***
Акт 1. Сводник с душой дирижёра апокалипсиса
Если бы тоска могла быть материальной, у Кёнсу она была бы размером с грузовик для перевозки цирковых слонов, выкрашенный в ядовито-салатовый цвет и пахнущий испорченным авокадо. Он наблюдал за ними! Своими двумя лучшими друзьями, Чунмёном и Бэкхёном, которые сидели на его же диване на расстоянии целой вселенной — трёх сантиметров, которые сверкали и грохотали, как Великая Китайская стена! Они обсуждали достоинства новой модели фотоаппарата с такой пламенной страстью, с которой, по мнению Кёнсу, должны были обсуждать способы снятия друг с друга одежды. Это было невыносимо! Это было преступлением против любви, против красоты, против его собственного эстетического чувства, которое в данный момент кричало, как павлин, на которого наступили. Чунмён. Тридцать четыре года, тёмно-русые волосы цвета влажного леса после грозы, спокойствие древнего, но горячего вулкана, упакованное в сто семьдесят три сантиметра чистой, сбитой с толку мужественности. И Бэкхён. Тридцать три года, брюнет с чёлкой, которая была милирована так, будто в неё влюбился сам Меркурий и украл у него все радуги, сто семьдесят четыре сантиметра хрупкой, ироничной грации. Они были созданы друг для друга! Как левое и правое крыло одной сюрреалистической птицы! Как ложка и горчичный жмых, который нужно этой ложкой есть! И Кёнсу, выкрасивший свои волосы в цвет космической бездны (чёрный, просто чёрный, с тридцатью четырьмя оттенками тоски по адекватности), тридцать три года от роду и сто семьдесят два сантиметра чистой, нерастраченной своднической энергии, решил — хватит! Он встал. Поднялся, как пророк, увидевший в небе неопознанную летающую тарелку в форме пончика. — Всё! — провозгласил он, и его голос прозвучал, как удар гонга в тихой комнате библиотеки. — Я объявляю вашему интеллектуально-фотоаппаратному флирту капитуляцию! Мой дом — мои правила! И сегодня правила — это правда! Они обернулись на него, два прекрасных, идиотских, слепых мотылька. Бэкхён приподнял свою дивную, милированную чёлку. — Кён, у тебя опять лицо, как у человека, который случайно выпил энергетик вместо воды для контактных линз. — Глубже! — воскликнул Кёнсу, размахивая руками, как дирижёр оркестра, играющего симфонию конца света. — Не «опять»! А «наконец-то»! Я три года наблюдаю, как вы тлеете! Как два уголька в пепельнице Вселенной! Три года! За это время можно было вырастить баобаб, выучить язык дельфинов и признаться в любви размером с планету Юпитер! Но нет! Вы обсуждаете диафрагмы! Диафрагмы, Карл! Чунмён нахмурил свои брови, которые были густыми, как два небольших, но очень выразительных лесных массива. — Кёнсу, что ты несёшь? Мы просто… — Молчи! — Кёнсу указал на него пальцем, дрожащим от возмущения. — Ты, Чунмён! Ты смотришь на него не так, как смотрят на друга! Ты смотришь на него, как голодный медведь, забрёдший на пасеку, сделанную из чистого солнечного света! А ты! — палец переместился на Бэкхёна. — Ты краснеешь, когда он говорит! Ты краснеешь, как помидор, которому прочитали похабный сонет! И это не покраснение от смущения! Это покраснение от желания! От желания, которое могло бы отапливать небольшой городок в Сибири! В комнате повисла тишина. Тишина была настолько густой, что в ней, казалось, плавали золотые рыбки неловкости. Бэкхён открыл рот, закрыл. Чунмён просто смотрел, и на его лице медленно, как тягучий мёд, растеклось осознание. Оно было огромным. Оно было страшным. Оно было прекрасным. — Я… — начал Чунмён. — Он… — начал Бэкхён. — Вы! — заключил Кёнсу и с торжествующим видом вытащил из кармана связку ключей. — Я ухожу! На двенадцать часов! В моей квартире есть еда, вода, Wi-Fi и одна-единственная кровать в спальне! История не простит вам, если к моему возвращению что-то из этого останется неиспользованным! И прежде чем они успели издать хоть звук, он вылетел за дверь, хлопнув ею с таким звонким удовлетворением, будто только что поставил точку в величайшем романе эпохи.Акты 2-5. Поклонение в трёх актах с преувеличением
В квартире остались они. Двое. И Великая Китайская Стена из трёх сантиметров, которая внезапно превратилась в паутинку, в дым, в ничего. Бэкхён первым рассмеялся. Звук был нервным, высоким, похожим на звон разбитого хрустального бокала, и он тут же зажал рот ладонью. — Он совершенно спятил. Диафрагмы… — он выдохнул, и смех сменился чем-то тихим и острым. Он посмотрел на Чунмёна. — Медведь на пасеке из солнечного света? Чунмён не смеялся. Он смотрел. Смотрел так, как будто видел Бэкхёна впервые. Или в миллионный раз, но только сейчас получил разрешение на разглядывание. Его взгляд был медленным, тяжёлым, тактильным. Он начинался у милированной чёлки, которая переливалась под светом лампы, как крыло редкой бабочки, спускался по высокой, чистой линии лба, скользил по дуге брови, задерживался на глазах — тёмных, слишком умных, сейчас наполненных паникой и любопытством. Он плыл по переносице, касался кончика носа, который Бэкхён всегда считал чуть слишком вздёрнутым, и опускался на губы. На губы, которые сейчас были приоткрыты от того же самого разглядывания. — Да, — наконец сказал Чунмён, и его голос был низким, как отдалённый гром где-то за горами. — Именно так. Пасека. Солнечный свет. Мёд. Он не стал ничего добавлять. Он встал. Сделал один шаг. Потом другой. И вот он уже стоял перед диваном, заслоняя собой свет, и Бэкхён, запрокинув голову, смотрел на него снизу вверх. Стена пала. Рассыпалась в прах. — Я думал, это только мне кажется, — прошептал Бэкхён. — Что это зелёная тоска размером с грузовик. — У Кёнсу талант к формулировкам, — сказал Чунмён, и его рука, большая, с широкими ладонями, поднялась. Он не спеша, давая возможность отпрянуть, коснулся кончиками пальцев той самой милированной чёлки. — Но он прав. На все сто безумных процентов. Его пальцы погрузились в волосы, откинули их со лба. Прикосновение было таким однозначным, таким лишённым дружеского подтекста, что Бэкхён вздрогнул всем телом. Как будто по его коже пропустили слабый разряд электричества. Он не отстранился. Он прижался к этому прикосновению, как растение к солнцу. Это было началом. Началом медленного, подробного, почти научного исследования. Чунмён словно снимал слои невидимых плёнок. Его пальцы скользили по виску, ощущая тонкую, горячую кожу и пульс под ней, бешено выбивающий какой-то первобытный ритм. Ладонь легла на щеку, и Бэкхён невольно повернулся, втираясь в это шершавое тепло. Его собственные руки поднялись, сомкнулись на запястье Чунмёна, не чтобы остановить, а чтобы чувствовать движение его сухожилий, биение крови. — Ты невероятный, — сказал Чунмён, и это не был комплимент. Это была констатация факта, произнесённая с благоговейным ужасом. — Каждый сантиметр. Эта бровь. Эта родинка здесь, у глаза, как точка в конце самой остроумной шутки на свете. Он наклонился. Его губы коснулись той самой родинки. Потом уголка глаза. Потом скулы. Движения были бесконечно медленными, ритуальными. Это и было поклонением. Поклонением телу, которое он, оказывается, знал наизусть все эти три года, но не смел касаться. Бэкхён закрыл глаза, погрузившись в этот водопад микроощущений. Каждое прикосновение губ было как вспышка тёплого света под веками. Дыхание Чунмёна на его коже пахло кофе и чем-то глубинным, мужским, безопасным. — В спальню, — выдохнул Чунмён, и это прозвучало не как приказ, а как самая разумная идея в истории человечества. — Пожалуйста. Путь до спальни Кёнсу был коротким, но они преодолевали его, как экспедицию на Северный полюс. Останавливаясь, чтобы прикоснуться. Чтобы снять одежду — не в порыве страсти, а с тщательностью архивариусов, открывающих бесценный манускрипт. Рубашка Бэкхёна, его футболка, джинсы — всё это падало на пол, образуя немой памятник их прежней слепоте. И вот они стояли в центре комнаты, обнажённые. Свет от уличного фонаря падал через окно, разрезая Бэкхёна на полосы света и тени. Чунмён отступил на шаг, чтобы видеть всё. Его взгляд был голодным, но не жадным. Восхищённым. — Боже, — простонал он, и в его голосе была такая грубая, неотёсанная нежность, что у Бэкхёна перехватило дыхание. — Бэкхён. Ты же… Ты же просто чудо. Он снова приблизился. Его руки легли на плечи Бэкхёна, скользнули вниз, по рукам, ощупывая каждый мускул, каждую косточку. Ладони остановились на его рёбрах, большие пальцы провели по линии нижних рёбер, вызвав мелкую дрожь. — Худой, — прошептал Чунмён. — Как тростинка. И в то же время сильный. Я всегда видел, как ты несёшь коробки с техникой. Ты гнёшься, но не ломаешься. Его губы опустились на ключицу, и Бэкхён вскрикнул от неожиданности и наслаждения. Язык обвёл впадинку между костями, и это было так интимно, так прямо, что ноги Бэкхёна подкосились. Чунмён поймал его, притянул к себе, и теперь их тела соприкоснулись по всей длине. Осознание пришло к Бэкхёну мгновенно, физически, ударом в низ живота. Между ними было что-то. Что-то твёрдое, горячее, огромное. Что-то, что давило на его собственное, уже напряжённое, возбуждение, и разница в масштабах была настолько очевидной, абсурдной, невероятной, что в голове у Бэкхёна пронеслась истерическая мысль: «Так вот почему он всегда так осторожно сидел рядом на диване!» Он оторвался, отпрянул на полшага, его глаза широко распахнулись. — Чунмён… Это… Это что? Чунмён покраснел. По-настоящему. По смуглой коже разлился тёмный, смущённый румянец. — Это… Эм… Извини. Это просто… Так есть. — «Просто»?! — Бэкхён рассмеялся, снова этот нервный, высокий смешок. Он посмотрел вниз, потом снова на его лицо. — Чунмён, милый, это не «просто»! Это… Это монументально! Это как обнаружить у своего скромного коттеджа спящего дракона! Я… Я впечатлён. Я шокирован. Я немного испуган, как человек, впервые увидевший океан. Чунмён сгрёб его в охапку, зарылся лицом в его шею, и его плечи тряслись от смеха. — Заткнись. Просто заткнись. Это не смешно. — Это смешно! Это великолепно! Это же надо было такому во мне заинтересоваться! — Бэкхён хохотал, обнимая его за шею, чувствуя, как его страх и неловкость растворяются в этой абсурдности. — Ладно. Ладно. Дракона надо ублажить. Или коттедж будет разрушен. Я понял правила игры. Он потянул его за собой к кровати, отступал, пока подколенки не упёрлись в матрас, и мягко упал на спину, увлекая Чунмёна за собой. Теперь он смотрел на него снизу вверх, и его глаза сияли уже не паникой, а вызовом и каким-то безумным весельем. — Ну? Поклоняйся дальше, о великий открыватель пасек. Но осторожно. Тростинка, знаешь ли. Чунмён ответил поцелуем. Глубоким, влажным, лишающим дара речи. Его руки, большие и тёплые, скользили по его бокам, по животу, по бёдрам, снова и снова подтверждая хрупкость и прочность этой конструкции под ним. Поклонение продолжалось. Каждый дюйм кожи был территорией, которую нужно было запечатлеть губами и языком. Соски, которые тут же затвердели под его вниманием. Рёбра, каждое из которых было пересчитано. Мягкая, почти нежная линия волос, ведущая ниже, к тому, что уже было твёрдым и отчаянно нуждающимся. Когда Чунмён взял его член в рот, Бэкхён взвыл. Не от удовольствия, а от шока. От того, что такая огромная, неловкая нежность может быть так сфокусирована на таком маленьком, уязвимом участке его тела. Его пальцы впились в тёмно-русые волосы, и он бормотал что-то бессвязное, смесь благодарностей, проклятий и восклицаний, пока волны наслаждения не начали смывать с него все мысли. — Стой, стой, — он залепетал, дергая его за волосы. — Если ты продолжишь, нашему эпическому приключению придёт конец, не успев начаться! Чунмён поднял голову, его губы блестели, глаза были тёмными, почти чёрными от желания. — Что ты предлагаешь? — Я предлагаю проверить, насколько коттедж вместителен, — задыхаясь, сказал Бэкхён. Его сердце колотилось где-то в горле. Страх вернулся, но теперь он был сладким, острым, желанным. — Но… медленно. Очень медленно. Как будто приближаешься к спящему дракону, понимаешь? Чунмён кивнул, его лицо стало серьёзным, почти суровым. Он потянулся к тумбочке, где, как и надеялся, нашёл то, что нужно (Кёнсу был сводником от Бога, чёрт возьми). Его руки снова стали неторопливыми, тщательными, когда он готовил его. Каждое прикосновение, каждый звук, каждое прерывистое дыхание Бэкхёна было частью ритуала. И когда он начал входить, мир для Бэкхёна действительно распался на сюрреалистичные ощущения. Была боль — острая, яркая, как вспышка зелёного света. Но её тут же заливала волна чего-то большего — чувства заполненности, которое он не мог даже вообразить. Это было всепоглощающе. Это было невозможно. Он чувствовал каждый сантиметр, каждый миллиметр продвижения, и это было не просто физически, это было эмоционально. Как будто внутри него находили место все те три года молчания, все взгляды, все невысказанные шутки и все «зелёные тоски размером с грузовик». — Боже… Чунмён… — он выдохнул, и его голос сорвался. — Это же… — Тише, — прошептал Чунмён, замирая, давая ему привыкнуть. Его лицо было искажено усилием сдержаться, на лбу выступил пот. — Просто… дыши. Я тут. Я никуда. Он начал двигаться. Медленно. Так медленно, что это было пыткой и благословением одновременно. Каждое движение было глубоким, неумолимым, точным. Бэкхён обвил его ногами, вцепился в его широкие плечи, и мир сузился до этой точки соединения, до лица над ним, до шёпота его имени, который срывался с губ Чунмёна с каждым толчком. А потом это перестало быть странным. Перестало быть пугающим. Осталось только невероятное, гиперболизированное до абсурда удовольствие. Оно нарастало, как симфония, написанная сумасшедшим гением, где смешивались стоны, скрип кровати, хриплые слова одобрения и тот самый, непрекращающийся восторг от осознания масштабов. Бэкхён смеялся сквозь стоны, а Чунмён отвечал ему сдавленным хохотом, и в этом была своя, абсолютно безумная поэзия. Когда Бэкхён кончил, его крик был беззвучным, его тело выгнулось, как лук, и он увидел за закрытыми веками не вспышки света, а целый карнавал, фейерверк из нелепых, прекрасных образов — зелёные грузовики, милированные радуги, пасеки из солнечного света. Чунмён последовал за ним почти сразу, с глубоким, животным стоном, вдавливая его в матрас всем своим весом, и эта тяжесть была самым безопасным чувством на свете. Они лежали, сплетённые, дыша на один распавшийся на атомы ритм. Потолок над ними был обычным, белым, но Бэкхёну он казался расписным сводом Сикстинской капеллы, где вместо библейских сюжетов были изображены они сами в самых нелепых позах. — Ну что, — выдохнул он наконец, голос его был хриплым, разбитым. — Коттедж выстоял? Чунмён фыркнул ему в шею. — Коттедж — великолепен. Дракон — удовлетворён и готов к спячке. — Только к спячке? — Бэкхён повернул голову, чтобы увидеть его лицо. Чунмён встретил его взгляд. Его глаза были спокойными, тёплыми, и в них не осталось ни капли прежней нерешительности. — Нет. Не только. Готов к исследованию. К дальнейшему поклонению. Ко… всему. Если… Если коттедж не против. Бэкхён улыбнулся. Это была глупая, широкая, счастливая улыбка. — Коттедж в восторге. Коттедж думает, что дракон — это лучшее, что с ним случалось за все тридцать три года своего скромного существования. И коттедж требует, чтобы сводник немедленно продлил свою отлучку ещё на… О, давайте навсегда. Чунмён рассмеялся, и смех его сотрясал их обоих, тёплый и живой. За окном где-то пролетела машина с громкой музыкой, и на секунду её ритм совпал с биением их сердец. Карнавал чувств утихал, но он не заканчивался. Он просто превращался во что-то постоянное, домашнее, своё. В гиперболизированное до абсурда, но от этого не менее реальное счастье. А где-то в городе Кёнсу, потягивая кофе в баре, почувствовал странное удовлетворение, как будто только что поставил последнюю точку в величайшем романе эпохи. Что, в общем-то, так и было.***