Не по понятиям

NC-17
Заморожен
18
Размер:
812 страниц, 205 008 слов, 33 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 10 Отзывы 1 В сборник

То лето, которое треснуло первым

Настройки
Тётя Зина ушла под вечер и, как всегда, не сказала толком ни куда, ни до какого часа. Только мелькнула в коридоре своим тяжёлым, наспех надушенным телом, в тесной кофте, с бледно-розовыми губами, накрашенными чуть ярче обычного, хлопнула пудреницей, поправила волосы перед зеркалом и уже в дверях бросила через плечо: — Поздно не шастай. Как будто Валера когда-нибудь спрашивал у неё разрешения, а она когда-нибудь по-настоящему интересовалась, где он и с кем. На ней было тёмное платье, которое она надевала не на работу, а “в люди”, и серёжки с мутными камешками, лежавшие в коробке отдельно от повседневной мелочи. Ночная ли это была смена, очередной ли мужчина, которому она собиралась повесить на шею свой визгливый смех и дешёвые духи, или вообще что-то третье — Валера не знал. И, честно говоря, в этот вечер ему было всё равно. Главное было одно: она ушла. Он даже постоял в коридоре ещё минуту, прислушиваясь к её шагам на лестнице, к стуку каблуков по бетонным ступеням, к хлопку подъездной двери. Когда всё стихло, в квартире сразу стало по-другому. Не уютно, нет. До уюта этим стенам было далеко. Но свободно. Как будто воздух, который обычно всё время упирался в тётю Зину, её голос, её запах пудры и подгоревшего лука, вдруг сдвинулся и освободил место. Валера прошёл в комнату, сел на край кровати и несколько секунд просто смотрел перед собой. Сердце уже билось сильнее обычного. Не от страха даже. От какого-то совершенно нового, почти праздничного напряжения, которое он сам себе боялся назвать вслух. Инга должна была прийти вечером. Не “может быть”. Не “если получится”. А именно прийти. Они договорились об этом ещё днём, у реки. Сначала почти в шутку, потом уже нет. Она спросила: — У тебя сегодня дома кто-нибудь будет? Он ответил: — Нет. И дальше уже оба замолчали так, что всё стало ясно без лишних слов. Теперь, сидя в своей комнате, он вдруг почувствовал себя не взрослым и уверенным, а почти мальчишкой. Потому что одно дело — целовать её в подъезде, держать её руку под столом в школьной столовой, лежать рядом на своей кровати в середине дня и слушать, как она рассказывает о соседке снизу. И совсем другое — знать, что сегодня она придёт вечером, когда за окном уже стемнеет, когда в квартире не будет никого, когда у них впереди будет целая ночь, и никто не зайдёт внезапно в комнату с фразой “а вы чего тут”. Он встал резко, будто от этого можно было перестать думать. Надо было что-то делать руками. Сначала он открыл шкаф. Потом закрыл. Потом зачем-то перестелил покрывало. Потом снова снял его, потому что понял, что старое покрывало с выцветшими полосами — это вообще не то. Потом полез в ящик стола, где лежали всякие ненужные бумажки, школьные тетради, старые открытки, две пуговицы, кусок карандаша и несколько потрёпанных журналов, которые когда-то притащила тётя Зина — то ли для выкроек, то ли просто так. Среди них нашёлся старый номер «Журнала мод» и ещё один — «Работницы», уже без обложки. Валера сам бы никогда в жизни не полез туда по доброй воле, но в тот вечер почему-то полез. Листал с таким видом, будто сейчас действительно найдёт там ответ на то, что делать с женщиной в своей комнате, если ты, во-первых, влюблён, во-вторых, волнуешься как идиот, а в-третьих, не хочешь всё испортить. Страницы пахли пылью, старой бумагой и чужими руками. Там были выкройки юбок, советы про причёски, какие-то короткие статьи о доме, фотографии улыбающихся женщин в платьях, которые в их дворе никто бы не надел. И среди всего этого попалась заметка — про “романтический вечер”, переведённая, наверное, из какого-то чужого журнала или пересказанная уже в советской приличной манере. Валера прочитал её два раза. Свечи. Вино. Фрукты. Он отложил журнал и уставился в стену. Это всё выглядело, конечно, дурацки. Почти смешно. Но вместе с тем — очень важно. Потому что другого опыта у него не было. Не у кого было спросить. Не с кем было посоветоваться. И если уж делать, то хотелось не как у придурков за гаражами, не по глупости, не наспех, не как будто ему всё равно. Он хотел, чтобы Инге было хорошо. И чтобы она поняла: он ждал её не просто “на ночь”. Он ждал её к себе. Деньги были только в копилке. Копилка стояла давно — жестяная банка из-под индийского чая, засунутая за шкаф. Он кидал туда мелочь, когда она вообще оставалась, иногда рубль, если удавалось что-то сэкономить, иногда десятки копеек, найденные в карманах старой куртки. Никогда особо не считал, просто знал — там есть что-то своё, отдельное от тёти Зины, от её кошелька, от её вечного “где деньги делись”. Он достал банку, потряс. Звякнуло обнадёживающе. Потом пошёл на кухню и достал из ящика старый отцовский молоток. Этот молоток лежал там всегда. С тех времён, когда отец ещё был жив и по субботам мог чинить табурет, забивать гвоздь, подтягивать что-то у окна. Ручка у молотка была потемневшая от ладони, немного треснувшая сбоку, железо на головке — в мелких пятнах старой ржавчины. Валера редко его трогал. Не потому, что это была святыня. Просто были вещи, к которым не тянутся без причины. Но в тот вечер причина была. Он поставил банку на табурет, ударил раз. Потом ещё. Жесть вмялась, лопнула, мелочь брызнула по полу, покатилась под стол, под батарею, под шкафчик. Валера ругнулся сквозь зубы, сел на корточки и начал собирать её ладонями. Десятки копеек, пятнашки, рубли, какие-то смятые бумажки. Потом всё это разложил на столе и стал считать. Хватало. Впритык, но хватало. Он даже усмехнулся сам себе. Свечи, вино и виноград. Кто бы ему сказал год назад, что он будет сидеть на кухне и считать копеечную мелочь ради такого вечера, — в морду бы дал. А сейчас ничего. Сидел. Считал. И сердце от этого билось ещё сильнее. В магазин он пошёл уже в сумерках. На улице пахло пылью, теплым вечером и мусором из баков за углом. У гастронома ещё была очередь — женщины с сетками, мужик в майке под пиджаком, девчонка с бидоном для молока, старуха, которая спорила с продавщицей из-за сдачи. Валера стоял, вспотевший, злой на всех и на себя, и всё время думал, не выглядит ли он полным идиотом. Особенно когда попросил у продавщицы бутылку вина — не водки, не пива, а именно вина. Та посмотрела на него скептически, потом на деньги, потом вынесла какую-то дешёвую бутылку красного, сладковатого, из тех, что пьют “по случаю”. Свечи он нашёл в хозяйственном. Тонкие, белые, простые, без всякой красоты. Виноград достал с трудом — гроздь была не самая лучшая, с помятыми ягодами, но всё равно показалась ему почти роскошью. Ещё купил хлеб, кусок сыра и почему-то конфет “Мишка на севере”, хотя сам не знал зачем. Просто хотелось, чтобы на столе было не пусто. Домой он возвращался с пакетом, который казался ему одновременно смешным и страшно важным. Как будто нёс не вино и фрукты, а подтверждение того, что вечер правда случится. В квартире уже темнело. Свет с улицы был синеватый, тонкий. Он сразу взялся за комнату. Сначала вынес с кровати всё лишнее. Потом стряхнул покрывало. Потом всё-таки решил, что покрывало надо убрать совсем и оставить простыню — чистую, ту, что лежала “на праздник”, ещё с матерью купленную, почти не надеванную. Он долго расправлял её ладонями, как будто от складок зависело, что будет дальше. Потом вытер пыль с подоконника, выкинул из-под кровати старую газету, спрятал в шкаф разбросанные вещи, даже банку с гайками убрал на верхнюю полку. На кухне нарезал хлеб, сыр, помыл виноград, поставил на тарелку. Бутылку вина вытер полотенцем. Свечи воткнул в старые рюмки, которые нашлись в серванте. Получилось неровно, бедно, смешно. Но для него — красиво. Когда зажёг первую свечу, пламя сначала дёрнулось, потом выровнялось. Комната сразу стала другой. Мягче. Тени у стены вытянулись, стол заиграл тёплым светом, даже облезлый шкаф стал выглядеть не так убого. Валера отошёл на шаг, посмотрел и вдруг почувствовал такую острую, почти детскую надежду, что даже самому стало страшно. Он всё ещё успевал передумать. Мог бы просто сидеть и ждать. Мог бы ничего не готовить. Мог бы встретить её как обычно — будто всё так и надо. Но нет. Ему было важно. Инга пришла позже, чем он ожидал. Эти лишние десять минут он провёл так, будто его сейчас должны были судить. То подходил к окну, то отходил, то проверял свечи, то снова смотрел на часы, то выходил в коридор, прислушиваясь к лестнице. Когда наконец раздался тихий стук, у него внутри всё оборвалось и тут же ударило обратно. Он открыл дверь слишком быстро. Инга стояла на площадке в светлом платье, в тонкой кофте поверх, волосы распущены, только у висков забраны назад. На улице уже было прохладнее, чем днём, и щёки у неё чуть порозовели от ветра. В руках — маленькая сумка, которую она держала обеими ладонями, как будто и сама не до конца знала, зачем взяла её с собой. Несколько секунд они просто смотрели друг на друга. Потом Валера сказал, стараясь, чтобы голос звучал нормально: — Только закрой глаза, прежде чем будешь заходить. Инга моргнула. На губах у неё дрогнула улыбка. — Это ещё зачем? — Надо. — Ты пугаешь меня заранее? — Нет. — Тогда почему у тебя лицо как у человека, который сейчас или умрёт, или сбежит? Он выдохнул носом. — Инга. — Ладно, — сказала она. — Закрою. Она послушно закрыла глаза. Он осторожно взял её за локоть и ввёл в квартиру. Дверь закрыл тихо, будто боялся спугнуть сам момент. В коридоре пахло свечами, хлебом, чуть вином и старой квартирной пылью, которая никуда не девалась даже из праздничного вечера. — Всё? — спросила Инга. — Погоди. Он провёл её до комнаты. Сердце у него колотилось так, что, казалось, она сейчас услышит. Поставил её у порога, сам отступил на шаг и только тогда сказал: — Открывай. Она открыла глаза. Сначала посмотрела на свечи. Потом на стол. На тарелку с виноградом. На бутылку вина. На простыню без покрывала. На тёплый, дрожащий свет по стенам. Потом снова на него. И Валера, наверное, в ту секунду больше всего на свете боялся, что она засмеётся. Но Инга не засмеялась. Она смотрела долго. Потом очень тихо спросила: — Это всё ты? Он пожал плечом — слишком резко, почти по-мальчишески. — Ну. — Господи, Валера… Именно это “господи” напугало его сильнее всего. Он уже почти приготовился к стыду, но она вдруг подошла ближе, подняла руку и коснулась пальцами его щеки. — Ты же дурак, — сказала она мягко. — Почему? — Потому что я сейчас расплачусь. Вот тогда он наконец выдохнул по-настоящему. Она обняла его сама. Не театрально, не наигранно. Просто шагнула ближе, обвила руками шею и прижалась лбом к его щеке. Он стоял сначала почти деревянный — от облегчения, от счастья, от того, что всё не испортил. Потом обнял её в ответ, крепко, жадно, и почувствовал, как у неё под ладонью быстро бьётся сердце. Они долго стояли так молча. Потом Инга отстранилась, посмотрела на стол и снова улыбнулась — уже с чем-то тёплым и чуть удивлённым. — И даже виноград, — сказала она. — В журнале было написано. — В каком ещё журнале? Он поморщился: — Не начинай. Она засмеялась тихо, по-настоящему. — Нет, серьёзно, в каком? — “Журнал мод”, — буркнул он. Инга зажала рот ладонью, чтобы не расхохотаться совсем. — Ты невозможный. — Я старался вообще-то. Она сразу посерьёзнела, подошла вплотную и поцеловала его сама — коротко, мягко, но так, что у него моментально потемнело в голове. — Я знаю, — сказала она. Они сели за стол. Пили вино из тех самых старых рюмок, и оно оказалось сладким до приторности, почти липким на языке. Инга морщилась, но пила, и от этого на щеках у неё становился теплее румянец. Виноград был кислый, сыр слишком солёный, свечи немного криво стояли, одна всё время оплывала на бок. Всё было не идеально. Всё было бедно, самодельно, почти смешно. И при этом — до боли настоящее. Они говорили сначала ерунду. Про вино. Про соседку Инги, которая нюхом чувствует, кто к кому пришёл. Про тётю Зину, которая “явно не на смену пошла”. Про то, как у Валеры дрожали руки, когда он ставил рюмки. Он врал, что не дрожали. Она в ответ смотрела так, что врать становилось бессмысленно. Потом слова начали редеть. Потому что свет стал мягче. Тишина — ближе. А они сами — слишком близко друг к другу, чтобы и дальше спасаться разговорами. Он поцеловал её первым на этот раз уже иначе, не так, как у подъезда или в пустой комнате днём. Дольше. Медленнее. С тем напряжением, в котором уже было и желание, и страх, и невозможность поверить, что она правда здесь, правда с ним, правда никуда не уйдёт через пять минут. Она отвечала ему не робко, но и без той спокойной уверенности, которая была у неё обычно. Сегодня Инга тоже волновалась. Это чувствовалось по тому, как чуть дрогнули её пальцы у него на шее, как она глубже вдохнула, когда он поцеловал её под ухом, как потом сама спрятала лицо у него на плече на секунду, словно собираясь с собой. Это было важно для него — чувствовать, что не только он сейчас на краю чего-то нового. Они перебрались на кровать не сразу. Сначала просто сидели рядом, потом целовались, потом она легла, опираясь на локоть, волосы рассыпались по подушке, и он, глядя на неё в этом тёплом свечном свете, вдруг почувствовал такую нежность, что самому стало больно. Он коснулся её щеки. Потом плеча. Потом пальцев. Как будто запоминал. — Ты чего? — спросила Инга тихо. — Не знаю. — Опять? — Я просто… — Он запнулся, не найдя слов. — Боюсь всё испортить. Её лицо сразу стало другим. Мягче. — Валера, — сказала она. — Со мной не надо быть идеальным. — Я и не умею. — Вот и хорошо. Она потянула его к себе. Дальше всё шло медленно и неловко, как и должно идти между двумя людьми, для которых это не игра и не похвальба перед друзьями. Было много поцелуев, пауз, вздохов, смешной неловкости, когда они не сразу понимали, куда деть руки, как лечь, как не задеть свечу на столе, как не рассмеяться от собственной скованности и одновременно не развалиться от напряжения. Но именно эта неидеальность и делала всё настоящим. Не “красиво”, как в журнале. Не “умело”, как, наверное, рассказывали бы другие. А по-настоящему. Когда всё уже случилось, они лежали рядом, за окном была тёмная летняя ночь, свечи почти догорели, и в комнате пахло воском, вином, пылью и ими обоими. Инга лежала на боку, лицом к нему, и молчала. Валера тоже молчал, потому что любые слова сейчас казались то ли слишком мелкими, то ли слишком большими. Потом она всё-таки улыбнулась чуть устало и сказала: — Ну что, журналы не соврали? Он засмеялся — сначала тихо, потом уже свободнее. — Про вино соврали. Оно гадость. — А виноград? — Виноград ничего. — Вот и запомни, — сказала она. — В следующий раз — меньше журналов, больше меня. И от этих слов у него внутри стало так светло, что он на секунду забыл вообще обо всём остальном — о тёте Зине, о Вахите, о том, что дальше жизнь всё равно никуда не денется. Но никуда она не делась. В следующие недели Валера ещё крепче вцепился в это своё счастье с Ингой. В их встречи. В их комнату днём. В их поцелуи у окна. В её смех. В то, как она снимала туфли в коридоре и босиком шла по его комнате, как будто имеет на это полное право. И именно поэтому, когда Вахит всё чаще исчезал, а потом возвращался уже с чем-то новым в лице, Валера сопротивлялся ещё сильнее. Он не хотел пришиваться. Не потому, что боялся. Потому что рядом с Ингой ему впервые хотелось не бежать в сторону силы, а остаться там, где тепло. Инга это видела. И понимала лучше, чем он сам. Однажды, когда они сидели на подоконнике и ели яблоко пополам, она сказала: — Ты ведь всё равно пойдёшь. Он сразу нахмурился. — Не пойду. — Пока. — Инга. — Я не ругаюсь, — сказала она спокойно. — Я просто знаю, как это бывает. — Откуда? Она опустила глаза. — Неважно. — Мне важно. Она долго молчала. Потом тихо сказала: — Просто поверь: там нет ничего такого, ради чего стоит отдавать себя целиком. Он хотел возразить, но не нашёлся сразу. Потому что сам до конца ещё не понимал, чего именно хочет. Остаться с ней? Конечно. Не терять Вахита? Тоже. Не быть снаружи, когда друг уже вошёл внутрь другой жизни? И этого тоже. Первое своё дело Вахит запомнил не потому, что там было что-то особенно героическое. Наоборот. Запомнил именно потому, что всё вышло криво, шумно, с чужим матом на весь рынок и с таким унизительным ощущением, будто взрослая жизнь, в которую он так упрямо сунулся, пахнет не силой и не тайной, а мокрым укропом, квашеной капустой и паникой. Началось всё в подвале. Вечер был сырой, ещё не холодный, но уже такой, когда от бетонных стен тянет влажной землёй и куртка, если повесить её у входа, всё равно к утру не просохнет до конца. В подвале сидели не все старшие, а только те, кто бывал там чаще обычного. Рудой стоял у стола, крутил в пальцах сигарету и говорил с кем-то из своих. Кащей сидел чуть в стороне, опершись локтем о колено, слушал и почти не вмешивался. Адидаса в тот вечер не было. Вахит это заметил сразу — сам себе не признался бы, но рядом с Вовой всё ещё чувствовал какую-то внутреннюю ровность, а без него подвал как будто слегка кренился в неприятную сторону. Рудой увидел Вахита у двери и кивнул. — Иди сюда. Вахит подошёл. Рядом с лавкой уже топтались двое мелких. Не совсем дети, конечно, но ещё и не те, кого можно всерьёз ставить рядом со старшими. Один — тощий, костлявый, с вечно сбитой на затылок шапкой и длинным носом. Звали его Шкет, хотя он от этого бесился, потому что был уверен, что давно уже не шкет. Второй — круглолицый, ниже ростом, но тяжелее в корпусе, с глуповатой, самодовольной физиономией. Его звали Фомка. Вахит видел их раньше у гастронома и у коробки. Те самые мальчишки, которые вечно путаются под ногами, шумят больше, чем делают, и всё время хотят выглядеть “уже своими”. Рудой ткнул сигаретой в их сторону. — Пойдёте втроём. — Куда? — спросил Фомка быстрее, чем надо. Рудой скосил на него глаза. — А ты уже идти расхотел? — Да нет, я просто… — Вот и не просто. На рынок. Принесёте пожрать чего-нибудь. И главное — соленья. Понял? Последнее слово он сказал уже Вахиту. — Понял, — ответил тот. — Вот и хорошо, Зима. Следи, чтоб эти два пиздюка там не рассыпались. Прозвище всё ещё звучало для него чуть чужеродно, хотя прилипло уже крепко. Когда Рудой или ещё кто из старших говорил “Зима”, Вахит всякий раз сначала внутренне вздрагивал, а уже потом понимал, что обращаются к нему. Но вида не подавал. Шкет тут же расправил плечи. — Да мы нормально… — Ты сейчас рот закрой, — сказал Рудой без злобы, но так, что тот послушно закрыл. — Нормально вы будете, когда без меня это поймёте. Фомка фыркнул себе под нос. Рудой даже не посмотрел на него, только бросил: — И без геройства. Мелочь, овощи, хлеб, соленья. Чего под руку идёт. Если палёно — уходите. Не надо там в артистов. Потом посмотрел на Вахита чуть внимательнее и добавил: — И чтоб без цирка. — Понял, — повторил Вахит. Когда они вышли из подвала, уже начинало темнеть. Воздух был влажный, пах помойкой, мокрой штукатуркой, чужими ужинами из открытых форточек и городом, который никогда не бывает до конца тихим. Из окон лился жёлтый свет, кто-то ругался во дворе, у дальнего подъезда лаяла собака. Шкет и Фомка сразу зашагали по бокам от Вахита с видом людей, которых взяли на серьёзное дело. И почти сразу начали мешать. — А если банка будет большая? — спросил Фомка. — Возьмём, — сказал Вахит. — А если бабка заметит? — Не возьмём. — А если… — Ты всегда такой умный? — не выдержал Вахит. Фомка скосил на него глаза. — А чё? — Да ничё. Просто иди молча. Шкет хмыкнул. — Боишься, что спалим? — Я боюсь, что вы сами себя спалите раньше, чем до рынка дойдём. Они шли дворами, через проходы между пятиэтажками, мимо гаражей, вдоль сараев. До рынка было минут десять, не больше. По дороге Шкет успел толкнуть Фомку в плечо, Фомка в ответ заявил, что если б надо было драться, то он бы любого с одного удара. Шкет немедленно сказал, что с одного удара — это только если по своей жопе ладонью. Дальше они, как и положено мелким, начали меряться не силой даже, а словами, кто кого когда бы уделал, кто у кого шире плечи, кто “уже ходил на дело”, а кто “только пиздеть умеет”. Вахит терпел минут пять. Потом остановился посреди тёмного прохода между домами и повернулся к ним. — Вы оба сейчас заткнулись. Мальчишки тоже встали. — Да мы просто… — начал Фомка. — Нет, — сказал Вахит. — Вы сейчас просто заткнулись и пошли как люди. Или я вас обратно отведу и скажу Рудому, что вы по дороге обосрались заранее. Шкет сразу перестал ухмыляться. Фомка надулся, но тоже промолчал. Это подействовало минуты на три. Потом рынок начался, и у обоих опять зачесалось внутри. Вечерний рынок жил уже не дневной, шумной торговлей, а усталостью. Те, кто собирался закрываться, уже прикрывали товар старыми брезентами. У рыбного ряда воняло особенно сильно — солью, тухлой водой и железом. У овощников лежала мокрая ботва, под ногами хлюпала грязь, где-то кто-то ругался из-за ящика картошки, в дальнем углу мужик в ватнике докуривал, опершись на тележку. И над всем этим — общий густой запах: капуста, укроп, кислый рассол, хлеб, грязные доски, дёшевый табак, подгнивающее яблоко, сырость, людская одежда. Вахит сразу замедлился. Рынок он знал и раньше, но как место, где можно купить хлеб, постоять в очереди, проскочить мимо с отцом или одному. Сейчас это был другой рынок. Не для покупателей. Для тех, кто должен брать быстро, не глядя в глаза, и исчезать раньше, чем кто-то поймёт. — Смотрите, — сказал он тихо, когда они нырнули за ряд с пустыми ящиками. — Не тупите. Не бегайте глазами. Идите как будто вас тут вообще быть не должно, но вы всё равно ходите. Поняли? — Поняли, — шепнул Шкет. — Ага, — кивнул Фомка. — И молча. Это было самое трудное для них обоих. Они пошли вдоль рядов. Вахит быстро оценивал: где продавщица отвернулась, где товар уже прикрыт, где кто-то занят спором, где можно сунуть руку и не быть замеченным. Пару яблок он взял почти машинально. Потом хлеб — один батон с края, пока продавец лаялся с покупателем из-за сдачи. Потом ещё горсть мелких огурцов из деревянного ящика, просто под куртку, не останавливаясь. Шкет тоже что-то утащил — то ли луковицы, то ли мандарины, держал теперь руки в карманах и делал важное лицо. А вот Фомка всё время отвлекался. То таращился на рыбный ряд. То замедлялся у мясного. То зачем-то остановился у прилавка с конфетами, будто в жизни карамель не видел. — Фомка, — процедил Вахит, не оборачиваясь. — Не зевай. — Да вижу я. — Ты не видишь. Ты пасть разинул. Тот обиделся, но двинулся дальше. С соленьями было хуже. Они стояли ближе к дальнему ряду, где торговали женщины постарше и пара мужиков, у которых всё было не по-женски аккуратно, а по-хозяйски тяжело: капустные кадки, ведра с грибами, банки с огурцами, помидорами, патиссонами, перцами, всё в рассоле, под марлей, под крышками, под тряпками. Запах там стоял такой, что у Вахита даже слюна пошла — укроп, чеснок, хрен, кислота, мокрое стекло. Но людей там тоже было больше. И стояли они ближе к товару. Вахит огляделся. Потом быстро решил. — Шкет, — сказал он. — Встань у прохода. Смотри, если кто к нам повернёт или пойдёт сюда — свистни. Шкет кивнул моментально. Это ему как раз нравилось — быть “на стрёме”. Он шмыгнул к углу между двумя рядами и встал там, как часовой, только слишком маленький и худой. — Фомка, — сказал Вахит. — Иди вдоль ряда. Только загляни, где солений больше и где бабки тупят. Понял? Только глянь. Не трогай ничего. Фомка закивал с такой серьёзностью, что уже тогда надо было насторожиться. — Понял. — Повтори. — Пройтись, посмотреть, где соленья, не трогать. — Молодец. Иди. Фомка пошёл. Вахит остался за пустыми ящиками, присел, чтобы его меньше было видно, и ещё раз оглядел рынок. Всё шло нормально. Пока. У дальнего входа ругались двое мужиков. Женщина в платке трясла сеткой с картошкой. Кто-то уже гасил свет в рыбном ларьке. Слева доносился звон бутылок. Шкет стоял на своём месте, напряжённый и довольный важностью. Фомка скрылся за рядом. Прошла минута. Потом ещё. Вахит уже начал злиться. Не потому что долго. Потому что в таких делах мелкий не должен пропадать из поля зрения дольше, чем на несколько вдохов. И вот тут всё рухнуло. Сначала он услышал грохот. Тяжёлый, стеклянный. Потом чей-то взревевший голос: — Ах ты ж, сука! Потом Шкет заорал не своим голосом: — Бежим! Из-за ряда вылетел Фомка. С глазами как у ошпаренного поросёнка. И с трёхлитровой банкой огурцов в руках. Банка была мокрая, в мутном рассоле, с зонтиками укропа, чесноком и огромными зелёными огурцами внутри. Он держал её обеими руками, прижав к животу, как будто это был не товар с прилавка, а младенец, которого надо срочно спасать. Вахит в первый момент даже не понял, что видит. — Ты охуел?! — заорал он. Фомка пронёсся мимо. За ним уже летел толстый усатый мужик в засаленном фартуке поверх ватника. Лицо багровое, усы мокрые от дыхания, и матерился он так, как Вахит в жизни ещё не слышал. Не просто “стой, сука”. Там был целый поток, длинный, изобретательный, злой до слюны. Такие маты не говорили мальчишки у школы. Это был взрослый, мясной, рыночный мат, от которого у Вахита в ушах даже что-то обмерло. — Да я тебя, гнида ебучая, в эту банку сейчас сам закатаю! Да стой, мразота! Да мать твою… Шкет сорвался со своего места раньше, чем Вахит успел его послать. И правильно сделал. — Назад! — рявкнул Вахит. Но было уже поздно для порядка. Осталось только бежать. Они рванули вдоль ряда, сбивая ногами грязь, цепляя ящики, слыша за спиной грохот толстых сапог и тот самый взрослый мат, который уже, кажется, слышал весь рынок. Фомка мчался первым, как ненормальный, и при этом не выпускал банку. Вот это бесило сильнее всего. Если уж украл — брось и беги, дебил. Но нет, этот круглый придурок тащил соленья как трофей. — Брось её! — заорал Вахит на бегу. — Не-е-ет! — взвыл Фомка. — Ты дебил?! — Рудой сказал соленья! За спиной кто-то заржал. Значит, уже не только хозяин гнался — рынок проснулся и смотрел. Шкет летел рядом с Вахитом, задыхаясь и одновременно хохоча от ужаса. — Он ебанутый! — выкрикнул он. — Сам знаю! Они выскочили за овощной ряд, свернули за грузовик, перескочили через лужу. Фомка поскользнулся, едва не рухнул, банка качнулась так, что внутри плеснуло рассолом, но он каким-то чудом удержал её. Толстый усатый мужик отставал, но не сдавался. И матерился уже на всю округу. В какой-то момент он схватил деревянный ящик и швырнул им в их сторону. Ящик ударился о землю слева, рассыпав гнилые яблоки. — Да я вас, пидоры малолетние, найду! Да я вам… Дальше было уже не разобрать — дыхание перебивало. Вахит на бегу успевал думать только одно: Рудой убьёт. Не за то, что попались. Не за рынок. За цирк. Они вылетели за последний ряд, проскочили мимо тележек, нырнули в проход между двумя сараями и только там, где рынок уже остался за углом, Вахит догнал Фомку и так влепил ему по затылку, что тот чуть не уронил банку. — Ты что сделал, сука?! Фомка, тяжело дыша, всё ещё прижимал банку к себе. — Соленья взял! — Я тебе сказал посмотреть! — Ну я увидел и взял! Шкет уже согнулся пополам, ржал и кашлял одновременно. — Он как схватил, — выдавил он сквозь смех, — и с места! А тот усатый чуть прилавок не перевернул! Вахит хотел ударить Фомку ещё раз. Очень хотел. Но удержался. Потому что банка всё ещё была у них. Потому что вокруг уже снова было тихо. Потому что если они сейчас начнут орать, будет ещё тупее. Он выдохнул, схватил банку сам, проверил — целая, только крышка перекосилась чуть-чуть. — Идём, — сказал он зло. — И рты закрыли оба. Обратно шли дворами. Шкет время от времени всё-таки начинал ржать снова, вспоминая маты усатого. Фомка надулся и шёл с таким видом, будто его не надо было ругать, а наоборот — хвалить за добычу. Вахит молчал всю дорогу. Нёс банку под мышкой, чувствуя, как холодное стекло липнет к куртке, и всё больше понимал, что именно сегодня началась та самая взрослая дворовая правда: ты можешь сделать всё “почти правильно”, но если рядом два придурка, всё равно побежишь от рынка под матерщину с огурцами. В подвале их ждали. Рудой сидел на краю стола, курил. Кащей был тут же, полулёжа на диване. Ещё двое старших резали хлеб ножом прямо на газете. Когда Вахит поставил на стол батон, яблоки, пару банок консервов и эту чёртову трёхлитровую банку огурцов, в подвале на секунду стало тихо. Рудой посмотрел на банку. Потом на Вахита. Потом на Фомку. — Это что? — спросил он. Шкет не выдержал первым и заржал в голос. — Он с прилавка её спиздил! Прям руками! Рудой медленно перевёл взгляд на Фомку. — Ты охуел? Фомка расправил плечи. — Так ты ж сказал соленья принести. Тишина продержалась секунду. Потом даже один из старших у стены фыркнул. Рудой закрыл глаза, провёл ладонью по лицу и сказал: — Зима. — Чё. — Иди сюда. Вахит подошёл ближе. — Ты с кем ходил, с людьми или с цирком? — Со вторым, — честно ответил он. Рудой посмотрел на него секунду, потом коротко усмехнулся. — Вижу. Кащей за всё это время почти не двигался. Только смотрел. И именно этот взгляд Вахита опять задел. Как будто тот не огурцы и не мальчишек сейчас оценивает, а то, как именно Вахит справился. Не справился. Не сорвался. Не начал оправдываться. — Ладно, — сказал Рудой. — Жрачка есть. Соленья тоже. Считай, обосрались наполовину. Шкет снова прыснул. Фомка, кажется, до сих пор не понимал, в чём именно был идиот. Рудой ткнул в него сигаретой: — Ещё раз так возьмёшь “по-своему” — будешь жрать свои огурцы один, в гипсе. Потом кивнул Вахиту: — А ты молодец, что не проебал всех троих. Это было сказано почти вскользь, но Вахит услышал главное: не за огурцы. За то, что не рассыпался. Он сел у стены, выдохнул наконец и только тогда понял, как сильно устал. Куртка на боку всё ещё пахла рассолом. В ушах стоял мат того усатого мужика. А перед глазами всё ещё мелькала Фомкина круглая спина с банкой в руках. Шкет подсел рядом и шепнул: — Зато соленья принесли. Вахит посмотрел на него. — Ещё раз заржёшь, я тебя сам в эту банку утоплю. Шкет зажал рот ладонью, но плечи у него всё равно затряслись. А Вахит сидел, смотрел на огурцы в мутном стекле и вдруг очень ясно понимал: вот она, настоящая сторона всего этого. Не красивая. Не взрослая. Не сильная. Сначала ты просто хочешь быть внутри. А потом тащишь через двор чужую банку, слушая, как тебе вслед орёт толстый мужик таким матом, что даже стыдно запоминать. И именно поэтому, странным образом, это всё становилось ещё более настоящим.
18 Нравится 10 Отзывы 1 В сборник