Вечно горящие огни (перезапуск)

Горячая работа
NC-17
В процессе
25
1
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 170 страниц, 63 372 слова, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
25 Нравится 61 Отзывы 6 В сборник

Акт 1

Настройки
      Стекло было холодным, как нож-бабочка в руке, который он закинул в задний карман сумки. Донован прижал лоб к стеклу, наблюдая, как за окном мелькали бесформенные скелеты деревьев, будто умирающие от страшной болезни. Стекло противно дребезжало, отдаваясь вибрацией в мозг, словно погружали внутрь бур, который проворачивали по часовой стрелке. Поезд шёл с равномерным, монотонным стуком и гудением — звук стабильной системы и естественной работы. Ненадолго отключало мозг от внешнего мира и погружало в бессознательную дрёму. Предсказуемый и надёжный спаситель его от движения вниз по спирали безумия.       Он орал, по крайней мере, пытался, что выглядело забавно. Будто толстую рыбу выбросили на землю, заставляя медленно и мучительно умирать. Его лицо было искажено чем-то примитивным и неконтролируемым, находилось в паре сантиметров от Донована, а иногда и совсем впритык. Запах дорогого коньяка, гари и пота. От этого желудок протестовал и скручивался в болезненный тугой узел. Но страх Донован не чувствовал. Он чувствовал лишь ледяное отвращение к этому проявлению примитивной слабости. Пока рука мерно покачивала бокал с вином, которое он ненавидел. Слишком кислое, отдающее смертью и этиловым спиртом. Он хватался за скатерть, тарелки и бокал с инкрустацией — безвкусный подарок кого-то из глав мафии — разлетелся на осколки. Донован зафиксировал траекторию полёта, угол падения. Бесполезное уничтожение имущества. Неэффективно. Ему это всё равно бы не помогло, только причинило больше боли.       Проводница в форменной синей жилетке прошла по вагону, её глаза скользнули по Доновану, по его единственной сумке стоящей в ногах. Донован же лениво повернул голову и указал глазами на билет в один конец, лежащий на столе. Он не собирался возвращаться. Даже если бы вернулся его бы точно никто не ждал. В глазах проводницы не было интереса, только рутинная проверка на угрозу, которая тут же исчезла при виде билетов. Донован — не угроза. Донован — пассажир, как и десятки таких же существ. Факт. Данные в системе, не более.       Дверь захлопнулась с таким грохотом, что задребезжали стёкла в серванте. Фотографию в руке Донована жадно поглощали языки пламени, превращая бумагу в пепел. Донован стоял в центре комнаты среди этого карикатурного хаоса. Он дышал ровно, выдыхая сизые облачка дыма, которые рассыпались на десятки частей. Никотин заглушал накативший адреналин, бурлящий в крови. Сомнительная замена успокоительному, но подошло, так как искать что-то в этом хаосе было бессмысленно. Всё равно, что среди зёрен риса искать зерно пшеницы. Слабый бы загнулся, рыдал бы на полу в истерике от произошедшего, от горячих ударов, которым расплывались по лицу неказистым пятном. Возможно больно и было, но где-то очень глубоко, куда не доставал даже солнечный свет. Единственное что мозг делал, так это выхватывал из общего фона детали, которые затем заносил в невидимый реестр. Кровь может его, а может и нет, разбитая посуда, смятая скатерть и разлитое вино на дорогом персидском ковре.       За окном проплыли огни какого-то заброшенного завода. Ржавые каркасы, почерневшие окна-глазницы. Полуразрушенные дома деревень, в которых пророс борщевик, гнилые доски, валяющиеся возле рельс и кладбища. Десятки заброшенных, заросших травой кладбищ с покосившимися памятниками. Ландшафт, приходящий в упадок. Естественный процесс энтропии. То, что не обладало прочностью, — рассыпалось и становилось частью истории. Или не становилось. Зависело от местности, природы и существ. В любом случае всё это напоминало Доновану корчащуюся и умирающую на последнем издыхании падаль.       Донован поднял с пола свою светло-серую сумку. Она была собрана за три дня до инцидента. Все необходимое: документы, деньги, сменная одежда, постельное бельё, немного еды с водой и чистый телефон с контактами родного отца, который он удалил. Ничего лишнего. Ни одной безделушки, которая могла бы вызвать сентиментальную ассоциацию с этим местом. Хотя Донован сомневался, что такая в принципе существовала в его комнате, в принципе его доме. Он обошёл осколки фарфора, не оставив отпечатков даже на полу. Не было смысла прикасаться к чему-то разбитому и холодному, чтобы убедиться, что можно прорезаться. Дыхание было ровным. Шаги отбивались гулким эхом от стен, возвращаясь обратно. Через стёкла на него падал пурпурный свет заката, играя на его лице причудливыми зайчиками. Он шёл под хмурыми взглядами икон с позолотой, которые бросали на него укоризненные взгляды и тень. Донован не оглядывался. Оглядываются те, кто сомневается. Он не сомневался. Это был логичный вывод из множества вводных. Он исчерпал свою функциональность и стал угрозой. Угрозы устранялись либо были нейтрализованы. Донован выбрал нейтрализацию дистанцией на несколько десятков километров.       Поезд вошел в тоннель. Абсолютная тьма за окном поглотила все. В стекле отразилось его лицо — бледное пятно в обрамлении белых волос, глаза — две пурпурные точки, будто светящиеся изнутри. Никакого выражения. Идеальная маска, которая приросла к лицу, как новая кожа. Испытывал ли он сожаления? Нет. Это то же самое, что спросить у мёртвого, вышедшего из комы, собирается ли он обратно. Да и за что ему испытывать сожаления? Разве что по отношению к самому себе за то, что раньше не ушёл. Что позволял, терпел, пока в голове тикала бомба замедленного действия, отсчитывая минуты до суда, где был вынесен приговор «Виновен». После чего последовала незамедлительная казнь.       На перроне было ветрено и пусто. Он вошёл в вагон, нашел свое место. Сел у окна. Никакой дрожи в руках, никакого комка в горле. Только холодная уверенность. Когда поезд тронулся, он не почувствовал облегчения. Не через станцию, не через пять, даже через десять. Противный вкус крови всё ещё стоял во рту. Чай и вода его не могли перекрыть, на алкоголь Донован даже не смотрел. Алкоголь заставил бы вспомнить, анализировать, сожалеть. Иронично, что только под градусом его восприятие накренялось настолько, что он мог испытывать жалость, кричать от боли и не молчать. В остальное же время чистый холст эмоционального фона, где даже маленькая точка краски воспринималась как преступление.       Донован смотрел на свое отражение в темном стекле. Оно четкое и недвусмысленное. Только серый асфальт перрона, сталь рельсов и бесцветный свет луны, льющийся на мир, который, наконец, подчинился законам логики. Сна не в одном глазу, хотя он уже и не помнил, когда нормально спал. Режим давно превратился во что-то абстрактное и не имеющее смысл. Спит спокойно только тот, у кого нет грехов за спиной. А у него уже есть один большой грех ₽##@₽*₽#.       — То есть вы говорите, что просто разорвали контракт в его кабинете и ушли? — спрашивает Джеймс, держа в руках исписанный блокнот и ручку.       Донован медленно открывает глаза и кивает — скорее на автоматизме, нежели думая над ответом. В глаза смотреть он не решается, лишь снова и снова осматривает знакомое, но всё ещё чуждое пространство. На полу — линолеум белого цвета, стены выкрашены в тот же стерильный тон, но кое-где проступают панели из тёплого древесного камня, приспособленные для существ с чувствительными к холоду лапами. Потолок неровный: в одной части он опущен низко, с мягкими матовыми светильниками для ночных рас, в другой — взмывает вверх, украшенный резными балками, за которые могли бы цепляться крылатые.       Он сидит в бирюзовом кресле с белыми ручками, но рядом стоят и другие сиденья — грушевидные коконы для беспозвоночных, плоские каменные плиты с подогревом для рептилий, и даже подвесные сетки, раскачивающиеся под самым потолком. Всё чисто, стерильно, но не пусто. В центре комнаты, между креслами, стоит круглый стол — но не простой. Его столешница — это живой аквариум, в котором медленно пульсируют медузы-фонарики. Их щупальца светятся то лиловым, то серебристым, отбрасывая на стены подвижные тени, словно подводные знаки. Одни медузы похожи на кружевные зонтики, другие — на струящиеся платья, третьи и вовсе напоминают прозрачные мозги, мерцающие изнутри тихим биолюминесцентным светом.       На столе, рядом с аквариумом, стоит старомодный граммофон и несколько аромосвечей. От свечей тянется тот же запах, что и в кабинете отца — хвоя, но здесь она смешана с лёгкой нотой морской соли и озона, словно кто-то пытался скрыть прошлое под маской свежести. Мелодия граммофона перескочила на тихий джаз, который Донован когда-то слушал лёжа в ванной, пытаясь прийти в себя. Он бросает быстрый взгляд в окно — оно не одно. Рядом с обычным стеклянным проёмом есть узкая вертикальная щель, закрытая мутным фильтром, для тех, чьи глаза не выносят прямого света. А на подоконнике лежат куски древесной смолы и чаши с мелкой галькой — кто-то, видимо, приходил сюда до него. Всё это должно было успокаивать, создавать атмосферу принятия. Но для Донована это выглядело как слишком продуманный спектакль, где каждая деталь кричала: «Смотри, мы для всех разные, но для тебя — особенно чужие».       — Да. У него ещё на столе стояла фарфоровая пепельница и ручка перо. Он часто ей стучал по столу, когда был чем-то недоволен, — говорит Донован, сжимая в руках мягкий голубой плед.       Когда приходится вспоминать прошлое Донован теряется, время утекает сквозь пальцы, а в пространстве становится тяжело ориентироваться. Ныряя в глубины сознания он каждый раз рискует оттуда не выбраться, либо выбраться, но с тем, что знать не следовало: травмы, боль, репетиции. Теперь уход. Но уход менее травматичный, по крайне мере ему не казалось, что он сам себе ломает рёбра, а затем выворачивает наружу всё содержимое. Просто поезд, просто кабинет с разорванными бумагами и громкий хлопок двери. Не более того.       Тепло. Мягко. Единственный якорь, за который цепляется сознание, чтобы не думать о планировке дома. Той самой, которая с каждым его новым словом сыпалась и противоречила сама себе.       — Кабинет отца находился на севере в самом конце коридора, если идти от моей комнаты. А если повернуть направо, то там будет столовая и коридор с иконами, — говорит Донован шёпотом, стараясь заново выстроить маршрут. «Может пепельница была хрустальная? Или её вообще не было…» — шёпот в голове нарастает, из-за чего его становится игнорировать невозможно.       Донован сжимает руки в замок сильнее, почти болезненно впивается ногтями в кожу, пытаясь заглушить навязчивый гул. Но он продолжает звенеть в голове, отбиваясь эхом от стен. Холодная испарина остаётся на спине. Нога отбивает нервный ритм. Крылья ударяют по креслу снова и снова. Изнутри будто что-то давит. Пытается выбраться. Шум становится почти осязаемым. Кажется он даже видит его на стенах. Как он ползёт, двигается. Становится не просто шумом, а сетью помех.       — Да. Овсянка с ягодами, — голос скрывается на хрипотцу.       Донован разжимает ладони, видит на коже красные полумесяцы от ногтей.       — Мне нужны силы. Для работы.       Джеймс не записывает. Он внимательно смотрит, давая паузе растянуться.       — Силы — чтобы работать? Или чтобы выдержать эту работу? — спрашивает он наконец, мягко.       Вопрос виснет в воздухе, тяжёлый и точный. Донован чувствует, как под ложечкой снова холодеет.       – Я не могу сидеть в четырёх стенах. Должен вернуться к ритму.       – «Должен» — опасное слово в вашем словаре, — тихо замечает Джеймс. — А если не готовы? Что пугает больше: снова не выйти на сцену или выйти — и не справиться.       Его больничный закроют, а дальше что? Будет ли он тогда готов вернуться к прошлому ритму жизни: съёмкам, сценариям и контрактам? Сможет ли вынести напор журналистов и что им ответит? Что сбежал от собственного отца под покровом ночи? Что разорвал контракты? Что лежал почти год в наркологическом диспансере? Нет. Соврать? Не поверят. Донован поднимает взгляд и впервые за этот сеанс встречается глазами с Джеймсом. В глубине его зрачков нет осуждения, только усталое понимание.       – Я не знаю, — выдыхает Донован, и в этих словах есть только голая, усталая правда. — Я просто надеюсь, что сыграю эту роль. Даже если не помню и половину того, чему меня учили.       — Ясно. И у нас с вами время. Как вы чувствуете себя? — спрашивает Джеймс, слегка сжимая руку Донована в знак поддержки.       — Нормально, наверное…       — Что в вашем понимании нормально?       Донован вдруг вспоминает, как на перроне ветер нёс снежную пыль. Как прорывался купить билет обратно, но в итоге развернулся и пошёл в сторону неизвестности. И он впервые за долгое время чувствует не холод, а просто лёгкий ветерок, дующий из окна.       — Когда мне не больно, — выдыхает он. — Но это случается редко.       Он снова смотрит на свои руки. Полумесяцы исчезли. Осталась лишь бледная, чуть неровная кожа. Никакой крови. Никаких ран.       — Пока достаточно и этого, — тихо добавляет Джеймс.       Донован не стал спорить. Он медленно встаёт, надевает чёрное пальто, чтобы слиться с толпой, и накидывает на плечо светло-серую сумку. Свежий осенний воздух за дверью почти сразу щипает щёки, пахнув дымом и сладкой патокой. Под ногами лежат листья, некоторые из которых покрашены в нарочито яркие цвета: розовый, салатовый и жёлтый. Город готовится ко Дню Скрещения. Вдоль дорог, поверх опавшей листвы, висят гирлянды из древесных шаров, где ядро подсвечивается мерцающим кристаллом жёлтого или лилового цветов. Дань умирающему Лесу Предков, чьи корни когда-то сплетали весь город воедино. На ступенях домов сидят дети разных рас, меняя обличия с помощью дешёвых чар: эльф отращивает перья, у демона — щупальца. Некоторые из них едят хлеб согласия — выпечку сложной формы, которую должны съесть двое существ разных рас. Символ временного перемирия и взаимности. Поговаривают, что если его не съесть, то можно потерять близкое существо навсегда. Донован никогда не ел этот хлеб, но чувство потери его всё равно не отпускало.       Другие же существа деловито спешат по своим делам, толкают друг друга, разговаривают, пытаются успеть на нужный им транспорт. Периодически в толпе мелькают лица, которые не были их лицами — грубые шутки над чужими чертами. На прилавках стоят древесные шары — плод местного волшебного дерева, который в этот день сам отсыхает, открывая мерцающее ядро, переплетённые нити снов и высушенные летучие мыши.       В лужах отражается небо с фонарями-призраками — полупрозрачные шары, внутри которых мерцают силуэты существ из мира духов. Их зажигают, чтобы почтить их память.       Донован же отворачивается и утыкает руки глубже в карманы. Пальцы натыкаются на песок и мелкие камни. Чего-то не хватает. В горле вдогонку мыслям першит. Он шёл, а праздник вокруг него кричит, что все границы — условность. Все кроме той, что прошла через него волной кашля и судорожным ощупыванием карманов.       Донован скрывается в массивных дверях театра, которые поглощают не только его, но и все звуки снаружи. В воздухе пахнет пылью, стариной, неизбежностью и едва уловимым запахом сухих крыльев и магической пыли. Чьи-то голоса эхом разносятся по коридорам, накатывая на него давящим гулом. Коридоры тёмные и пустые. Высокие окна с портьерами упираются в потолок сливаясь с фресками, на которых изображены лики древних богов. Под потолком висят хрустальные люстры, приспособленные для подлёта светлячков-слуг. Освещение здесь специально не меняли на электронное, давая дань уважения эстетике прошлого. А вдоль стыка между потолком и стеной располагается лепнина лозы, кристаллов и винограда. Здесь не было и намёка на бушующий снаружи праздник. Никаких гирлянд, листьев и кристаллов. Лишь холодное, отчуждённое, забытое в счастливых моментах прошлого здание. Совсем как сам Донован.       Впереди тьму разрезает узкий прямоугольник света. Как жёлтый мазок краски на чёрном холсте. Разговоры стали громче и отчётливее. Мозг уже может выхватывать из гула отдельные слова вроде: «Кровь, погибаю, предательство». Остальные не то что не слышит, а будто сознательно игнорирует. Донован от них ёжится, пытается стать меньше, вжать в голову, как можно сильнее, в воротник пальто. Ногти снова впиваются в кожу ладоней, желая добраться до мяса до крови. Чтобы стало больно. Чтобы стало легче. Чтобы не слышать, не думать, абстрагироваться. Однако ледяной водой его окатывает мысль о том, что на слушании его будут называть больным, нестабильным. Что он так и не начнёт работать, а врачу придётся выписать ему направлением в закрытое отделение. Эта мысль не успокаивает, но заставляет пальцы ослабеть, оставив о себе напоминание в виде полумесяцев.       Донован тяжело вздыхает и заглядывает внутрь. Справа возвышается дубовая сцена с бирюзовыми шторами, украшенными вышитыми знаками примирения рас — стилизованными крыльями, обвивающими древо жизни. Она освещена парой прожекторов и на ней стоит мужчина эльф с ушами, заострёнными как лезвия. Он произносит один из монологов, и его голос звенит неестественно высоко — признак чистого эльфийского рода, неиспорченного скрещиванием. Слева же вверх уходят ряды такого же бирюзового цвета пустые кресла со специальными прорезями в спинках для хвостов и крыльев. Как будто все зрители разом поднялись и ушли. В первом ряду же сидит заказчик. Высокий грузный мужчина в пиджаке со скучающим взглядом, который был направлен скорее на экран телефона нежели на сцену. Рядом же с ним сидит женщина в возрасте. У неё волнистые серые короткие волосы. Сама она в бордовом платье с белым мехом и смотрит чётко на сцену, прикрыв глаза. Она тоже явно мыслями не здесь. Качество отбора стоит под одним большим вопросом, где главным является не талант, а внешняя оболочка и послужной список.       — Здравствуйте, а где здесь гримёрка? — спрашивает Донован, сразу же чувствуя на себе раздражённый взгляд эльфа за перебитый монолог.       Внутри всё хочет сжаться от стыда. Крылья прижимаются ближе к спине, а щёки пылают багрянцем. Мужчина на это крайне медленно поворачивает голову в его сторону. И смотрит так будто Донован потревожил не рядового заказчика, а патриарха.       — Вторая дверь налево, — мягко говорит женщина.       Донован благодарит её поклоном и удаляется в гримёрку. Гримёрка представляет собой совершенно другой мир. Вся стена увешана зеркалами, которые поглощают свет, делая отражение призрачным. Напротив них репетируют другие актёры. Каких-то Донован узнаёт, каких-то помнит смутно, третьи являются фоном. Живыми декорациями к его панике. Стены были выкрашены в цвет высохшей охры, напоминающей кожу древнего существа. Под потолком висит не люстра, а скопление застывших светлячков в стеклянных капсулах. А напротив зеркала находится окно, украшенное нитями снов. На столе перед зеркалом у кого-то лежит расколотый «древесный шар». Его ядро мерцает тусклым лиловым светом и походит на слепой глаз. Донован отворачивается. Он примечает стул в углу и садится на него, стараясь не привлекать к себе никакого внимания. Перед глазами лишь старая пьеса на забытом диалекте, где слова сливаются в гипнотический узор на телефоне. Донован пытается на нём зафиксироваться. Шум вокруг нарастает, давит на виски, вытесняя мысль за мыслью. В ушах остаётся лишь высокий пронзительный звон — звук собственной изоляции.       — Не ожидал тебя здесь встретить. Опять нервничаешь, как тогда?       Голос за спиной низкий, спокойный — таким, что его не перекричать даже в толпе. Донован вздрагивает: этот тембр он слышал только в одном месте. На съёмках «Последствий», шесть лет назад. Он практически их не помнил. Память была обрывочной, как киноплёнка, которую порезали ножницами. Яркие вспышки света, шум голосов, шелест перьев, тычки и кровь, море крови. Кровь которая наполняет рот, стекает с губ, вытекает из носа и затекает в желудок. За кровью всегда следовала боль и мясо. Пульсирующее, живое, сокращающиеся. Донован пытается прогнать образ, но он лишь сильнее закрепляется в его голове. Как фотография. Дыхание сводится скорее к поверхностному, на грани с удушьем. Но это лучше. Лучше чувствовать, как воздух входит и выходит. Пять секунд, затем семь, не впиваться ногтями в ладони, держать лицо, чтобы не подумали что он сумасшедший.       Донован выныривает из своих ощущений, как со дна озера, и медленно поворачивается. Перед ним стоит Братислав — в той же потёртой джинсовой жилетке, с нашивками-узлами, с чётками на запястье. На лбу — белая повязка с ручной вышивкой. В руках — термос, от которого пахнет мятой и чем-то горьким, вроде полыни. Донован чувствует, как от этого запаха его начинает подташнивать.       — Всё нормально, — говорит он, слишком быстро. — А ты? Как… как поживаешь?       Слово «поживаешь» прозвучало фальшиво, как реплика из какого-то другого. Нормального мира. Братислав улыбается — уголки глаз собираются в лучики мелких морщин.       — Живу. Снимаюсь иногда. А ещё в горы ездил — там время течёт иначе, чувствуешь каждую песчинку.       Он поворачивает запястье, и Донован видит татуировку: песочные часы, где вместо песка — звёзды. Символ Церкви Незыблемого Времени. Донован слышал о них: они не молятся богам, они слушают тиканье вселенной. Братислав, кажется, нашёл то, что искал.       — А ты? — Братислав протягивает термос. — После того как ты ушёл, мы ничего о тебе не слышали. Отец твой, говорят, будто сквозь землю провалился.       Донован берёт термос, почувствовав тепло даже через перчатки. Глоток чая обжигает язык, но он не морщится.       — Лечусь, — говорит он коротко. — И работаю.       Он не сказал про ночные кошмары, про то, что от присутствия других существ закладывает уши, даже в тишине. Не сказал, что «работа» — это попытка цепляться за подобие прошлой нормальной жизни, чтобы не сойти с рельсов в бездну. Не сказал про нож под подушкой и про два года, где единственным утешением была бутылка. Зачем обременять старого… друга? Коллегу? Приятеля? Своими демонами, которые каждую секунду пытаются перехватить штурвал. Эти демоны имеют лицо и голос, поэтому нож — не просто предосторожность, а единственный аргумент в ночном диалоге с самим собой. Донован боится представить, что будет, если он ослабит хватку. Возможно, потеряет всё. А может, всё останется таким же. Он не знает и проверять не торопится.       — Стабильность — это уже много, — говорит Братислав, ободряюще хлопнув его по спине. — Помнишь, как мы в палатке на зимних съёмках «Последствий» этот же чай пили?       Донован смотрит в его глаза — видит там весёлый, немножко ностальгический блеск — и понимает, что не может сказать «нет». Сказать «не помню» — значит обесценить чужую память, сделать эти тёплые воспоминания пустышкой.       — Братислав, ваша очередь!       — Прости, зовут, — Братислав вскидывает руку. — Успеем на репетициях наговориться!       Исчезает за кулисами. Донован спокойно выдыхает и чувствует, как дрожь, сдерживаемая весь разговор, наконец вырывается наружу — нервным подрагиванием кончиков крыльев. Он закрывает глаза, пытаясь собрать в кулак рассыпающиеся мысли. Через тонкую стенку доносился голос Братислава — ровный, убедительный, без единой заминки.       — О, Время!       Пауза. Такая короткая, что её можно было бы и не заметить. Но Донован замечает. Он замирает, невольно прислушиваясь к тишине за дверью, которая должна вот-вот взорваться критикой, требованиями, унизительными поправками.       Вместо этого звучит спокойно, почти буднично:       — Вы прошли.       Донован открывает глаза. Он слышит не радостный возглас, не благодарность. Он слышит лёгкое, растерянное:       — Что?       И снова тот же плоский, деловой тон:       — Вы идеально подходите на роль священника. До встречи.       «Так просто. Одна фраза. И всё. Ни борьбы, ни пота, ни страха забыть текст. Ничего»…       Братислав выходит из-за кулис — не сияя, а скорее слегка ошарашенный, с бумагами в руках. Он ловит на себе завистливые и недобрые взгляды, но они, кажется, скатываются с него, как вода с крыла. Он подходит к своей сумке, и только тогда его взгляд снова находит Донована, всё так же вкопанного в стул, всё так же смотрящего в одну точку на полу, где уже час назад не было ничего интересного.       Тёплая тяжесть легла на плечо.       — С Днём Скрещения тебя, — Братислав кладёт ему в ладонь шершавый деревянный плод.       Его голос звучит как тогда, в палатке, — просто, по-дружески.       — И удачи. Всё получится.       Хруст. В ладони лежат две половинки скорлупы, а между ними, как насмешка, сверкает кристалл. Безупречный. Чужой. «Может, и не стоит», — пронеслось в голове. Стать бариста. Или уборщиком. Жизнь — узкая, серая, предсказуемая. Не надо решать. Не надо быть собой. Просто идти по накатанной колее, пока силы не кончатся. Безопасно. Он уже поднялся, сделав первый шаг к выходу, — когда из-за кулис прозвучало его имя. Голос был негромким, обычным. Для Донована он прозвучал как удар тупым лезвием по рёбрам.       Он замирает. Стало тихо — так тихо, что он услышал, как хрустят песчинки под его собственными перьями. Потом ноги сами понесли его вперёд — ватные, негнущиеся. Во рту пересохло. Крылья за спиной дёргаются в коротких, неконтролируемых спазмах, кончики маховых перьев шуршат по грязному полу. Микрофон перед ним похож на дуло. Вся комната вдруг сложилась в знакомый, ненавистный узор: мужчина за столом — судья, женщина рядом — безмолвный свидетель, текст в руках — обвинительный акт. А он — подсудимый, который уже знает приговор, но обязан выслушать его ещё раз.       — Монолог отца и сына перед #@##@₽@, — последнее слово он говорит настолько тихо, что оно теряется в шуме за кулисами.       Он говорит. Или это говорили за него? Звук вылетает из горла и разбивается где-то в пространстве между ним и первым рядом — сухими, короткими щелчками. Сердце — не бьётся, а долбит по рёбрам изнутри, как кувалдой. В ушах — вой, в носу — давит, распирает, сейчас лопнет. Хочешь, чтобы лопнуло? Хочешь, чтобы всё это закончилось красным потопом и тишиной? Крылья — сами распахиваются, предатели, и с глухим шумом прижимаются обратно. Он говорит о жизни. Или о смерти? Уже не помнит. Ноги — не вата. Ноги — просто исчезли. Пол ушёл из-под ступней, сцена накренилась. Софиты — не свет, а белые дыры, прожигающие сетчатку. Лица в зале — одно большое пятно с дюжиной тёмных глаз. Тени ползут по стенам. Свет давит на темя. Всё сплющилось в мясную массу. Таблетку. Надо было взять таблетку. Мысль пришла на десять минут позже, чем нужно. Замолчал.       Рот закрывается сам по себе. Тишина — густая, липкая, её можно потрогать руками. Они переглядываются. Мужчина. Женщина. «Подумаем» — говорят не ртами, а бровями, уголками губ. Донован кивает — кукла на тросе — и шагает за кулисы. Шаг. Ещё шаг. Рука сама находит ручку двери. В гримёрке — упирается лбом в стену. Дышит. Просто дышит. Пока мир не собирается обратно в предметы: зеркало, стул, окно. Рука сама находит пузырёк. Одна. Две. Не важно. Проглатывает. Ждёт, когда отпустит. Идиот. Надо было лечиться. Надо было молчать. Надо было не приходить. Но уже — сделано. Как приговор. Как падение в пустоту. Осталось только ждать, когда дно ударит по лицу.       Гримёрка пустеет. Каждый уходящий хлопает дверью с таким выражением, будто виноват был именно он, Донован, а не их собственная посредственность. Может, так оно и было. Его имя на афише — гарантия аншлага, а его лицо в новостях — готовый пиар-повод. Оба варианта вызывают тошноту. Он бежал от этого, а теперь сам лез в пасть, прикрываясь нуждами в деньгах и лечении. Боль, впрочем, от этого не отступает ни на миллиметр. Но при этом руки целы. Он постоянно одёргивает себя мысленно от того, чтобы сжать пальцы, впиться ногтями в мягкую плоть, чтобы отвлечься. В опустевшей комнате остаётся только он да деревянный шар в его руках. Тусклый свет ядра выхватывает из полумрака собственные пальцы — бледные, чуть дрожащие, но не причиняющие боль. Уже успех. Маленький, но какой есть. Жаловаться в его ситуации не приходится.       — Донован Карнес.       Голос был не грубым, а казённым. Мужчина и женщина стоят в дверном проёме, как два силуэта на фоне яркого коридора.       Донован дёргает головой, словно его дёрнули за верёвку.       — Да?       Слово выскакивает хриплым, сдавленным.       — Решение принято. Вы нам подходите.       Мужчина протягивает стопку бумаг. Донован берёт её. Текст на листах не читается, расплывается в чёрные строчки. Он видит только поле для подписи. Авторучка в его пальцах оказывается влажной от пота. Он расписывается — не своим размашистым росчерком, а какими-то мелкими, робкими закорючками.       Дальше — провал в восприятии. Он не помнил, как оделся, как вышел на улицу. Осознал себя на остановке, когда какая-то старушка, пахнущая нафталином и лекарствами, тронула его за рукав и спросила про сорок восьмой. Её голос вернул его в тело.       Он судорожно ощупывает сумку. Папка с бумагами на месте, углы её уже помялись. В кармане завибрировал телефон. Сообщение без обращения: «Кабинет 342. 9:00. Опоздания недопустимы.» Донован прижал телефон к груди не от счастья, а чтобы заглушить странное чувство — не облегчения, а пустоты. Словно он только что подписал что-то большее, чем контракт. Словно продал кусок того немногого, что в нём ещё оставалось целого. «Наладится» — это было не то слово. Скорее, «продолжится». Но уже по чужим правилам.       Донован делает глубокий вдох, который никого не обманул, и садится в подъехавший автобус. Платит, не глядя на деньги, и проходит в самый конец, подальше от чужих взглядов. Наушники впиваются в уши, музыка не наполняет пространство коконом — она просто заменяет собой реальность. Заглушает гул двигателя, скрип тормозов, чужой смех. Это не было спокойствием. Это была техническая тишина, искусственная пауза.       За окном проплывают огни города, готовящегося к Дню Скрещения. Розовые и салатовые листья. Мерцающие шары. Он видит их, но они не складываются в картинку, остаются просто цветными пятнами. Мысль о завтрашней репетиции возникает где-то на задворках сознания, но не вызывает ни страха, ни волнения. Только тупую тяжесть в висках. Сегодня его ждёт квартира, тишина и та самая пустота, которую он только что подписал в контракте. Он закрывает глаза. Автобус везёт его не домой, а в следующую точку отсчёта.       

***

      На столе, заваленном эскизами и перечёркнутыми сценариями, выделяется лишь один предмет — чистый белый конверт. На спинке стула висят несколько лоскутов ткани, подобранных для костюмов главного героя, — на первый взгляд одинаковых, но при ближайшем рассмотрении отличавшихся оттенком. Пол был усыпан мелкой кристаллической крошкой для декораций. Возможно, поэтому Франческо не сразу замечает конверт. Он сидит, зажав между пальцами неподожжённую сигарету, и смотрит в окно, где октябрьский ветер гонит по асфальту пёструю листву и раскачивал деревянную гирлянду. Рука сама тянется к зажигалке, но замирает в сантиметре — курить в кабинете было нельзя. Вместо этого эльф резко сжимает пальцы, и хрупкий бумажный цилиндр хрустит, сломанный пополам. Только тогда он видит на столе конверт.       Он берёт его, даже не поправив очков, съехавших на переносицу. Глаза скользят по списку — и резко, болезненно останавливаются. Каждое имя бьёт по нервам, высекая из них короткую, оглушительную ноту.       — Подарок? — голос Франческо звучит тихо, почти вежливо, но в воздухе виснет стальная струна напряжения.       Он медленно поднимается, словно тело внезапно налилось свинцом.       — На День Скрещения дарят деревянные шары. А это похоже на смертный приговор пьесе.       Он проходит вдоль стола, не глядя на Фаину, кончиками пальцев касаясь разбросанных эскизов, будто отыскивая в них хоть какую-то опору.       — Ворона с неуравновешенной психикой. Девочка, которая играет в испорченный телефон. Студент, который ещё не понял, что театр — не лекция. Аноним… Видимо, я не достоин знать даже его лица. И один — в принципе, ничего. И за это уже спасибо. — Франческо останавливается у окна, его профиль чётко вырисовывается на фоне серого неба. — Блестящий подбор. Прямо хочется поставить не пьесу, а научный опыт: кто выживет, а кто рассыплется в прах.       Папку он швыряет — та грузно бьётся о пол, рассыпав листы, как опавшие листья.       Фаина молча поднимается, собирает бумаги в идеально ровную стопку и кладёт обратно на стол, ровно на то же место.       — Я видела всех. Это лучшие из тех, кто согласился прийти.       — Согласился? — Франческо оборачивается.       В глазах, обычно холодных, как сапфиры, мелькает острая, злая искра.       — Ах, да. Я же сам попросил искать не актёров, а цирк уродов. — Уголки его губ дёргаются в подобии улыбки, в которой не было ни капли тепла. — Что ж, посмотрим, чей блеск окажется настоящим: их дешёвых талантов или моей последней выдержки.       За окном проезжает чёрная машина, длинная, как катафалк. Франческо невольно следит за ней взглядом. Уступка заказчикам — это как подписать договор с призраком: кажется, что контролируешь, пока не поймёшь, что сам стал частью их спектакля.       — Будем надеяться, что мне за это доплатят.
25 Нравится 61 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (24)