Вкус вечности

NC-17
Завершён
258
5
автор
Размер:
376 страниц, 136 979 слов, 37 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
258 Нравится 333 Отзывы 64 В сборник

Часть 37. Эпилог

Настройки

❝Но ум ограниченный не видит своей ограниченности, он видит её лишь в других.❞

      Горы встретили их той же тишиной, что и в первый раз, когда Беллатрикс поднималась по этим тропам, не зная, найдёт ли то, что ищет, не зная, жива ли та, кого она любит, не зная, есть ли у будущего хоть какой-то смысл. Но сейчас эта тишина была другой — не давящей, не пугающей, не той, что заставляет сердце биться быстрее, а той, умиротворённой, мудрой, которая бывает только в местах, где время течёт иначе, где камни помнят больше, чем люди, где ветер, наверное, слышал все тайны мира, но никому их не рассказал.       Тропа, которая когда-то казалась Беллатрикс бесконечной, теперь была лёгкой, почти радостной. Гермиона шла рядом, и её рука, тёплая, живая, лежала в её ладони, и в этом прикосновении, в его спокойной, уверенной силе, было что-то, что заставляло забыть о высоте, о холоде, о той древней, вампирской пустоте, которая когда-то была её единственным спутником. Они поднимались медленно, останавливаясь, чтобы посмотреть на долины, которые расстилались внизу, на реки, которые сверкали на солнце, как расплавленное серебро, на те самые, бесконечные дали, которые, наверное, видели столько судеб, сколько не видел никто.       Пещера была там же, где и в прошлый раз, — за ледяным занавесом, который звенел на ветру, как тысячи маленьких колокольчиков, создавая музыку, которую, наверное, можно было не только слышать, но и видеть — золотистую, переливающуюся, уходящую куда-то ввысь, в то самое небо, которое было таким близким, что, казалось, до него можно дотянуться рукой. Внутри было тепло, как всегда, и кристаллы на стенах пульсировали мягким, золотистым светом, и огонь в центре горел ровно, почти неподвижно, и та, кто ждала их, сидела на том же камне, покрытом шкурами, и смотрела на них с той самой древней, всепонимающей улыбкой, которая, наверное, была старше самих гор. — Ты пришла, — сказала она Беллатрикс, и в её голосе, в его тихой, ровной глубине, было что-то, что заставляло сердце биться ровнее, а дыхание — становиться глубже, спокойнее, свободнее. — И ты привела её. — Мы пришли, — ответила Беллатрикс, и в её голосе, в его спокойной, уверенной силе, было всё — и благодарность, и любовь, и та самая, древняя, всепоглощающая нежность, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её назвать. — Поблагодарить. И показать, что всё закончилось.       Женщина смотрела на них долго. Так долго, что Гермиона, которая, наверное, никогда не умела ждать, почувствовала, как внутри неё зарождается то самое, знакомое, почти детское нетерпение. Но она молчала, потому что чувствовала — здесь, в этом месте, время имеет другой вкус, другой цвет, другую цену. — Вы нашли друг друга, — наконец сказала женщина, и в её голосе, в его тихой, почти торжественной глубине, было что-то, что заставляло воздух дрожать, а кристаллы на стенах — сиять ярче. — Через тьму, через смерть, через потерю памяти. Вы нашли. И это то, что я хотела увидеть.       Она поднялась с камня, и её движения, такие медленные, такие плавные, были движениями той, кто не спешит, потому что знает — у неё есть вечность. Она подошла к Гермионе и положила руки ей на плечи. Руки её были лёгкими, как осенний лист, и тяжёлыми, как весь мир, и в этом прикосновении, в его древней, всепонимающей силе, было что-то, что заставляло забыть о страхе, о боли, о той тьме, которая, наверное, была в ней, но которая теперь уходила, таяла, исчезала. — Ты сильная, — сказала она, и в её голосе, в его тихой, ровной глубине, было что-то, что заставляло сердце биться быстрее, а дыхание — замирать в груди. — Сильнее, чем думаешь. Сильнее, чем когда-либо была. Но помни: сила не в том, чтобы не падать, а в том, чтобы подниматься. Ты поднялась, Гермиона. Ты поднялась из тьмы, которая могла поглотить тебя навсегда. И это дорогого стоит.       Она повернулась к Беллатрикс, и её глаза, чёрные, как колодцы, как та самая, древняя, первозданная тьма, которая была до света, смотрели на неё с той самой мудростью, которая, наверное, приходит только к тем, кто прожил достаточно долго, чтобы понять, что ничего не понимает. — А ты, — сказала она, и в её голосе, в его тихой, почти шёпотной глубине, было что-то, что заставляло кровь стыть в жилах, а сердце — биться быстрее. — Ты ждала. Столетиями. Ты не верила, что дождёшься, но ждала. И дождалась. Ты заслужила это, Беллатрикс Блэк. Ты заслужила счастье. Не наказание, не тьму, не вечность в одиночестве. Счастье.       Она отступила, и её руки, которые, наверное, помнили больше, чем все книги в мире, опустились. Она смотрела на них, и в её глазах, в её лице, в её улыбке, которая была такой тёплой, такой живой, такой настоящей, было что-то, что заставляло верить, что всё будет хорошо. — Теперь у вас всё будет хорошо, — сказала она, и в её голосе, в его тихой, ровной глубине, было всё — и благословение, и пророчество, и та самая, древняя, всепрощающая любовь, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её показать. — Идите. Живите. Любите. И помните: вы нашли друг друга. Это главное.       Они спускались с гор, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая снег, который, наверное, лежал здесь вечно, в розовый, почти нежный цвет. Гермиона шла, и рука её была в руке Беллатрикс, и в этом прикосновении, в его тёплой, живой силе, было что-то, что заставляло забыть о высоте, о холоде, о той жизни, которая, наверное, была где-то там, внизу, но сейчас не имела значения. — Я хочу доучиться, — сказала она, и в её голосе, в его тихой, почти шёпотной глубине, было что-то, что заставляло Беллатрикс смотреть на неё с той самой нежностью, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её показать. — Закончить «Амбрасию». Получить образование. Стать тем, кем я должна была стать, до того, как всё это случилось. — Ты станешь, — ответила Беллатрикс, и в её голосе, в его спокойной, уверенной силе, было всё — и обещание, и вера, и та самая, древняя, всепоглощающая любовь, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её назвать. — Я буду рядом. Всегда.       И она была рядом. Все эти месяцы, которые Гермиона доучивалась, сдавала экзамены, получала знания, которые, наверное, были нужны ей не для того, чтобы стать лучшей, а для того, чтобы стать собой. Беллатрикс была рядом, когда Гермиона писала свои работы, когда спорила с МакГонагалл о тонкостях прорицания, когда, уставшая, падала на кровать и засыпала, не успев раздеться. Она была рядом, когда Гермиона получала диплом, когда стояла на сцене, и её лицо, такое молодое, такое живое, такое счастливое, освещалось светом, который, наверное, был ярче, чем все звёзды на небе. Она была рядом, и это было всё, что имело значение.

***

      Дом на берегу моря встретил их тишиной. Не той, пугающей, которая бывает, когда ждёшь беды, а той, уютной, почти ласковой, которая бывает только в местах, где живёт любовь. За окном уже стемнело, и луна, полная, серебряная, отражалась в воде, создавая дорожку, которая, наверное, вела к самому горизонту, к той самой, бесконечной дали, где, наверное, начинается вечность.       Они вошли в спальню, не зажигая света. Свечи, которые горели на комоде, отбрасывали мягкие, золотистые тени, и в этом свете, в его тёплой, живой глубине, было что-то, что заставляло сердце биться быстрее, а дыхание — замирать в груди. Беллатрикс смотрела на Гермиону, и в её глазах, в её лице, в её улыбке, которая была такой нежной, такой трепетной, такой желанной, было что-то, что заставляло забыть о времени, о пространстве, о той жизни, которая, наверное, была где-то там, за этими стенами, но сейчас не имела значения. — Иди сюда, — прошептала она, и её голос, низкий, почти мурлыкающий, был таким, что, казалось, мог растопить лёд, если бы он был где-то рядом.       Гермиона подошла. Её губы, тёплые, живые, встретились с губами Беллатрикс, и в этом поцелуе, в его медленной, тягучей глубине, было что-то, что заставляло забыть о том, кто они, где они, как их зовут. Они целовались долго, как целуются те, кто знает, что у них есть вечность, и не торопится, потому что вечность не терпит спешки.       Беллатрикс отстранилась первой. Её руки, холодные, но такие родные, скользнули по плечам Гермионы, по груди, по животу, и Гермиона, которая, наверное, никогда не умела ждать, почувствовала, как внутри неё разгорается огонь. Тот самый, который, наверное, горел в ней с того самого момента, как она впервые увидела эту женщину, и который, наверное, не погаснет никогда. — Ложись, — сказала Беллатрикс, и в её голосе, в его низкой, почти рычащей интонации, было что-то, что заставляло подчиняться, не думая, не сомневаясь, не боясь.       Гермиона легла на кровать, и простыни, белые, как пена, которую волны оставляют на песке, были прохладными, почти невесомыми. Беллатрикс села на неё верхом, и её бёдра, гладкие, как шёлк, сжимали талию Гермионы, и в этом прикосновении, в его уверенной, почти хищной силе, было что-то, что заставляло кровь быстрее бежать по жилам, а сердце — биться где-то в горле. — Смотри на меня, — прошептала она, и Гермиона смотрела. В её глазах, в их карих, глубоких глубинах, было всё — и желание, и любовь, и та самая, древняя, всепоглощающая страсть, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её выпустить.       Беллатрикс наклонилась, и её губы, тёплые, живые, опустились на шею Гермионы, на ключицы, на грудь. Она целовала её медленно, как будто у неё была целая вечность, чтобы исследовать каждую клеточку этого тела, которое стало для ней важнее, чем её собственное. Её язык скользил по коже, оставляя за собой влажные, горячие дорожки, и Гермиона выгибалась под ней, как выгибается лук, когда стрела готова сорваться с тетивы. — Белла, — прошептала она, и в её голосе, в его слабой, почти неслышной глубине, было что-то, что заставляло Беллатрикс двигаться дальше, ниже, к тому месту, которое, наверное, было самым сокровенным, самым тайным, самым желанным.       Беллатрикс опускалась всё ниже, и её поцелуи, такие медленные, такие тягучие, такие бесконечные, скользили по животу Гермионы, по бёдрам, по тому самому, сокровенному месту, где, наверное, бился источник её жизни, её страсти, её любви. Она раздвинула ноги Гермионы, и та, которая, наверное, никогда не знала, что такое стыд, потому что всегда была той, кто учит, кто объясняет, кто знает всё, вдруг почувствовала, как краска заливает её щёки, как тело её становится горячим, как пламя, как желание, как та самая, древняя, всепоглощающая страсть. — Не бойся, — прошептала Беллатрикс, и её голос, низкий, почти мурлыкающий, был таким, что, казалось, мог успокоить бурю, если бы она была где-то рядом. — Доверься мне.       Гермиона доверилась. Её глаза закрылись, и она почувствовала, как язык Беллатрикс коснулся её самого центра. Это было похоже на удар молнии — такой же яркий, такой же внезапный, такой же всепоглощающий. Она вскрикнула, и её руки, которые лежали на простынях, вцепились в них, как вцепляются в последнюю надежду, как вцепляются в жизнь, когда чувствуют, что падают.       Беллатрикс двигалась медленно, как будто хотела, чтобы этот момент длился вечность. Её язык скользил по нежным складкам, обводил их, ласкал, дразнил, и Гермиона, которая, наверное, никогда не знала, что такое терпение, потому что всегда хотела всё и сразу, сейчас не торопила её. Она принимала каждое движение, каждое касание, каждое дыхание, и в этом принятии, в этой покорности, в этой любви было что-то, что заставляло её чувствовать себя живой, настоящей, своей. — Ты такая сладкая, — прошептала Беллатрикс, и её голос, низкий, почти рычащий, вибрировал где-то в самой глубине Гермионы, как струна, которую задели, но не дали затихнуть. — Такая моя.       Она ускорилась, и Гермиона, которая ещё минуту назад была такой покорной, такой смиренной, вдруг выгнулась, как выгибается лук, когда стрела готова сорваться с тетивы. Её пальцы вцепились в волосы Беллатрикс, и её ногти, острые, как когти, оставили на коже следы, которые, наверное, будут болеть, но эта боль была слаще любого наслаждения. — Белла, — крикнула она, и в этом крике было всё — и мольба, и приказ, и та самая, древняя, всепоглощающая страсть, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её выпустить. — Белла, пожалуйста...       Беллатрикс вжалась в неё, и в этом движении, в его силе, в его нежности, в его бесконечной, всепонимающей глубине, было что-то, что заставляло время остановиться. Мир замер. Сердце замерло. Дыхание замерло. А потом всё разом взорвалось — тысячей солнц, тысячей звёзд, тысячей тех самых, древних, первозданных огней, которые, наверное, были до того, как появился свет, и будут после того, как он исчезнет.       Гермиона кричала. Её крик, который, наверное, был громче, чем шум прибоя, чем крик чаек, чем тот самый, древний, всепоглощающий звук, который, наверное, слышали только те, кто умирал и воскресал, разнёсся по комнате, по дому, по берегу, по морю, по миру, который, наверное, никогда не слышал ничего подобного. Она кричала, и Беллатрикс сжимала её в объятиях, и в этих объятиях, в их силе, в их нежности, в их бесконечной, всепрощающей любви, было что-то, что заставляло её чувствовать себя в безопасности, в покое, в том самом месте, которое, наверное, называют домом.       А когда её дыхание, наконец, выровнялось, когда осталась только усталость, та самая, после которой приходит сон, или, может быть, облегчение, Беллатрикс поднялась. Она смотрела на Гермиону сверху вниз, и в её глазах, в её лице, в её улыбке, которая была такой хищной, такой опасной, такой прекрасной, было что-то, что заставляло сердце биться быстрее, а дыхание — замирать в груди. — Теперь твоя очередь, — прошептала она, и её голос, низкий, почти рычащий, был таким, что, казалось, мог растопить камень, если бы он был где-то рядом.        Она села на лицо Гермионы, и та, которая, наверное, никогда не знала, что такое страх, потому что прошла через тьму, которая могла поглотить её навсегда, вдруг почувствовала, как внутри неё разгорается новый огонь. Беллатрикс была тяжёлой, но эта тяжесть была сладкой, желанной, той, которую, наверное, хотят чувствовать всю жизнь. — Трахни меня языком, — приказала Беллатрикс, и в её голосе, в его низкой, хриплой глубине, было что-то, что заставляло подчиняться, не думая, не сомневаясь, не боясь.       Гермиона подчинилась. Её язык, который, наверное, умел говорить, спорить, доказывать, теперь учился другому. Он скользил по мокрым складкам, обводил их, ласкал, дразнил, и Беллатрикс, которая, наверное, никогда не знала, что такое терпение, потому что всегда брала то, что хотела, сейчас стонала, и её стоны были громче, чем шум прибоя, чем крик чаек, чем тот самый, древний, всепоглощающий звук, который, наверное, слышали только те, кто умирал и воскресал. — Да, — выдохнула она, и в её голосе, в его хриплой, почти умоляющей глубине, было что-то, что заставляло Гермиону двигаться быстрее, сильнее, отчаяннее. — Да, девочка моя, да...       Гермиона чувствовала, как Беллатрикс дрожит над ней, как её бёдра сжимаются, как её пальцы вцепляются в спинку кровати, и в этом движении, в этом сжатии, в этом отчаянном, почти животном порыве было что-то, что заставляло её забыть о себе, о своей усталости, о своей жизни. Она была только языком, только движением, только той самой, древней, всепоглощающей страстью, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её выпустить. — Ещё, — прошептала Беллатрикс, и в её голосе, в его слабой, почти неслышной глубине, было что-то, что заставляло Гермиону двигаться быстрее, сильнее, отчаяннее. — Ещё, пожалуйста, ещё...       Гермиона прижалась к промежности Беллатрикс, и в этом движении, в его силе, в его страсти, в его бесконечной, всепонимающей глубине, было что-то, что заставляло время остановиться. Мир замер. Сердце замерло. Дыхание замерло. А потом всё разом взорвалось — тысячей солнц, тысячей звёзд, тысячей тех самых, древних, первозданных огней, которые, наверное, были до того, как появился свет, и будут после того, как он исчезнет.       Беллатрикс кричала. Её крик, который, оглушил бы любого, посмей он зайти в комнату без спроса, разнёсся по комнате, по дому, по берегу, по морю, по миру, который, наверное, никогда не слышал ничего подобного. Она кричала, и Гермиона сжимала её в объятиях, и в этих объятиях, в их силе, в их нежности, в их бесконечной, всепрощающей любви, было что-то, что заставляло её чувствовать себя в безопасности, в покое, в том самом месте, которое, наверное, называют домом.       Они лежали так долго. Может быть, час. Может быть, больше. Время в такие моменты сжимается, как пружина, готовая распрямиться, растягивается, как резина, готовая лопнуть, замирает, как сердце, которое боится биться. А когда силы, наконец, вернулись, они спустились в гостиную, где камин, который Беллатрикс зажгла перед уходом, всё ещё горел, отбрасывая на стены мягкие, золотистые тени.       Они сидели на ковре, у камина, и огонь, который, наверное, помнил все их ночи, все их разговоры, все их поцелуи, освещал их лица, их руки, их души. Гермиона сидела, прижавшись к Беллатрикс, и чувствовала, как тепло разливается по её телу, как разливается жизнь, как разливается та самая, древняя, всепоглощающая любовь, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её найти. — Знаешь, — сказала Беллатрикс, и её голос, низкий, почти мурлыкающий, был таким, что, казалось, мог растопить лёд, если бы он был где-то рядом. — Ты на вкус как вечность.       Гермиона подняла голову. В её глазах, в её сердце, в её душе было только одно. Любовь. Та самая, которую она, наверное, искала всю жизнь, сама не зная, что ищет. Та самая, которую нашла, когда перестала искать. Та самая, которая, наконец, привела её домой. — Вечность, — повторила она, и в её голосе, в его тихой, почти шёпотной глубине, было всё — и благодарность, и надежда, и та самая, древняя, всепоглощающая нежность, которая, наверное, была в ней всегда, просто она не знала, как её назвать. — Это долго. — Для нас, — ответила Беллатрикс, и в её голосе, в его низкой, почти рычащей интонации, было всё — все столетия, прожитые в одиночестве, вся боль, которую она чувствовала, вся надежда, которую она считала потерянной, — это только начало.       Они сидели у камина, и огонь, который, наверное, видел столько их жизней, сколько не видел никто, освещал их лица, их руки, их души. И в этом свете, в его мягком, тёплом сиянии, было что-то, что заставляло верить, что всё будет хорошо. Что они будут вместе. Что они будут жить. Что они будут счастливы.       И это было всё, что имело значение.
Примечания:
258 Нравится 333 Отзывы 64 В сборник
Отзывы (11)