Когда-то в феврале…

PG-13
Завершён
19
автор
Серия:
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
46 страниц, 15 234 слова, 5 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
19 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник

Ненадежный рассказчик

Настройки
Примечания:
Он появился в моей жизни в понедельник, в 13:37, когда шел дождь. Не метафорический, а самый настоящий, холодный осенний дождь, стучавший по крыше мастерской. Листья, грязным месивом прилипали к земле, более везучие к мокрым стеклам. Я помню это с идеальной точностью, потому что всегда помню детали. Порядок — вот что удерживает мир от распада. Но некоторые люди портят этот порядок, но совсем не жалеют об этом. Меня зовут Мин Юнги. Я реставратор старинных часов. Моя вселенная — это тиканье шестеренок, запах машинного масла и чистая, предсказуемая геометрия механизмов. Каждая деталь имеет свое место, каждое движение — причину и следствие. Я возвращаю время к жизни, заставляю его течь правильно, потому что не люблю, когда что-то идет не так, как задумано. Например, эмоции. Они слишком аморфны, слишком липки. Их почти невозможно разложить на составные части и починить. Потому я не люблю эмоциональных людей. Пак Чимин стал исключением. Он ворвался в мастерскую, сбивая с себя капли дождя, как маленький, взъерошенный щенок. В руках он сжимал старые карманные часы в помятом серебряном корпусе. — Говорят, вы можете оживить всё, — заявил он, и его улыбка была широкой, искренней, слегка кривой. Она нарушила тишину комнаты громче, чем хлопнула дверь. Его улыбка была в этой комнате лишней, неверным решением неравенства. Лишней частью места. Однако я не смог выгнать его. Я вздрогнул. Не от звука, а от вторжения. От этой… избыточности присутствия. — Это зависит от степени повреждения, — сухо ответил я, не отрываясь от лупы, через которую рассматривал крошечный анкерный спуск. Он положил часы на прилавок. — Это память. О моем деде. Он остановился в день его смерти. Ровно в три часа дня. Я хочу, чтобы они снова пошли. Я взял часы. Механика была несложной, работы начала XX века. Сломанная пружина, скорее всего. Но дело было совсем не в механике… — Вы хотите изменить факт? — спросил я, глядя на его мокрые волосы. Капля скатилась по виску. Я невольно проследил за ее траекторией. — Часы не остановились. Они зафиксировали момент. Но реставрация не стирает историю. — Я хочу, чтобы они показывали время, а не памятник, — парировал Чимин. Его глаза блестели. Из-за дождя или из-за чистоты души. Я не смог определить. Это раздражало. Я взял заказ. Почему? Не знаю. Возможно, его настойчивость была похожа на заводную пружину — туго сжатой энергией, требующей выхода. Или, может, мне просто стало любопытно, как такая яркая, хаотичная личность может быть привязана к хрупкому механизму прошлого. Он приходил каждый день. Под предлогом проверить прогресс. Но прогресс в реставрации измеряется миллиметрами и граммами, а не эмоциями. Чимин же приносил с собой целые бури необузданной энергии. — Юнги-щи, Вы когда-нибудь просто смотрели на облака? — спрашивал он, разглядывая полки с инструментами, выстроенными в строгом порядке. — Это скопление водяного пара, зачем на него смотреть? — отвечал я, стараясь не обращать внимания на то, как он передвинул мою коробку с отвертками. На два сантиметра влево. — Потому что они красивые! Сегодня одно похоже на дракона, а завтра — на твое забытое желание. — У меня нет забытых желаний, — бормотал я, возвращая коробку на ее законное место. — У меня есть план на день. Он смеялся. Его смех был похож на звон колокольчика, который кто-то встроил в механизм метронома, нарушив его безупречный ритм. И что самое странное — метроном от этого не ломался. Он начинал бить как-то иначе. Живее. Чимин был художником. Точнее, он называл себя «творцом мгновений». Он фотографировал, снимал странные короткие видео, где таял лед или горел лист бумаги. Бесполезная трата времени, думал я сначала. Но потом он показал мне одну свою работу: замедленную съемку распускающегося цветка. И я, знающий наизусть все этапы раскрытия лепестков, увидел в этом не биологический процесс, а… танец. Симметрию, но живую, дышащую. Ту, которую нельзя описать формулой или золотым сечением. Я ремонтировал его часы, пока он чинил что-то во мне. Аккуратно, как это бы сделал я, но с помощью других инструментов. Не отверткой, а вопросом. Не маслом, а молчанием, которое вдруг становилось комфортным. Он спрашивал, почему я стал реставратором. Я рассказывал про порядок, про контроль. Я не рассказывал про отца, чьи часы всегда опаздывали на полчаса, а жизнь закончилась слишком рано и абсолютно не по графику. Чимин слушал, кивал, и в его глазах не было жалости. Было понимание. Как будто он считывал не слова, а тишину между ними. Однажды, когда работа над часами близилась к завершению, случился инцидент. Я поскользнулся на мокром полу (он снова оставил зонт у двери, а не в корзинке!) и уронил корпус. На нем появилась вмятина. Крошечная, почти невидимая. Но я ее видел. Я видел ее, как видят катастрофу. Истерика подступила комом к горлу. Неудача. Дефект. Несовершенство. Слом в системе. Чимин был тут как тут. Он взял корпус, повертел в пальцах. — Знаешь, что? — сказал он задумчиво. — Теперь он настоящий. У него есть шрам. Как у всех нас. Теперь это история не только о смерти, но и о спасении. Наша с тобой. На двоих… Он сказал «наша с тобой». И вмятина внезапно перестала быть ошибкой. Она стала… деталью. Особенностью. В тот вечер мы пошли ужинать. Впервые. Он выбрал маленький, шумный ресторан, где все кричали и смеялись. Мой внутренний метроном сходил с ума. Но Чимин, сидя напротив, ловил мой взгляд и улыбался своей милой улыбкой, и хаос вокруг как-то упорядочивался, фокусировался на нем. На нас. Он касался моей руки через стол, рассказывая какую-то нелепую историю из детства. Его пальцы были теплыми. Не как мои, что всегда холодны. Я смотрел на эту точку контакта, как на чудо. Спонтанное, незапланированное, идеальное. Потом были прогулки. Его бесконечные фотографии. Он снимал и меня, за работой, с нахмуренными бровями. Говорил, что я похож на сосредоточенного тролля, который чахнет над своим богатством. Я закончил работу. Часы снова тикали. Я вложил в них новую пружину, но старую, сломанную, не выбросил. Положил в коробочку. Как артефакт. Как доказательство того, что было «до». Чимин забрал их в пятницу. Солнечным утром. Он был на удивление тихим. Странным… — Спасибо, Юнги, — сказал он, сжимая часы в ладони. — Ты дал им вторую жизнь. — Они просто выполняют свою функцию, — пробормотал я, чувствуя неловкость. — В этом-то и дело, — он улыбнулся, но улыбка была какой-то… далекой. — Функция — это не все. Иногда важнее память, которую несут шестеренки. Он поцеловал меня тогда. Впервые. Это было не по плану. Это было нарушением всех протоколов. Это было лучше, чем самый точный ход любой часовой стрелки в мире. А потом он сказал, что уезжает. На полгода. Резиденция художника в Берлине. «Возможность всей жизни», — сказал он. Его глаза сияли тем самым знакомым блеском, но теперь в нем я увидел не дождь, а отражение какого-то чужого, далекого солнца. Мой мир замер. Шестеренки в голове встали. — Полгода, — повторил я. — Двести семнадцать дней, шесть часов, если считать от завтрашнего утра. — Я буду звонить. Присылать фото. Это же не конец, Юнги. Это просто пауза. Но для часов пауза — это смерть. Для механизма остановка — это не «просто». Это катастрофа. Он уехал. Сначала были звонки. Смешные видео. Фотографии странной еды и причудливых зданий. Потом звонки стали реже. Сообщения короче. «Очень занят, выставка, прости». Я сидел в мастерской и слушал тиканье десятков восстановленных часов. Они звучали как насмешка. Идеальный, бесчувственный хор. Я начал следить за ним в соцсетях. Он был так ярок там. Окруженный новыми лицами, улыбающийся той же улыбкой, что когда-то была предназначена только для моей темной мастерской. Я анализировал каждое фото, каждую подпись, как криминалист. Искал следы себя. Намеки на тоску. Но не находил… Однажды ночью, в приступе ясности (или безумия?), я понял. Пак Чимин был не художником. Он был реставратором душ. Он находил сломанные механизмы вроде меня, вкладывал в них немного своего света, своего тепла, заводил пружину и… двигался дальше. К следующему проекту. К следующему «мгновению». Я был для него не любовью. Я был интересным случаем. Сложной реставрацией, которая увенчалась успехом. И теперь, когда я снова тикал, его миссия была завершена. Но моя же потеряла смысл… Последней каплей стала его фотография с каким-то немецким художником. Они стояли близко, плечом к плечу, смеясь над чем-то за кадром. Подпись: «Встретил родственную душу. Иногда понимание приходит без слов». Родственная душа. Без слов. Со мной он говорил. Много. Он растолковывал мне мир, как ребенку. Объяснял облака. Немец же, видимо, понимал все с полувзгляда. Это было логично. Безупречно логично. Я был временным отклонением от его маршрута. Интересным, трогательным, но отклонением. Теперь он вернулся на свою орбиту — яркую, богемную, непредсказуемую. А я остался в своей мастерской, с тикающими свидетелями моего заблуждения. Я перестал отвечать на его редкие сообщения. Он сначала удивлялся, потом, видимо, смирился. Поток фото и писем иссяк. Как и предполагал мой расчет: без постоянной подпитки любое внимание останавливается. Прошло шесть месяцев и три дня. Его старый механизм еще лежит у меня в ящике, хотя он хотел забрать его, на память… Он так и не приехал за ним. Я написал ему раз об этом, но он ответил смайликом и обещанием «как-нибудь забрать». «Как-нибудь» — самое страшное слово в мире. Оно не имеет временных координат. Иногда, поздно ночью, я вспоминаю починенные часы. Я сделал свою работу идеально. Я вернул время к жизни. Но время, которое они показывают сейчас… уже не наше время. Это просто абстракция. Красивая, симметричная, бесполезная. Я был для него проектом. А он для меня — сбоем в системе. Глубоким, болезненным, изменившим все. Но сбой устранен. Система работает. Часы идут. Я думаю, он даже не представлял, как сильно меня сломал. Нет, не сломал. Отрегулировал. Он показал мне, что мир может быть живым, а не просто точным. И теперь, зная это, я обречен видеть всю его ущербную, прекрасную, неидеальную красоту. И скучать по ней. Каждую секунду. Каждое тик-так… Вот такая история. Возможно, я что-то преувеличиваю. Возможно, я не учел его бесконечные попытки достучаться, которые я сам же и отверг, потому что они не вписывались в мой новый, болезненный сценарий. Возможно, немец был просто коллегой. Возможно, его улыбка на той фотографии ничего не значила. Я мастер по ремонту механизмов, а не людей. Мои выводы могут быть… ненадежны. Но в тишине моей мастерской они звучат абсолютно верно. Как отзвук идеально разбитого сердца.

***

Этот день начинался как и все предыдущие с проверки температуры и влажности в мастерской. Стеллажи с хрупкими механизмами требовали стабильного микроклимата. В 8:30 я включил яркую лампу над рабочим столом, надел хлопчатобумажные перчатки и приступил к первой запись в журнале. Порядок был восстановлен с военной точностью. Так должно было быть. Но теперь в этот порядок вкрался шум. Не слышимый уху, а внутренний, навязчивый. Тихий перезвон, будто отдаленное эхо того самого колокольчика. Он возникал в странные моменты: когда я выравнивал балансовое колесо, или когда за окном начинался такой же мелкий, назойливый дождь, как в тот самый понедельник. Я ловил себя на том, что смотрю на дверь, будто ожидая, что она распахнется и впустит вихрь из мокрого дождевика и невыполненных обещаний. Однажды, разбирая карманные часы эпохи модерн, я наткнулся на забытую записку между слоями бархатной подкладки футляра. Это был обрывок счета из цветочного магазина, датированный 1962 годом. «Одна орхидея, белая. Для Люси». Кто-то когда-то вложил сюда память. Мимолетную, хрупкую, но пережившую и владельца часов, и, вероятно, ту самую Люси. Я долго смотрел на этот пожелтевший клочок, и меня пронзила мысль: а что осталось от нас с Чимином? Лишь вмятина на корпусе его часов и сломанная пружина в моем ящике. Никакой поэтичной записки. Только следы поломки и ремонта. Я начал вести новый журнал. Не для работы. Личный. В нем я пытался фиксировать не детали механизмов, а детали воспоминаний. Бесполезное, иррациональное занятие, но… я почему-то начал его и не захотел объяснять причину. · «13:37. Дождь. Улыбка, нарушившая тишину. Коэффициент освещенности в комнате до и после — субъективно, повысился на 47%.» · «Смех. Акустический паттерн: три коротких звонких звука, затяжной мягкий выдох. Частота — примерно 2.3 раза за пятиминутный визит.» · «Касание руки. Температура поверхности его кожи: предположительно, +36.7°C. Теплопроводность: высокая. Эффект: локальное нарушение терморегуляции в моей кисти.» Мои расчеты были верны, словно я был механизмом. Роботом. Лишь счетоводом… Это было безумием. Я пытался разложить Чимина на составляющие, проанализировать, как химик анализирует неизвестное вещество. Найти формулу, которая объяснила бы его воздействие и, как следствие, помогла нейтрализовать побочный эффект — тоску. Но чем больше данных я собирал, тем менее четкой становилась картина. Он ускользал от любых формул. Он был живым облаком в мире моих строгих шестеренок. Он был чужим для меня…и как я мог сразу этого не понять? Спустя семь месяцев и двенадцать дней пришло сообщение. Не мимолетное «привет» в мессенджере, а длинное, обдуманное письмо на электронную почту. «Юнги-щи. Здравствуй… За окном Берлин, и он серый. Не как наш осенний серый, с оттенками жемчуга и мокрого асфальта. Здесь серый цвет другой — тяжелый, исторический, он давит на плечи. Я много думал о твоей мастерской. О тишине в ней. Она не была пустой. Она была наполнена звуками смысла — тиканьем, скрежетом, шуршанием пружин. Здесь шум другой. Он заполняет все, но часто не значит ничего. И мне порой так не хватает твоего выверенного дыхания… Я показывал твои фотографии — те, что делал, помнишь? — на одной из выставок. Люди спрашивали: «Кто этот сосредоточенный человек в своем совершенном мире?» Я говорил: «Мастер. Тот, кто управляет временем». Они восхищались. А я смотрел на снимок и понимал, что не смог передать главного. Не могу передать ту концентрацию тишины, что возникает вокруг тебя, когда ты работаешь. Как будто ты не просто чинишь часы, а собираешь распадающиеся миры воедино. Прости, что пропал. Это не оправдание, но объяснение: я пытался убежать. Не от тебя. От себя. От страха, что мое «творчество мгновений» всего лишь красивая суета. Что я, в отличие от тебя, ничего не создаю на века. Только мимолетные впечатления. И когда я встретил Йостена (того немца на фото), я увидел в нем того, кто делает то же самое, но без сомнений. Мне показалось, что если я буду рядом с ним, то и мои сомнения растворятся. Я ошибался. Его уверенность лишь усилила мою растерянность. Резиденция заканчивается через месяц. Часы, которые ты починил… они идут безупречно. Но я почти не смотрю на них. Потому что когда смотрю, вижу не время, а твои руки, держащие корпус. Вижу ту самую вмятину. Нашу вмятину. Я хотел спросить. Могу ли я… вернуться? Не в твою жизнь сразу — понимаю, что сломал слишком многое. Но могу ли я прийти в мастерскую? Как тогда, в понедельник. Просто проверить прогресс. Хотя я знаю, что прогресса нет. Есть только пауза. Я понимаю это, но все равно не могу не попросить о встрече. Я скучаю.. Твой Чимин». Сердце в груди совершило движение, не предусмотренное никакой анатомией. Оно не то чтобы забилось чаще — оно будто сместилось, перевернулось, заняв новое, неудобное положение. Я перечитал письмо девять раз. Выискивал подвох, красивую ложь, удобную полуправду. «Родственная душа» теперь объяснялась как попытка убежать от сомнений. Редкие сообщения — не охлаждением, а погружением в кризис. Все складывалось в новую, неудобную, но правдоподобную схему. Я оказался ложным рассказчиком сам для себя. Я придумал свою правду и тосковал по несуществующему отрешению… Но мог ли я верить? Мой внутренний механизм, отлаженный на распознавание поломок, давал сбой. Сигналы были противоречивы. Часть меня, та самая, что вела безумный журнал наблюдений, рвалась вперед, крича «Да!». Другая, привыкшая к безопасной тишине и предсказуемой боли, советовала удалить письмо и никогда не вспоминать. Я не ответил. Не сразу. Я проработал три дня в почти что трансе, собирая сложнейший турбийон. Это требовало абсолютной концентрации, и на несколько часов в день мне удавалось забыть. Но вечером письмо возвращалось, присасываясь к мыслям. На четвертый день я пошел в тот самый шумный ресторан. Один. Селся за тот же столик. Хаос обрушился на меня с новой силой, но теперь в нем не было Чимина, который служил бы мостом в этот шумный и неправильный мир. Я сидел, стиснув холодные руки, и наблюдал. За парами, за компаниями. Все они что-то делили: еду, смех, взгляды. Я делил с этим местом только призрак. Официант, запомнивший нас, подошел с милейшей улыбкой, но мне она почему-то казалась неестественной. — Один сегодня? Ваш яркий друг не с вами? — Он уехал, — сухо ответил я. — Жаль. Вы так забавно смотрелись вместе. Как инь и ян. Инь и ян. Порядок и хаос. Тишина и смех. Возможно, в этом была своя правда. Но система инь-ян — это целое, где противоположности дополняют друг друга. У нас же получилось не целое. Получились осколки. Вернувшись, я сел за стол и написал ответ. Черновик за черновиком летели в корзину. «Да» было слишком простым и рискованным. «Нет» — окончательным и смертельным. В итоге я написал то, что мог написать только я: «Чимин. Получено твое сообщение от 15 марта, 23:41 по берлинскому времени. Рассмотрел содержащуюся в нем информацию. Твои выводы относительно природы твоего творчества субъективны и не могут быть проверены мной. Однако гипотеза о «суете» противоречит наблюдаемым ранее данным: твои «мгновения» вызывали статистически значимое изменение моего восприятия окружающей среды Что касается твоего визита. Мастерская функционирует в прежнем режиме. Часы приема клиентов: с 10:00 до 18:00, перерыв с 13:00 до 14:00. Дверь, как ты помнишь, не заперта. Корпус часов с маркировкой твоего деда, а также замененная заводная пружина находятся в ящике №4 моего рабочего стола. Как ты знаешь, я не выбрасываю детали, которые могут иметь значение для истории механизма. Температура в Сеуле на данной неделе держится в пределах +5°C до +12°C. Вероятность осадков — 60%. Юнги». Я написал, словно был машиной. Словно это письмо создал искусственный интеллект, но именно им я себя сейчас и чувствовал. Искусственным, бесчувственным, ненастоящим… Я отправил письмо, не дав себе передумать. Это не было ни приглашением, ни отказом. Это был отчет. Максимально безопасный, написанный на единственном языке, которым я владел в совершенстве. Я просто констатировал факты. Существование мастерской. Наличие его вещей. Погоду. Все остальное он должен был достроить сам. Если захочет. Прошла неделя. Ответа не было. Моя попытка «достроить» его молчание привела к двум возможным сценариям: Первое — он передумал, смущенный моим холодным тоном Второе — он решил не писать, а действовать. Вероятность второго сценария я оценивал как низкую, но не нулевую. И вот, сегодня. Понедельник. Снова дождь. Не холодный осенний, а теплый, весенний, обещающий зелень. Он стучит по крыше тем же навязчивым ритмом. Я заканчиваю полировку мостов для английских длинных часов. На столе передо мной, рядом с коробочкой, где лежит его сломанная пружина, лежит тот самый безумный журнал наблюдений. Я открываю его на последней, чистой странице. В мастерской тихо. Только хор тикающих часов и шум дождя, как и тогда… Я прислушиваюсь к этому шуму, пытаясь отделить его от памяти о другом дожде. Не получается. И тогда я слышу это. Не хлопок двери — она открывается тихо. Сначала сквозняк, влажный и свежий, врывается в комнату, заставляя пламя горелки на паяльном столе дрогнуть. Потом — шаги. Не такие стремительные, как тогда. Более медленные, неуверенные. Я не поднимаю головы. Смотрю на крошечную шестеренку, зажатую в пинцете. Она отражает свет лампы одной гранью. Он останавливается по другую сторону прилавка. Я чувствую его присутствие кожей — то самое нарушение атмосферного давления, вторжение в отлаженный климат моей вселенной. — Говорят, вы можете оживить всё, — звучит его голос. Он тише. В нем нет той безудержной энергии понедельника прошлой осени. В нем есть усталость. И надежда. Я медленно опускаю пинцет и поднимаю взгляд. Он здесь. Чимин. Взъерошенный, мокрый, но не от дождя, а от всей сырости мира, который он таскал за собой эти месяцы. В его руках нет старых часов. Он пуст. И в его глазах — не тот солнечный блеск, а отражение того самого берлинского серого неба, тяжелого и давящего. Он ждет. Но чего? Мой внутренний метроном, который все это время отстукивал ровный, монотонный такт паузы, вдруг споткнулся. Замер. И пошел снова, но ритм его изменился. Он стал неровным, живым, полным пропущенных ударов и нервных остановок. Я откладываю лупу. Мои движения точны, как всегда, но внутри — умело скрываемый хаос. Тот самый, который он принес с собой когда-то и который теперь, кажется, никогда не покинет меня. — Это зависит, — говорю я, и мой голос звучит хрипло от долгого молчания, — от степени повреждения. Он смотрит на меня, и в уголках его глаз появляются лучики — первые признаки той самой, милой улыбки. Улыбки, которая была лишней в этой комнате. Которая испортила весь порядок. — Предположим, повреждения значительные, — говорит он, кладя ладони на стойку. На дереве остаются влажные отпечатки. Еще одно нарушение. — Предположим, механизм пытался работать в чужой среде, что привело к износу ключевых деталей. К коррозии. К поломке главной пружины. Я медленно открываю ящик №4 своего стола. Достаю коробочку. Выкладываю на бархатную подушку старую, сломанную пружину и рядом — помятый серебряный корпус часов. — Иногда, — говорю я, глядя не на него, а на эти две детали – свидетельства поломки и спасения, — старую пружину уже не починить. Ее функция исчерпана. Но… — я делаю паузу, подбирая слова с той же осторожностью, с какой собираю хрупкий спусковой механизм, — но ее можно заменить на новую. С иным запасом хода. А следы на корпусе… они становятся частью истории. Не только о смерти. И не только о спасении. Но и о… возвращении. В мастерской повисает тишина. Ее нарушает только тиканье и шелест дождя за окном. Он молчит. Я вижу, как по его щеке скатывается капля. Не дождевая капля… — А процесс реставрации? — спрашивает он почти шепотом. — Он долгий? Я наконец смотрю ему в глаза. В этом берлинском сером взгляде уже проглядывает что-то знакомое, теплое. Что-то похожее на отражение лампы над моим рабочим столом. — Двести семнадцать дней, шесть часов и… — я бросаю взгляд на настенные часы, — …примерно сорок пять минут уже прошло. Дальнейшая продолжительность работ… не поддается точному расчету. Это будет живой механизм. Он может потребовать постоянной регулировки. Возможны сбои. Непредвиденный износ. Чимин делает шаг вперед, обходит прилавок. Он здесь, в моем пространстве, где кроме меня никогда никого не было. Его запах — дождь, дорожная пыль и что-то неуловимо родное — смешивается с запахом масла и металла. — Я готов на регулировку, — говорит он. — И я научусь осторожнее ставить зонт. Он протягивает руку, но касается не моей руки, а коробочки со сломанной пружиной. Его палец ложится рядом с ней на бархат. — Мы можем начать с малого, — предлагаю я, и это звучит как самая смелая фраза в моей жизни. — Например, с облаков. Сегодня, кажется, одно похоже на… на забытое желание, которое все-таки решило вернуться. — я не чувствую как по моей щеке стекает одинокая слеза. Тоже сбой системы.. И тогда он улыбается. По-настоящему. Широко, ярко, нарушая тишину не громкостью, а самой своей сутью. И я понимаю, что некоторые люди приходят в твою жизнь, чтобы навсегда испортить твой безупречный порядок. И, возможно, это не катастрофа. Возможно, это единственный способ по-настоящему оживить тикающий, но безжизненный механизм твоего мира. Даже если для этого придется заново собирать все шестеренки, учиться новому ритму и смириться с тем, что отныне твое время будет измеряться не только тиками и тактами, но и этим дыханием рядом, этими теплыми ладонями, этой солнечной улыбкой, которая когда-то была лишней, а теперь стала самой необходимой деталью во всей конструкции. Дождь за окном стихает, превращаясь в мелкую водяную пыль. А в мастерской, среди хора старых часов, заводится новый, тихий, неровный, живой механизм. Один на двоих…
Примечания:
19 Нравится 2 Отзывы 4 В сборник