выбрал не сдержаться. С ним. А не пытаться сдерживать того, кто бьёт тебя. Удачи. И будь осторожен. Не только с протоколами. С сердцем. И его, и своим. Она сбросила трубку. Я сидел, держа в руках безмолвный телефон, и её слова эхом отдавались в тишине. «Похоже, ты сделал свой выбор». И она была права. Этот нелепый, импульсивный поцелуй в лоб был не ошибкой. Он был стрелкой на развилке. Я мог бы продолжать делать вид, что всё сложно, что я запутался. Но этот жест стёр все сомнения. Я выбрал ту сторону, где меня встречают не кулаками, а тихим, доверчивым покраснением. Ту сторону, где боль разделяют, а не причиняют. Я глубоко вздохнул. Больше не было времени на сомнения. Нужно было заканчивать старое, чтобы начать новое. Я отпросился с работы пораньше, сославшись на плохое самочувствие (что было чистой правдой, только самочувствие было душевным). Я не остался на ночную смену. Я пошёл домой. К Майку. Чтобы поговорить. В последний раз. Я открыл дверь с твёрдым намерением говорить. С холодной головой. Выложить всё начистоту. Дать ему последний шанс или поставить точку. Но атмосфера в доме ударила в лицо, как физическая волна — тяжёлая, спёртая, пропитанная запахом застоявшегося виски и немытой посуды. Майк стоял посреди гостиной, спиной ко мне. Он не обернулся. — Ну что, доктор, — его голос был хриплым, булькающим, как будто он только что проснулся или не спал сутки. — Наигрался в спасителя? Решил вернуться в свою конуру? — Майк, нам нужно поговорить, — сказал я ровно, останавливаясь на безопасном расстоянии. — Говорить? — он резко обернулся. Его глаза были стеклянными, красными, и в них не было ничего, кроме подозрительной, сконцентрированной злобы. — О чём? О том, как ты трахал своего ублюдка-подростка в моей постели, пока меня не было? — Это не так, — сквозь зубы проговорил я, чувствуя, как начинает закипать гнев, но сжимая его внутри. — И прекрати так говорить. Я пришёл, чтобы сказать, что так больше не может продолжаться. Или ты начинаешь лечиться. Или... Я не успел договорить. Он двинулся на меня не как человек, а как лавина — слепая, неостановимая. Первый удар пришёлся в живот. Воздух с хрипом вырвался из лёгких, и я согнулся. Но на этот раз я не стал пассивно принимать. Я попытался оттолкнуть его, схватить за руки. Это только разъярило его сильнее. — Или что? — орал он, его слюна брызгала мне в лицо. — Или ты уйдёшь к нему? К своему психованому щенку? Я тебя вырастил! Я сделал из тебя человека! А ты... Он схватил со стола недопитый тяжёлый стеклянный стакан и со всей дури ударил мне по голове. Мир взорвался белой вспышкой и звоном. Что-то тёплое и жидкое хлынуло по виску, заливая глаз. Кровь. Я пошатнулся, ударившись о стену. — Ты мой! — рычал он, не останавливаясь. Его удары теперь сыпались куда попало — по рёбрам, по спине, по плечам. Стакан разлетелся, осколки впились в мою ладонь, когда я пытался прикрыться. Я видел брызги своей крови на обоях, на его лице, на полу. Они были алыми, яркими, как акценты в этой серой, умирающей комнате. Но странное дело. Сквозь боль, сквозь звон в ушах, сквозь его дикие крики («Ты никто без меня! Никто! Он тебя сожрёт и выплюнет!»), во мне не было страха. Было понимание. Чёткое, как лезвие. Я смотрел на его искажённое ненавистью лицо и больше не видел того мальчика из Хоукинса. Я видел конец. Тупик. И я больше не хотел в нём находиться. Я не кричал. Я просто принял удары, пока у него не кончился пар. Он отступил, тяжело дыша, вытирая мою кровь с костяшек. Я медленно сполз по стене на пол, чувствуя, как по лицу струится тепло, а в глазах темнеет. — Убирайся, — прошипел он, и в его голосе впервые прозвучало не торжество, а усталость. — приведи себя в порядок. Выглядишь отвратительно..