3. Даже в самом пустом из самых пустых есть двойное дно. Ренатус
22 февраля 2026 г., 10:54
Когда он начал меня преследовать, мне стало скучно. Нет, вру. Сначала стало смешно. Младший Мадл, эта тень идеального брата, вдруг возомнил себя следователем.
Я видел его в баре — пялился сквозь свои замазанные окуляры так, будто пытался просветить мой череп и найти там спрятанные порочные мысли. Видел, как он крался за мной по коридорам Бюро, неуклюже прикидываясь студентом с бумагами.
Слабовато. Предсказуемо.
Мне хватило одного взгляда, чтобы понять его игру. Не мою суть он хотел разоблачить — брата своего спасти. От меня. Будто я какой-то демон-совратитель, а не просто ещё один функционер в этой гигантской похоронной конторе под названием Бюро.
Но любопытство — мой старый грех. Мне стало интересно, насколько хватит его решимости. Сможет ли он подойти? И главное — ради чего? Ради благородной цели или потому, что в нём самом что-то ёкает при виде меня? Эта неряшливая магия, которая его окружает и с которой он неплохо управляется — она ведь не может не тяготеть к разложению. Всё гниёт. И он это знает лучше многих.
Архив стал идеальной сценой. Пустота, полумрак, тишина — полный набор рокового соблазнителя, как из моих любимых книжек. Я знал, что он идёт. Чуял его, как чую беспокойных духов на своих кладбищах. Я ждал. И он подошёл. Спасибо, что не в уборной.
Разговор был нелепым. Он мямлил что-то об «уникальной магической методологии», глаза бегали, пальцы нервно постукивали по книге. Я отвечал, выжидая. И вот этот момент — он сделал шаг, пересёк невидимую границу, и спросил что-то про этот архив. Голос дрогнул. И тогда я увидел не спасителя, а вчерашнего мальчишку, который сам не знает, что делает. Лезет в клетку к зверю, потому что внутри у него пусто и больно, а адреналин хоть на секунду отвлечёт от заглядывания в дыру, которая таращится жёлтыми совиными глазами. Хм, почему я подумал про сову?
Его поцелуй был катастрофой. Сжатые губы, неуверенное движение. Жест отчаяния, а не желания. Я ответил. Почему?
Не из страсти, нет. Из того же циничного любопытства. Интересно стало: а что будет, если дать ему то, на что он нарывается? Как далеко зайдёт? И — признаюсь — из раздражённой снисходительности. Как взрослый, уставший от нытья ребёнка, выполняет его дурацкую просьбу, только чтобы тот отстал.
Запустив руку в его растрёпанные волосы, я вернул себе управление ситуацией, которую он так неумело пытался вести. А потом поцеловал его по-настоящему — влажно, напористо, чтобы он понял разницу между игрой в соблазнение и соблазнением по-взрослому. Чтобы испугался.
А он ответил. И в этом ответе была не робость, а жажда — быть поглощённым, разобранным, уничтоженным. Чтобы кто-то другой наконец взял на себя груз его существования. В этот момент я понял, что недооценил глубину трещины в нём. Это сделало нашу охоту интереснее. Опаснее.
Целуюсь я хорошо, могу и поучить. Стоило ему пообвыкнуть, распробовать и даже начать отвечать, я оставил его. Только намекнул на то, что есть места, удобней, чем архив. Если такой умный, то поймёт.
Сторожка. Он всё-таки понял. Собрался с мыслями, походил вокруг ещё немного и пришёл в моё логово сам. «Мне страшно. За Ортера». В переводе с ущемлённого — «Мне страшно. За себя. И я не знаю, что с этим делать».
Я вообще-то был уставшим. Устал от ночных обходов, от вечного запаха тлена, даже от пустых взглядов Ортера, в которых я пытался найти хоть что-то от живого человека. Опять вру — больше всего я устал быть одиноким. Не в бытовом смысле, а в экзистенциальном.
Я пытался его остановить, даже вспомнил про его брата… и сдался. Не его мольбам, а своему собственному желанию побыть простым грешником. Взять то, что само плывёт в руки, и не думать о последствиях. Это была слабость. Банальная человеческая слабость. Мне захотелось тепла. И я воспользовался его отчаянием как пропуском в иллюзию близости.
Это не было нежностью, хотя я исполнил одну из лучших своих постельных программ — может ему и разонравлюсь я, но не секс. Это было взаимным использованием: он использовал меня как молоток, чтобы разбить собственное отражение, я его — как живое одеяло от одиночества. Но в конце, когда он зажмурился, застонал, а я почувствовал, как его ногти впиваются мне в спину, в голове пронеслось: «Вот и всё. Теперь мы соучастники». Не в его детективной игре. В чём-то более глубоком.
После наступила неловкая тишина. Он лежал, отвернувшись к стене, дышал неровно. Я сидел на краю, чувствуя не удовлетворение, а тупое опустошение. И стыд. Не перед ним. Перед собой. Потому что я переступил черту, которую сам же провёл.
«Такое не должно повториться».
Я сказал это чётко и холодно. Соврал, конечно. Я хоть и без году неделя бессмертный, но всё ж не вчера родился, кое-какой опыт имею, и знаю, когда обманываю. В первую очередь — себя. Это была ложь, потому что я уже знал: запретный плод, однажды вкушённый, манит снова. Особенно когда он сам лезет в рот. Я сказал это, чтобы выстроить стену. Убедить себя, что это был всего лишь слабость, которую можно похоронить и забыть, как всё остальное.
Для него это тоже было бы хорошо. Я видел, как он трезвеет, как замирает. Мои слова попали точно в цель. Я тогда подумал: «Хорошо. Пусть болит сейчас. Зато потом будет легче».
Ещё одна ложь, кстати. Я не знал, что будет легче. Я просто хотел, чтобы это прекратилось.
Он ушёл, просто вылетел за дверь. Наступившая тишина теперь была не моим старым товарищем, а обвинителем. Я решил прибраться, сделать вид, что ничего не было. Но чем больше я старался стереть память о нём, тем ярче всплывали детали.
И тут до меня дошло. Он один. Ночью. На кладбище. Он был в шоке, расстроен, не в себе. Он мог споткнуться, свалиться в свежевыкопанную могилу и сломать шею. Он мог наткнуться на некроманта, которому кровь из носу сегодня приспичило пополнить свою армию. Или он просто мог сесть на лавочку у чужой могилы и просидеть там до утра, замерзая, и это было бы ещё хуже. Как я объясню Ортеру, почему его брат подхватил могильную лихорадку?
Мой цинизм дал трещину и сквозь неё прорвалась ответственность. Это не было раскаянием, нет. Я убедил себя, что возвращаюсь за ним не потому, что мне стало жаль, или потому, что понравилось с ним трахаться. А потому что я, как смотритель территории, несу ответственность за всё, что происходит на ней. Даже за забредших идиотов. Особенно если сам стал причиной их появления.
Я накинул мантию и вышел в ночь. Холодный ветер ударил в лицо. Где-то вдали маячил его съёжившийся силуэт. Он не ушёл, замер, будто не знал, куда идти. Или ждал, что его вернут.
Подошёл, взял его за локоть, почувствовал исходящий от него холод.
— Замерзнешь насмерть, а у меня тут лишних мест нет, — буркнул я. — Идём.
Он позволил себя вести. И в этот момент я окончательно понял, что моё «не должно повториться» было просто бумажным щитом против шторма, который только начинался.
Он вернулся. Не на следующий день, нет. Прошло три дня — я знал, потому что считал. Думал, он всё-таки простыл. А потом раздался этот робкий стук, такой же неуверенный, как и в первый раз. Я открыл, уже зная, кто там. Он стоял, пряча руки в карманы, и произнес очередную свою заготовленную фразу: «Решил погулять, подумать».
Я пропустил его внутрь. Не сказал ни слова, хотя очень хотелось предложить погулять по сторожке — шаг влево, шаг вправо, дверь и обратно, думай сколько влезет. Это стало нашим договором — молчание вместо объяснений. Тишина вместо лжи. Хотя ложь уже висела между нами, как паутина, — моё «не должно повториться» было порвано в клочья, и мы оба понимали, что вопрос только в том, когда, всё-таки, повторится.
Сначала он приходил раз в неделю, будто выдерживал дистанцию из вежливости. Потом — чаще. Я мог уйти на обход, а вернувшись, уже не застать его. Или наоборот — обнаружить, что он зачитался и уснул. Он приносил с собой тетради и книги из Истонской библиотеки, толстые тома по алхимии и силовой магии; когда я учился, такие книги видел только в закрытом отделе. Он устраивался в углу на том же самом диване, поджав ноги, и погружался в чтение.
Постепенно он стал нарушать договор о молчании и иногда спрашивал значение какого-нибудь термина или просил пояснить процесс. Я отвечал. Объяснял. Сначала сухо, потом, сам не замечая как, втягивался. Он слушал с той самой жадной внимательностью, которую я видел однажды у его брата, когда тот разбирал сложный тактический замысел. Но у Вирта это было иначе — менее расчётливо, более интуитивно. Он схватывал на лету, делал неожиданные выводы, даже спорил. И в этих спорах рождалось что-то новое — не напряжение охотника и жертвы, а диалог. Почти равный.
Нет, я его не ждал. Нет, я не оставлял ему печенье. Да, мне было всё равно, когда наступал поздний вечер, а со мной были только мои покойнички.
«Он использует меня как репетитора, — говорил я себе, разглядывая его склонённую над книгой голову. — А я… ну просто развлекаюсь. Взаимовыгодный обмен. Ничего личного».
Ложь была настолько явной, что даже духи в склепах бы над ней усмехнулись. Но я цеплялся за неё, потому что альтернатива — признать, что мне нравится его компания. Что тишина с ним иная — не пустая, а наполненная. Что его голос разгоняет могильный холод в сторожке лучше любого заклинания.
А потом наступил вечер, когда я перестал лгать себе.
Мы спорили о структуре защитных барьеров на старых кладбищах. Он настаивал, что можно использовать не отталкивающие, а абсорбирующие свойства определённых типов глины. Говорил увлечённо, занимая своими движениями всю сторожку. И в какой-то момент он сделал абсолютно непрактичное предположение. Я фыркнул.
— Это не сработает.
— Сработает! — он вскочил, разыскивая в своей сумке какую-то схему, и чуть не заехал мне этой бумажкой по лицу. Я своё лицо не особенно берегу, регенерация — великая вещь, но всё-таки увернулся. А он не удержался и чуть не упал. Я инстинктивно поймал его, потянул на себя. Он был в моих руках, запыхавшийся, с разгорячёнными щеками.
И я поцеловал его.
Я. Сам.
Это было не как в архиве — не для демонстрации силы. И даже не как в тот наш первый раз — не из усталости и желания забыться. Я поцеловал его потому, что в этот момент он был таким настоящим. Живым. Упрямым, умным, смешным, нелепым, тёплым. И мне захотелось этой жизни. Не как наблюдателю. Как участнику.
Поначалу это был медленный поцелуй. Без агрессии. Без попытки доминировать. Он замер на секунду от неожиданности, а потом ответил, и мне показалось, сделал это с радостью.
Когда мы перестали облизывать друг друга, он зачем-то поёрзал у меня в руках. Но то, что он пытался замаскировать, сменив положение, невозможно скрыть, когда твои бёдра оказываются так близко.
— Я думал… — начал он.
— Не думай, думать вредно, — пробормотал я, прикасаясь пальцами к его щеке, поддевая очки.
Я и сам не думал, поэтому не помню, кто кого первым потянул на диван.
Вторая близость не имела ничего общего с первой. Не было того чувства, будто мы используем друг друга как инструменты для саморазрушения. Было взаимное исследование. Он словно спрашивал помощи с постижением очередного процесса, и я помогал — и учился сам. Я запоминал, как покрывается мурашками его кожа под моим дыханием. Как он фыркает, когда я целую его в шею. Как он сам тянется ко мне, и его пальцы дрожат не от страха, а от нетерпения.
Прерывистые выдохи его имени — Вирт, Вирт, Вирт! — которое срывалось с моих губ само собой. Он не закрывал глаза. Смотрел на меня. И в его взгляде не было прежней пустоты или вызова. Было доверие.
Когда всё закончилось, он прижался ко мне, положил голову мне на плечо и тихо спросил:
— Можно, я останусь?
Остался, конечно. Я лежал на этом нашем узком диване, чувствуя вес его головы на своём плече, ритм его дыхания, постепенно выравнивающийся. И внутри всё сжималось от страха. Потому что я понимал: это уже не случайность. Не эксперимент. Это — связь.
Утром, когда он ушёл, поцеловав меня на прощание, я сел за стол и начал убеждать себя.
Это не связь. Это терапия. Да. Он же сломан, как и его брат. Безумные Мадлы. А я наблюдаю за ними обоими. Эта связь даёт мне доступ. Позволяет стабилизировать Вирта. А стабильный Вирт — это меньше стресса для Ортера. Я делаю это ради них. Чтобы они не развалились окончательно. Я — регулятор. Стабилизатор. Меня не должно волновать, как пахнут его волосы. Или как он вздрагивает, когда засыпает. Да. Точно.
Ложь была громоздкой, нелепой, полной дыр, ничем не лучше тех оправданий, которыми он оправдывал свою слежку за мной. Но я в неё поверил. Потому что альтернатива — признать, что я, Ренатус Револ, циничный смотритель мёртвых, привязался к этому парню — была страшнее любого призрака на моих кладбищах.
Я поверил в это настолько, что даже начал чувствовать благородство. Я жертвую своим комфортом, своими привычками, чтобы поддерживать хрупкое равновесие в жизни двух братьев. Какая трогательная история. Какой героический поступок. И совсем забыл спросить себя: а что, если эта ложь — самая разрушительная из всех? Что, если, пытаясь их «стабилизировать», я закладываю мину под всех троих? Что, если эта близость, которую я так яростно оправдываю, в конечном счёте, всех нас погубит?
Но тогда, в тот утренний час, я лишь налил себе кофе, посмотрел на крошки печенья на столе и подумал: «Ничего. Всё под контролем. Это во благо».
И это была самая страшная ложь из всех.
Ортер заметил. Я должен был ожидать этого. Он замечает всё — малейший сбой в магическом контуре, небрежно приколотый жетон на мундире подчинённого, слабую тень под глазами у начальника после бессонной ночи. Заметить перемены в родном человеке, пусть даже и видит он его реже, чем своего дантиста — для его гипербдительного сознания это было проще, чем дышать.
Мы составляли отчёт о ликвидации подпольной алхимической лаборатории — скучная возня. Даже третья кружка кофе не спасала. Ортер вдруг отложил перо и, не глядя на меня, произнёс голосом, лишённым всякой интонации, будто продолжал перечислять изъятые ингредиенты.
— Вирт стал значительно спокойнее. В последнем письме он упомянул об успехах в изучении продвинутой магии земли. Похоже, академическая среда Истона наконец оказала на него воздействие.
Внутри у меня всё сжалось. Ортер не спрашивал, он излагал факты. Но также в его голосе читалось недоумение и едва уловимое облегчение. Как будто с его плеч свалился гроб, который он нёс так долго, что перестал замечать его вес. Зато мне содержимое этого гроба помахало своей малопривлекательной рукой. Что в таких случаях делает специалист по работе с нежитью?
Я сделал паузу, будто обдумывая его слова. Отставил кружку, сделав глоток напоследок — будто чмокнул своего танцующего скелета в гладкий лысый лоб.
— Вполне логично, — сказал я нейтрально. — Но, возможно, дело не только в Истоне.
Ортер наконец-то поднял на меня взгляд. Его жёлтые глаза за стёклами были непроницаемы, но я был готов.
— Объясни, Револ.
Я откинулся на спинку стула, приняв позу эксперта, размышляющего над любопытным феноменом.
— Он пишет, что углубился в магию земли. Грязь, почва, минералы… торф, перегной, прочий гумус… — Я сделал паузу, давая ему связать факты. — По сути — высшие и прикладные аспекты магии земли как поглощающей, трансформирующей субстанции… и магии смерти…
Я видел, как в котле его логики разрозненные кусочки соединяются в зелье, проще говоря, Ортер делает выводы.
— Так вы общаетесь на профессиональные темы? — спросил он.
И вот она — развилка. Можно было сказать «нет» и закрыть тему, но рано или поздно это породило бы вопросы. Нужно было вплести себя в эту картину как полезный, но безопасный элемент.
— Представляешь, какое совпадение! Мы познакомились давно, когда он приходил к тебе. Потом случайно пересеклись в архиве Бюро, — сказал я, пожимая плечами, как бы не придавая этому значения. — Он искал материалы по алхимии и у нас завязалась… дискуссия. — Я позволил себе лёгкую, почти снисходительную улыбку. — У него пытливый ум. Нестандартный подход. Иногда задаёт вопросы, над которыми и мне приходится задуматься.
Это была гениальная ложь, выстроенная на фундаменте правды. Мы действительно пересекались в архиве. Дискуссия действительно была. Я просто… переставил акценты. Убрал поцелуй, дрожь в его руках, всё то, что было между нами потом. Ну а что ещё я должен был сказать? Пожалуй, добавить красок, чтобы отвлечь этой пёстрой шелухой.
— Твой брат видит в земле не просто грязь, а живой пластичный материал, — продолжил я, вдохновлённый собственным враньём. — А я вижу в ней финальную стадию, покой, трансформацию. Наши области соприкасаются. Возможно, эта новая перспектива и дала ему ту самую точку опоры, которой не хватало.
Я смотрел на Ортера и видел, как мои слова делают свою работу. Взгляд, обычно устремлённый сквозь человека, сфокусировался на мне. Я дал ему объяснение. Рациональное, логичное, безупречное. Ай да я!
— Я… признателен, — произнёс Ортер после паузы. Слово далось ему нелегко. — Что ты уделил ему время. Вирт частенько нуждался в интеллектуальном стимуле, который я не всегда мог ему дать.
В его голосе прозвучала тень старой боли. И в этот момент он совершил непредвиденное — он открылся, думал, что его брат наконец нашел себя без него. Что его жертва — а он именно так это воспринимал отправку Вирта в Истон — была не напрасной.
— После академии, — сказал он тихо, глядя не на меня, а на свой идеально заточенный карандаш, — я боялся, что мои ошибки разрушат и его будущее. Признаки были тревожными.
Он заговорил о своей вине. О страхе за брата. Он не произносил имён, но я слышал их в каждом промежутке между словами. Ортер доверял мне это. Мне. Потому что я, по его мнению, помог Вирту.
Я чувствовал себя величайшим подлецом во всей истории Бюро. Каждая его откровенность била меня ножом, и никакая регенерация не могла тут помочь. Я кивал, вставлял нейтральные комментарии типа «ты сделал что мог», «он сильнее, чем кажется», чувствуя, как ложь прорастает в нашей завязавшейся с Ортером дружбе и душит её корни. Ай да я, что же я наделал…
С того разговора что-то изменилось. Ортер стал чуть мягче. Не по отношению к другим — ко мне. Он мог задержаться после совещания, чтобы обсудить со мной спорные моменты. Спросить моё мнение, не только как специалиста, но и как человека. Однажды он даже предложил мне кофе из своего термоса (свой накануне вечером я отдал Вирту). Поганый, кстати кофе, я так и сказал. Устал врать на каждом шагу. Но всё, что я получил в ответ - усмешку. Даже песком в меня не швырнул.
И всякий раз, встречая чуть более тёплый взгляд Ортера, выходя с ним на перерыв или отпуская шутливый комментарий, я говорил себе: «Вот видишь? История работает. Она лечит. Она даёт покой Ортеру и стабильность Вирту. А тебе даёт их обоих. В той форме, в которой ты можешь их удержать. Это и есть благо».
Я заглушал другой внутренний голос, который шептал, что я строю дом на зыбучих песках, уже сколько до меня затянувших. Что доверие Ортера, построенное на лжи, — самая хрупкая вещь на свете. Что Вирт, верящий в нашу тихую близость, даже не подозревает, как я сервировал наши отношения, чтобы подать их его брату.
Я стал виртуозом двуличия. Для Вирта я был убежищем. Для Ортера — благодетелем его брата. Я и сам начал верить в прочность этой конструкции. В то, что могу так продолжать вечно. Балансировать на лезвии. Кормить одного брата крохами внимания, а другого — иллюзией исправленной ошибки.
Но как бы хорошо ты ни закопал могилу, земля всё равно просядет. Нужно было прекращать, пока я не провалился.
Решение созревало во мне долго, необратимо, расползалось от центра к краям. Я знал, что должен это сделать. Ради них. Ради него. Но между знанием и действием — пропасть. И я, трус, решил заглянуть в неё заранее.
Вирт пришёл в тот вечер оживлённым. Рассказывал о каком-то успехе в алхимической лаборатории, жестикулировал, глаза блестели. Сейчас, подумал я. Скажи сейчас. Пока он силён.
— Вирт, — начал я, и голос прозвучал неестественно плоско. — Нужно поговорить о… нас.
Он замолчал на полуслове. Но вместо того чтобы насторожиться, он улыбнулся. Решил, что может это обойти. Перехитрить. Взять лаской.
— Нет, ты не понимаешь, — попытался я, но слова теряли твёрдость под его напором.
— Я всё понимаю, — он ластился ко мне как котёнок. — Понимаю, что ты устал. Ты устаёшь сильнее, чем кто-либо. Но я могу тебе помочь!
Он поцеловал меня. Как заклинание, которым хотят отогнать беду. Его руки обвили мою шею, притягивая ближе. «Оттолкни его, — кричало что-то внутри. — Сейчас же оттолкни». Но моё тело слишком хорошо помнило, как приятно бывает с Виртом Мадлом. Оно откликнулось раньше, чем разум и воля.
Я слабел с каждой секундой. Его желание и слепая вера в то, что наша связь сильнее любых моих слов, — всё это обезоруживало. Оставалась только простая правда: я не хотел отталкивать его. Не в этот момент, когда он так цеплялся за меня, будто я был его спасательным кругом.
Я сдался. Схватил его за рубашку, прижал к себе, будто мог вдавить обратно те слова, что начал говорить. Каждым прикосновением я одновременно просил у Вирта прощения и прощался с ним. Он почувствовал, но, должно быть, счёл это просто особенностью моего характера и отвечал с удвоенной нежностью, будто пытался доказать, что всё хорошо, что не надо ничего менять.
А после, когда он лежал, довольный, прижавшись щекой к моей груди, я смотрел в потолок и чувствовал себя последним мерзавцем. Я только что сделал всё, чтобы его окончательно запутать. Укрепил его в заблуждении, что наши отношения незыблемы. Подарил надежду именно в тот момент, когда собрался её отнять.
Это была уже не ложь во благо. Это была слабость. Голая, постыдная слабость. И именно она сделала неизбежный финал в тысячу раз более жестоким. Потому что теперь, засыпая, он верил, что мы преодолели ещё один кризис. А я знал, что просто отсрочил казнь.
Я не смог разорвать цепь, только потянул её, заставив врезаться в плоть ещё глубже. И когда через два дня я нашел в себе силы произнести те же слова и договорить их до конца, они прозвучали уже не как горькая необходимость, а как самое гадкое предательство.
И он, конечно, не понял, я же уже столько раз перечёркивал всё, что ему говорил. Как и что может понять человек, которого целовали вчера, а сегодня говорят, что вчерашнего не должно было быть? Он услышал только одно: «Я передумал. То, что было хорошо вчера, сегодня — ошибка». И нет оправдания такому повороту.
Виноват в этом был только я. Со всей своей ложью, своими полумерами и трусостью я в итоге стал тем, кого презирают все, включая меня самого.
Для Ортера я должен быть скалой. Фундаментом, на котором его хрупкий порядок может хоть как-то держаться. Каждая его чуть более мягкая интонация, каждый взгляд, задержанный на секунду дольше обычного — это победа. И они куплены враньём. Я продал ему идеальную картинку: его брат под опекой специалиста. Не эмоции, не хаос, не диван в сторожке на кладбище — а академический интерес. «Магия земли». Какая красивая история!
Для Вирта я стал… всем. И это невыносимо. Потому что я не могу быть всем. Я — смотритель мёртвых. А он — воплощение всего неоконченного, бурлящего, требующего. Его доверие, его спокойный сон у меня на плече, его смех в моей сторожке — это чужеродное тело в моём отлаженном мире магических кладбищ.
Я же давно наблюдал за Виртом, не всё только ему в преследователя играть. Видел, как уходит нервная дрожь из рук. Как в глазах вместо вызова и отчаяния появляется уверенность. Он стал сам периодически снимать свои затемнённые очки. Спорил со мной на равных. Строил планы. Говорил об учёбе без горечи.
Я сделал это. Я его «починил».
Тут меня осенило. Я неидеален, и, конечно, не помогал ему встать, а просто стал его костылём. Удобным, привычным. Но здоровому человеку костыль не нужен. Я мешаю ему стать тем, кем он должен быть — самостоятельным, сильным. Свободным.
Я пригласил его в сторожку. Он пришёл с книгами, с привычной уже лёгкой улыбкой. Я не дал ей расцвести.
— Нам всё-таки нужно поговорить, — сказал я, и голос прозвучал как скрип несмазанных дверных петель в склепе.
Он замер. Улыбка исчезла. Он всё понял по тону. Я же знал, что он умный и быстро схватывает.
Я выложил всё. Аккуратно, как на анатомическом столе. Про костыль. Про то, что он окреп. Про то, что дальнейшее будет цепью, а не крыльями. Я даже, как идиот, привёл последний аргумент, думая, что он его убедит:
— Даже Ортер отметил твой прогресс. Он видит, как ты изменился и рад за тебя. Ты наконец нашёл свою опору.
— Ортер, — повторил он моё слово, будто пробуя его на вкус, и оно оказалось отравленным. — Ага. Ясно. — Он сделал шаг назад. — Так ты всё это время видел во мне нерешённую проблему Ортера?
Святые черепушки!
— Нет, это не так!
— А как? Ты говоришь мне о костылях? Так может это я был для тебя инструментом? Чтобы через меня, грязного неидеального брата, получить доступ к нему? Вы обсуждали меня, и теперь, когда он заметил «прогресс», миссия выполнена? Меня можно списать?
Я даже рот открыть не мог, а Вирта всё несло, всё затягивало.
— Ты использовал меня, чтобы до него добраться. И теперь бросаешь, чтобы не испортить то, что между вами. Я прав?
Да, он был прав. Потому что в каждой лжи есть доля правды. Да, я хотел добраться и до Ортера. Да, его доверие стало важным. Но это была не вся правда. А всей правды я и сам не знал.
Вирт бросился к двери. На пороге он обернулся. Глаза его — бархатисто-серые, с лёгкой желтизной, которая на свету делала их тёмно-тёмно-зелеными, — снова скрыли очки.
Вот тогда-то он крикнул. Не мне. Миру. Кладбищу. Призракам. Всё-таки мне.
— ПОЧЕМУ И ТЫ МЕНЯ ОСТАВИЛ?!
Выбежал, а я остался стоять, оглушённый этим воплем, который врезался в меня, как нож.
И тут же я получил второй удар. Я услышал голос, который будет зачитывать список всех моих прегрешений в аду, когда я всё-таки исчерпаю свой лимит бессмертия.
— Вирт?
Возле двери в двух шагах друг от друга застыли они. Вирт — с лицом, перекошенным от боли и ярости, жадно хватающий воздух. И Ортер. Бледный, как лунный свет на мраморе. В руках у него было что-то тёмное.
Его взгляд скользнул с лица брата на меня. В жёлтых глазах не было ни вопроса, ни гнева. Там произошло мгновенное вычисление: все элементы — мои полуправды о «магии земли», спокойствие Вирта, его собственное растущее доверие ко мне — собрались в одну большую историю о большом и страшном сером волке.
Ортер ничего не сказал. Разжал пальцы, выронив тёмный предмет, который упал на дорожку с глухим стуком, развернулся и пошёл как уходящий в вечную тьму автоматон.
Вирт повернул голову ко мне.
— Вот и всё, — только и сказал он. И ушёл в другую сторону.
Я остался стоять на пороге.
Ложь во благо. Костыль. Спасение. Неужели я сам верил в эту мертворождённую хрень?..
Только что я добил обоих. А сам остался стоять среди руин, которые создал своими же руками, прикрываясь гнусным оправданием: «Я хотел как лучше».
Тьма сгущалась. Где-то вдали, среди крестов и склепов, терялись шаги двух людей, которых я, кажется, любил. Каждого — по-своему, уродливо и неправильно. И ради каждого — предал другого.
Ложь кончилась. Началась расплата.