Я могу целовать кого хочу и когда хочу.
10 апреля 2026 г., 12:16
Пластмасса у кассет была тёплая от рук и пахла пылью, старым шкафом, табаком и чем-то чужим, чего в обычной квартире на их районе быть вроде бы не должно было вовсе. Не новизной, конечно, до новизны им было уже далеко: углы побиты, прозрачные окошки мутные, наклейки местами отстали, на одной вообще прилип волос, будто её кто-то в спешке задвигал обратно не глядя. Но всё равно в этих прямоугольных коробках чувствовалась заграница, даже если никто из них там не был и вряд ли в ближайшее время собирался. Чужие буквы, чужие лица на полустёртых вкладышах, сам тёмный тяжёлый видак под телевизором, который гудел ещё до включения, как вещь из другой жизни, случайно пережившая деда, дефицит, советскую мебель и теперь оказавшаяся в комнате, где четверо восемнадцатилетних пацанов уже заранее ржали громче, чем надо, потому что иначе пришлось бы признать, зачем они сюда вообще пришли.
У Сивого в комнате было жарко. Батарея тянула сухим теплом так, что через десять минут начинало печь под свитером, форточка запотела по углам, на ковре у стены лежал серый свет от телевизора, а поверх всего этого висел табак и лёгкий запах мужского жилья, где живут без сантиментов: куртки на спинке стула, пепельница из пустой банки, табурет с надломленной ножкой, магнитофон в углу, кассеты в ящике, ничего лишнего и всё как будто давно привыкло, что сюда заходят не гости, а свои.
Сивый держал в руках две коробки и скалился с тем довольством, которое у него появлялось всякий раз, когда он первым узнавал что-то запретное и теперь мог этим торговать перед остальными, как последней валютой.
— Я ж вам сказал, не мультики, — протянул он, постукивая одной кассетой о другую. — А вы ржали.
— Ты последние полчаса одно и то же говоришь, — отозвался Кудрявый, выхватывая у него одну коробку. — Дай сюда. Сейчас посмотрим, на чём твой дед, оказывается, культурно рос.
Он повертел кассету, прищурился на стёртую наклейку, где половина букв уже съехала к краю.
— Написано как будто проклятие какое-то, — сказал он. — Сивый, ты сам-то понял, что там?
— Я понял главное, — важно ответил тот.
— И что же?
— Вам понравится.
Турбо коротко хмыкнул и нагнулся к видаку.
— Ставь уже, артист. Чего развёл ярмарку?
— Щас, не дёргайся. Ты ж технику только по картинкам видел.
— Я тебе сейчас картинку нарисую.
— Давай-давай, пока кассета не кончилась.
Зима молча взял из рук Кудрявого вторую коробку. На картинке было понятно достаточно, хотя напечатано всё было дурно, блекло, с поплывшей краской. Он вернул кассету без комментария. Кудрявый тут же заметил этот жест и оживился ещё сильнее.
— Во, — сказал он, ткнув пальцем в Зиму. — Этот уже всё понял и даже делает вид, что ему скучно.
— Мне не скучно, — спокойно ответил Вахит. — Мне интересно, как ты через минуту рот закроешь.
Кудрявый заржал.
— Не дождёшься.
— Я и не жду, — сказал Зима. — Это ты у нас человек долгого звучания.
Сивый наконец запихнул кассету в видак. Тот жадно втянул её внутрь с коротким механическим звуком. На экране сначала побежала рябь, потом полоса, потом чужая комната, чужой свет, чужие тела, и уже через несколько секунд всем стало ясно, что да, Сивый не врал. Ни про “не детское”, ни про то, зачем так скалился с порога. Это было не кино “для взрослых”, где просто юбка выше, чем в советском телевизоре, и поцелуй длится на пару секунд дольше положенного. Это было про одно. В лоб. Без стыда. Без обходных путей.
Все четверо заржали сразу.
Смех вырвался резкий, громкий, почти спасительный. Кудрявый согнулся, хлопнув ладонью по колену, Сивый завёлся от самой удачи своего фокуса, Турбо фыркнул с таким видом, будто, конечно, вообще не впечатлён, а Зима коротко усмехнулся и тут же отвёл взгляд в сторону, потому что слишком быстро стало ясно: ржач этот долго не протянет.
— Твою мать, — выдохнул Кудрявый. — Это что за учебный материал?
— Я ж говорил, — с удовольствием повторил Сивый. — Не цирк.
— Это у тебя, значит, дома спокойно лежало?
— У деда в нижнем ящике, под газетами.
— Человек с биографией, — уважительно сказал Кудрявый.
— И с горизонтом, — добавил Турбо, не отрывая глаз от экрана.
— Ты-то чего уже так вглядываешься? — тут же повернулся к нему Сивый.
— А ты чего следишь?
— За культурным ростом.
— За своим следи.
Первые минуты держались на шутках. Иначе было бы совсем невыносимо. Комната слишком быстро стала тесной. Не по метрам, по воздуху. Жар от батареи, табак, телевизионный свет, шорох чужих курток, близость коленей, звук из динамика, от которого никто не знал, как правильно делать лицо. Прикол спасал. Пока спасал.
— Мебель у них глянь, — сказал вдруг Турбо. — Как в гостинице.
— Тебя мебель больше всего волнует? — спросил Кудрявый.
— Меня всё волнует.
— Вижу.
— А тебя?
— Меня тоже всё. Но я хотя бы честный.
Сивый уже вытаскивал сигареты. Пальцы у него двигались быстро, чуть суетливее обычного. Он сам это чувствовал и потому ещё сильнее старался казаться хозяином положения.
— Кто курить? — спросил он.
— Все, — сказал Кудрявый.
— Сразу видно, серьёзный вечер, — буркнул Турбо.
Зима взял сигарету молча. Сивый чиркнул спичкой, огонёк на секунду высветил всем лица. У Кудрявого глаза уже блестели не только от смеха. Турбо сидел чуть вперёд, челюсть сжата, будто он принципиально не позволит себе даже моргнуть не вовремя. У Сивого на роже было написано почти детское довольство, но за ним уже шла нервозность. Сам Зима, наверное, выглядел самым спокойным из них, но это мало что значило. Внутри у него тоже всё давно ушло из простой категории “поржать”.
Смех начал стихать сам. Не потому что стало меньше поводов, а потому что каждый всё сильнее чувствовал собственное тело в комнате. Кому куда деть руки. Как сидеть. Куда смотреть, когда рядом свои, а на экране уже такое, после чего невозможно долго удерживать на лице прежнее дурацкое выражение. Кудрявый ещё пару раз что-то бросил, очень удачно, и все снова рванули ржать, но уже видно было, как этот смех быстро захлёбывается сам в себе.
— Ну ни хрена себе, — сказал он наконец уже другим голосом, без балагана. — Они там вообще без остановки живут, что ли?
— А ты хотел, чтоб они сначала суп поели? — отозвался Турбо.
— Не, ну я просто интересуюсь устройством мира.
— Устройство мира тебя сейчас одно волнует.
— И тебя тоже, — сказал Кудрявый. — Не строй лицо как у следователя.
Турбо усмехнулся, но не ответил. Зима заметил, что он уже второй раз меняет позу, слишком резко, будто сам злится на то, что ему неудобно. Сивый, наоборот, сидел почти неподвижно, только курил одну за другой и комментировал чаще всех именно потому, что молчать ему сейчас было нельзя.
— Вот дед, конечно, — пробормотал он. — Спокойный с виду был человек.
— Спокойные всегда хуже, — сказал Кудрявый.
Зима хмыкнул:
— Ты себе сейчас комплимент сделал или наоборот?
— Я себе всегда комплименты делаю.
— Это видно.
На экране не было ничего, что можно было бы принять за случайность. И это тоже давило. Не сюжет, не сцена, не игра в то, что “вот тут ещё есть жизнь”, а тупая, прямая взрослость, от которой у каждого из них в голове поднималось своё. Из-за этого комната будто сжалась. Даже дым стал висеть гуще. Кудрявый тёр подбородок, смотрел уже без прежней широкой ухмылки. Турбо всё чаще тянулся за сигаретой, хотя одну ещё не докурил. Сивый болтал, чтобы не молчать. Зима замечал это всё сразу и потому сам старался не добавлять в воздух лишнего.
— Сивый, — сказал Кудрявый через какое-то время. — У тебя вода где?
— На кухне.
— Не, в сортир схожу.
Он встал слишком бодро, словно просто по делу, и эта бодрость сама его же и выдала. Турбо тут же коротко фыркнул.
— Припёрло?
— Тебя сейчас припру.
— Давай-давай, — лениво сказал Сивый. — Только ты там не утони.
Кудрявый развернулся на полушаге и посмотрел на него с тем кривым бешенством, которое появляется у людей только тогда, когда попали слишком точно.
— Пошёл ты.
— А чего? Я ж ничего.
— Ну да. Ничего.
— Руки хоть помой, — бросил Турбо, не глядя на него.
Кудрявый показал ему средний палец и ушёл, хлопнув дверью чуть громче, чем требовалось. Все трое после этого ещё секунду смотрели в экран, потом Сивый прыснул, не выдержал, и Турбо тоже усмехнулся. Только у Зимы смех вышел короткий и беззлобный.
— Не задавите парня, — сказал он.
— Да кто его давит? — ответил Сивый. — Он сам как на пружине.
— А ты будто не понял, с чего он дёрнулся, — заметил Турбо.
Сивый скалился уже открыто.
— Да я-то всё понял. Мне интересно, он сам понял или пока ещё борется с судьбой.
Турбо на это ничего не сказал. И именно это было смешнее любого ответа.
Из туалета сначала ничего не было слышно, потом пошла вода из крана. Шум этот прозвучал в квартире слишком отчётливо. Никто ничего не комментировал секунд десять, но потом Сивый всё-таки не удержался:
— Во, смотри. Уже освежается.
— Заткнись, — без злости сказал Зима.
— А что? Я ж за человека рад.
— Ты за себя радуйся.
— Я за всех, — ответил Сивый. — У меня широкая душа.
Кудрявый вернулся минут через пять, может чуть больше. Лицо у него было нарочито обычное, но слишком уж умытое, волосы у висков влажные, и сел он уже не так развязно, как раньше, а с тем особым усилием, с каким человек пытается доказать своим телом, что ничего не случилось и все вокруг дебилы, раз вообще что-то подумали.
— Ну что, остудился? — сразу спросил Сивый.
— Я тебе сейчас башку остужу.
— Значит, остудился.
— Сивый.
— Молчу-молчу.
Кудрявый взял сигарету, прикурил с первой же спички и так глубоко затянулся, будто ему действительно надо было вернуть себе дыхание. Турбо посмотрел на него сбоку и ухмыльнулся одним углом рта.
— Чего? — резко спросил Кудрявый.
— Ничего.
— Тогда и не смотри так.
— Как?
— Как будто умный.
— Я, в отличие от некоторых, тихо страдаю.
— Ой, замолчи, — буркнул Кудрявый, но уже не зло. Просто от стыда и остаточной злости, которую некуда было деть.
Кассета шла дальше. Теперь никто особенно не ржал. Иногда шла реплика, иногда короткий смешок, но в целом все уже провалились в то самое состояние, где и смотреть неловко, и не смотреть невозможно, и присутствие своих рядом делает всё вдвойне тяжёлым. Зима чувствовал это на всех сразу. На себе тоже. Тело становилось слишком заметным. Жар под свитером, сигаретный дым в горле, неудобство в ногах, в руках, в самой коже. Он сидел спокойно, внешне почти без движения, но это было не спокойствие, а контроль. Турбо справа становился всё злее. Сивый начинал болтать только тогда, когда воздух густел уже до неприличия. Кудрявый после туалета сделался тише и оттого как будто взрослее на полтона.
— У тебя ещё сколько там этих сокровищ? — спросил Турбо.
— Ещё две, — ответил Сивый. — Хочешь, потом выберешь по вкусу.
— Иди ты.
— А что, тебе же мебель понравилась.
Кудрявый прыснул, но тут же закашлялся от дыма. Турбо хотел что-то ответить, но махнул рукой и вдруг резко поднялся.
— Курить пойду на лестницу, — сказал он.
— Ты ж и так куришь, — заметил Сивый.
— Значит, там ещё покурю.
— Угу, — протянул Кудрявый, уже уловив ритм. — На свежем воздухе оно полезней.
Турбо повернулся к нему так быстро, что на секунду показалось, сейчас даст по зубам.
— Ты договоришься.
— А ты не нервничай.
— Я не нервничаю.
— Вижу, — сказал Кудрявый с очень серьёзным лицом. — Ты прямо образец душевного равновесия.
Турбо смотрел на него ещё секунду, потом скривился и бросил Сивому:
— Открой.
— Да открыто, — ответил тот, уже почти давясь смехом.
Турбо вышел. Дверь за ним захлопнулась жёстко, но без театра. Трое, оставшиеся в комнате, молчали несколько секунд, после чего Сивый всё-таки склонил голову набок и сказал:
— Пошла вторая серия.
Кудрявый заржал уже спокойно, без прежнего взрыва.
— Ты конченый.
— А он нет?
— Все вы конченые, — сказал Зима.
— А ты у нас святой, — немедленно откликнулся Сивый.
Зима взглянул на него без раздражения.
— Я у вас просто не болтливый.
— Это хуже. Вы, тихие, всегда подозрительнее.
С лестницы донеслось сухое покашливание, потом тишина, потом снова звякнула зажигалка. Турбо вернулся тоже не сразу. Может, через семь минут, может, через восемь. Вошёл с холодом с лестницы на воротнике, злее обычного, но дышал уже ровнее. Сел, не глядя ни на кого.
— Ну что, накурился? — спросил Кудрявый.
— Ты в рыло хочешь?
— Нет. Просто интересуюсь свежим воздухом.
— Сейчас я тебе обеспечу воздух.
— Не надо, — сказал Сивый. — Нам и так тут уже гуляет.
Турбо покосился на него, но промолчал. И вот это молчание Зима тоже понял правильно: если бы ему было совсем всё равно, он бы сейчас орал, матерился, цеплял каждого по кругу. А раз сидит и только челюстью играет, значит, тоже слишком хорошо знает, как сейчас выглядит со стороны.
Фильм продолжался. Кассета не кончалась, комната не остывала, смех почти умер. И именно тогда Зима почувствовал, что ему самому уже тяжело сидеть на месте. Не от стыда. Не от того, что рядом свои. От простого, взрослого, физического напряжения, которое в восемнадцать лет приходит быстро и так же быстро делает человека злым на самого себя, если девать это некуда. Он потер пальцами переносицу, сделал вид, что просто устал от дыма, потом тихо сказал:
— Я тоже отойду.
Сивый сразу поднял голову.
— Куда это?
— В умывальник.
— Конечно.
Кудрявый после своей недавней вылазки уже не ржал так широко, только посмотрел в сторону и сдержанно хмыкнул.
— Водичка сегодня в цене, — сказал он.
Турбо на этот раз даже не подколол. Только мельком глянул на Зиму и тут же отвёл взгляд. В этом тоже была какая-то своя порядочность: раз уж сам только что туда же выходил, особо скалиться не с руки.
— Вы как дети, — сказал Зима, поднимаясь.
— Мы? — удивился Сивый. — Это ты у нас человек глубокого омовения.
Зима открыл дверь и уже на пороге спокойно бросил через плечо:
— Сивый, если ты ещё раз сейчас ляпнешь, я тебе этот видак на голову надену.
Сивый немедленно замолчал и показал ему ладони, мол, всё-всё, тишина. Кудрявый заржал вполголоса, Турбо уткнулся в сигарету.
В ванной было тесно, сыро и холоднее, чем в комнате. От кафеля тянуло водой, зеркало над раковиной запотело по краям, из крана шла ржавая струя, потом прояснилась. Зима умылся долго, не торопясь, смыл с лица жар, постоял, опёршись ладонями о раковину, и смотрел на своё отражение без всякой любви. Лицо как лицо. Спокойное, собранное, даже сейчас почти сухое. Только глаза темнее, чем обычно. За дверью смутно гудел телевизор, иногда долетал чей-то смешок. Это тоже помогало: привычный чужой шум делал всё проще. Не надо было объяснять себе ничего. Просто дать телу остыть, голове вернуться на место, а потом выйти обратно как ни в чём не бывало. Именно так мужчины и живут большую часть времени, не от большого ума, а потому что другого способа обычно нет.
Когда он вернулся, Сивый только глянул на него и выразительно покивал.
— Ну что, умылся?
— Почти просветлел, — ответил Зима.
— Смотрите, какой спокойный.
— А ты всё не угомонишься.
— Я для общего комфорта стараюсь.
— Ты для него слишком шумный, — сказал Турбо.
Это была первая реплика за последние несколько минут, сказанная им без злости. Зима мельком посмотрел на него. Тот уже сидел чуть свободнее. Не расслабленно, просто не так закушенно, как до лестницы. Кудрявый тоже пришёл в себя. Даже Сивый, при всей его поганой радости, уже не был таким взвинченным, как в начале. Выходы по одному, похоже, действовали на всех одинаково: снимали с комнаты лишнюю густоту, а заодно и часть стыда. Как будто сам факт, что каждый уже так или иначе выдал себя, делал остальных менее уязвимыми.
— Ставь следующую, — сказал Кудрявый через какое-то время.
— Ты серьёзно? — спросил Сивый.
— А чего? Мы уже взрослые люди.
— По вам не скажешь.
— По тебе тоже, — буркнул Турбо.
Но когда первая кассета кончилась и экран на секунду пошёл серой рябью, никто не предложил расходиться. В этом было что-то почти комичное. Все уже натерпелись этой неловкости выше крыши, но вставать и идти домой тоже не хотелось. Любопытство, жар, общее пацанское упрямство, сам запретный вкус вечера — всё это держало крепче.
Сивый вытащил кассету, покрутил в руках вторую коробку.
— Ну что? — спросил он. — Добиваемся морально?
— Ставь, — сказал Турбо.
— Во, — немедленно оживился Кудрявый. — Сразу видно, человек пришёл за знанием.
— Я пришёл за тем, чтобы ты заткнулся, но пока безуспешно.
— Это нерешаемо.
Вторую кассету они включили уже быстрее, без вступлений. Смех был короче, комментарии грубее и реже. Теперь взрослость вечера уже не приходилось угадывать. Она сидела в комнате открыто, вместе с дымом, теплом и теми паузами, которые никто не заполнял просто потому, что не знал, какой именно голос сейчас уместен. Кудрявый иногда всё ещё отпускал фразы, очень смешные местами, иногда совсем тупые. Сивый ухмылялся и подбрасывал дров в разговор. Турбо держал лицо, как держат кулак в кармане. Зима молчал больше всех, но не из отстранённости. Он чувствовал всё слишком ясно, чтобы ещё и разводить шум.
— Сивый, — сказал Кудрявый через пару минут. — Я тебе серьёзно говорю, у твоего деда была жизнь лучше нашей.
— Это пока, — отозвался Сивый.
— Пока ты его ящик не разграбил.
— Это называется наследование.
Турбо усмехнулся.
— Ты таким тоном ещё скажи “семейные ценности”.
— А что, нет?
— Ты семейный только у чужих жён в голове.
— Завидуешь кругозору?
— Я завидую тому, что у тебя рот не устаёт.
— Он у меня многофункциональный, — заявил Сивый и сам же заржал на собственной фразе.
— Фу, блядь, — выдохнул Кудрявый. — Всё, молчи. Даже мне противно.
Зима покачал головой.
— Поздно. Он уже вошёл во вкус.
— Главное, чтобы не в образ, — сказал Турбо, и на этот раз засмеялись все четверо почти легко.
Когда вторая кассета закончилась, в комнате остались жар, окурки, пепельница с серой рыхлой горкой, слегка звенящая тишина и ощущение, что вечер получился каким-то слишком цельным, чтобы его можно было потом свести к одной шутке. Сивый полез за третьей уже почти автоматически, но Зима остановил его взглядом.
— Хватит на сегодня.
— Ты старший, что ли? — лениво спросил Сивый.
— В этом вопросе точно, — ответил Зима.
Кудрявый неожиданно поддержал:
— Хватит, правда. А то мы тут до рассвета переучимся в международных специалистов.
Турбо встал, потянулся всем телом, будто наконец скинул с себя долгую неподвижность.
— И так уже хватит. А то Сивый потом вообще людей на улице в лицо узнавать перестанет.
— Я и так не всех люблю, — сказал Сивый.
— Это взаимно.
Одевались уже спокойно, без прежней суеты. Смеялись тише. Подкалывали друг друга уже не с тем задором, с каким делают первый заход, а с ленивой мужской благодарностью за то, что всё это случилось именно вместе, среди своих, и никому не пришлось один на один оставаться со своим дурацким восемнадцатилетним телом, которое всё время живёт быстрее головы.
В подъезде было прохладно, пахло мокрым бетоном, чьей-то жареной картошкой и старыми тряпками. После комнаты холод ударил приятно. Все четверо на секунду даже притихли, как люди после бани или после чего-то ещё, о чём не говорят вслух.
Кудрявый первым втянул воздух и сказал:
— Во. Жить можно.
— А там нельзя было? — спросил Сивый.
— Там было слишком насыщенно.
— Какими ты словами заговорил.
— Я теперь образованный.
Турбо уже спускался на пару ступенек ниже и через плечо бросил:
— Сивый, третью без нас не ставь.
Сивый немедленно заржал.
— А что так? Контроль качества нужен?
— Я тебе серьёзно говорю.
— Да понял я, понял. Буду хранить для науки.
— Для какой науки? — спросил Кудрявый.
— Для мужской, — сказал Сивый.
— Это ты, значит, теперь профессор?
— А кто ещё?
Зима, застёгивая куртку, усмехнулся.
— По тебе кафедра плачет.
Сивый приложил руку к сердцу:
— Спасибо, Зима. Хоть кто-то ценит.
— Я не ценю. Я констатирую бедствие.
На улице мороз уже схватил лица как надо. Снег под ногами скрипнул, изо рта пошёл пар, фонарь над подъездом светил мутно, жёлто. Район жил своей поздней, обычной жизнью: где-то закрыли дверь, где-то тявкнула собака, где-то в окне мелькнула чья-то фигура. И на этом фоне всё, что было в комнате, сделалось ещё более странным. Не потому что стыдным, а потому что чужим этой улице. Будто они на пару часов провалились в другую жизнь, в которой тело говорит громче, чем у них принято, а теперь вышли обратно в свой снег, дым, бетон и привычную пацанскую оболочку.
— Дед у тебя, конечно, был мужик с размахом, — сказал Кудрявый.
— Не твоего ума дело, — привычно ответил Сивый.
— Моего. Я теперь с ним духовно связан.
— Ты с ним только через шкаф связан.
Турбо фыркнул.
— Заткнитесь уже оба.
— А что ты злой такой? — тут же поддел Кудрявый.
— Потому что у тебя рот не закрывается.
— Это лучше, чем если б что-то другое не закрывалось.
Турбо аж остановился и посмотрел на него так, что Сивый согнулся от смеха пополам, а Зима только выдохнул сквозь нос.
— Вот и всё, — сказал Кудрявый, уже смеясь сам над собственной наглостью. — Сейчас меня убьют.
— И правильно сделают, — спокойно заметил Зима.
Но никто никого, конечно, не убил. Только шли дальше по хрустящему снегу, курили на ходу, матерились, перебрасывались словами, как всегда, и именно в этом “как всегда” было что-то почти ласковое. Потому что вечер, каким бы он ни был, уже лёг между ними своим общим опытом. Не геройским, не важным по пацанским меркам, не тем, о чём потом будут вспоминать с серьёзными лицами. Но всё равно общим. Таким, который делает компанию ближе не хуже драки и не хуже пьянки, просто по-другому.
У перекрёстка разошлись. Сивый с Кудрявым ещё продолжали подкалывать друг друга, уже больше по инерции. Турбо, уходя в свою сторону, снова бросил через плечо:
— Сивый, я не шучу. Третью без нас не ставь.
— Иди уже, ревнивый, — крикнул тот в ответ.
Кудрявый опять заржал. Турбо показал ему кулак, но без злости. Зима шёл молча ещё несколько шагов, потом всё-таки усмехнулся сам себе. Холод уже пробрался под воротник, воздух был чистый, грубый, настоящий, и после тесной комнаты дышалось так, будто изнутри тоже что-то остыло и встало на место.
Лампочка на лестничной клетке горела вполсилы и от этого всё вокруг казалось чуть больнее, чем было на самом деле: и облупленная краска на стене, и мокрые следы на ступенях, и тёмное стекло между этажами, за которым двор тонул в снегу и редком жёлтом свете. Надя стояла у окна так долго, что ноги успели замёрзнуть даже в сапогах, а пальцы в варежках то деревенели, то начинали покалывать, когда она опять совала руки под локти и прижимала к себе, как будто можно было согреться, если обнять саму себя покрепче. Внизу хлопнула дверь подъезда, впустив в дом клуб сырого морозного воздуха, и почти сразу по лестнице пошли шаги. Быстрые, уверенные, знакомые до дрожи. Её сердце дёрнулось так резко, что на секунду стало тяжело дышать.
Он поднялся на пролёт, увидел её и остановился не сразу. Сначала просто вскинул глаза, а потом на лице у него появилась эта кривая, лёгкая усмешка, от которой у Нади всегда всё внутри ехало не туда, куда надо.
— Ты чего здесь? — спросил он, стряхивая с плеча снег. — Подкарауливаешь?
Голос у него был живой, с хрипотцой от холода и сигарет, и слишком весёлый для человека, к которому пришли не просто так. От него пахло улицей, табаком, шерстью куртки, морозом и ещё чем-то тёплым, домашним, уже оттаявшим в воротнике. Надя смотрела на него и не могла решить, что ненавидит сильнее: этот голос, эту улыбку или то, что всё равно пришла.
— К тебе, — сказала она.
— Да ладно.
Он будто даже развеселился.
— А я уж подумал, ты тут дышишь на стекло от скуки.
Надя не улыбнулась. Он это увидел. Чуть наклонил голову, прищурился, но весёлость с лица не ушла.
— Пустишь? — спросила она.
— Ну пойдём, раз пришла.
Ключ в замке он повернул с привычной ловкостью, толкнул дверь плечом, впуская её вперёд. Квартира встретила теплом, сухим воздухом, запахом старой мебели, табака и чего-то жареного, уже остывшего на кухне. В прихожей было тесно, как почти во всех таких квартирах: стенка с зеркалом, полка под шапки, тёмные ботинки у стены, чужая жизнь, в которой для другого человека место есть только если его не спрашивают, удобно ли ему. Надя стянула варежки, расстегнула пальто, пальцы плохо слушались. Он уже прошёл в комнату, зажёг свет, и жёлтая лампа сразу сделала всё слишком близким: стол, кровать, стул с брошенным на него свитером, бутылку на подоконнике, рюмку, которую он, видно, не так давно оставил недопитой.
— Что стоишь? — бросил он через плечо. — Проходи.
Она вошла. Пальто снимать не хотелось, будто в нём ещё оставалась хоть какая-то защита, но стоять в нём посреди комнаты было бы уже совсем жалко, и она всё-таки стянула его с плеч, повесила на спинку стула, стараясь не глядеть на кровать и не думать о том, зачем пришла на самом деле.
Он налил себе в рюмку, выпил, поморщился, выдохнул. Потом посмотрел на неё.
— Тебе?
— Нет.
— Напрасно. После мороза самое то.
Она промолчала. Он сел на край кровати, облокотился ладонями о колени и некоторое время просто смотрел на неё. Не враждебно. Не напряжённо. С интересом даже. Будто в этой сцене для него было что-то забавное.
— Ну? — спросил он. — Что случилось?
Надя чувствовала, как всё заранее приготовленное внутри ломается уже на первом слове. По дороге сюда ей казалось, что она сумеет говорить жёстко, коротко, без дрожи. Сейчас у неё от одного его спокойствия внутри всё стало ватным.
— Ничего, — сказала она.
— Ага. — Он усмехнулся. — И поэтому ты вечером припёрлась ко мне в подъезд.
— Я не припёрлась.
— А как это называется?
— Пришла.
— Ладно. Пришла. Зачем?
Надя облизнула сухие губы. От жары в комнате лицо начало гореть, хотя пальцы ещё помнили лестничный холод.
— Мне Машка сказала, что тебя видели.
Он не изменился в лице сразу. Только чуть повёл глазами, как будто отмечал, откуда ветер.
— Кто “видели”?
— Не делай вид, что не понял.
— А я не делаю. Я хочу, чтобы ты сама сказала.
Эта его манера всегда доводила её до дрожи. Не грубость даже. Не крик. Наоборот. Как будто он стоял на полшага в стороне и смотрел, когда она сама дойдёт до нужного слова. Надя сглотнула.
— Тебя с Алисой. После ДК.
Он откинулся назад, упёрся ладонью в кровать, посмотрел на неё снизу вверх. В глазах у него не было вины. Только лёгкая внимательность, как у человека, которому интересно, что именно ему сейчас предъявят.
— И что?
— И что? — Она сама услышала, как сорвался голос. — Ты серьёзно?
— Абсолютно.
— Мне сказали, что ты её провожал.
— Ну.
— И?
— И что дальше?
Она шагнула к нему ближе.
— И что у подъезда ты её поцеловал.
Он молчал ровно столько, чтобы это молчание стало хуже ответа. Потом уголок рта у него дёрнулся.
— И ты из-за этого пришла?
Вопрос хлестнул по ней сильнее, чем если бы он просто сказал “да”.
— А из-за чего, по-твоему?
— Не знаю. — Он пожал плечом. — Может, соскучилась.
Она уставилась на него с такой обидой, что внутри сразу всё сжалось в один горячий, стыдный ком.
— Ты издеваешься?
— Немного.
Сказано это было честно. И от этой честности стало только гаже.
— Я пришла спросить, что это было.
— С ней?
— Да.
— А тебе зачем?
— Затем, что я хочу знать.
Он смотрел на неё спокойно, почти весело, как будто сама её потребность “знать” казалась ему трогательной, нелепой, слегка забавной.
— Надя, — сказал он, — я могу целовать кого хочу и когда хочу. Имею право.
У неё даже дыхание сбилось. На секунду всё в комнате стало очень чётким: бутылка на подоконнике, отблеск лампы на стекле, его пальцы на колене, собственные колени под платьем, дрожащие не то от злости, не то от унижения.
— То есть вот так? — тихо спросила она.
— А как ещё?
— И тебе нормально это говорить?
— А чего мне, по-твоему, должно быть? Стыдно?
Он усмехнулся шире. Не зло. Почти лениво.
— Ты меня сейчас совестить пришла?
— Я к тебе пришла.
— Вижу.
— И ты мне это говоришь.
— А ты чего ждала?
Вопрос попал слишком точно. Она сама не знала, чего ждала. Что он будет отрицать? Что начнёт врать? Что скажет, будто всё не так? Что вдруг посмотрит на неё иначе, по-настоящему? Всё это было глупо. Всё это она знала ещё на лестнице, пока стояла у окна и мёрзла. И всё равно пришла.
— Ты сволочь, — сказала она.
Он рассмеялся негромко, коротко, без грубости.
— А вот это уже ближе к правде.
Надя хотела ударить его. Слова не помогали, и рука сама напряглась, но в ту же секунду он поднялся с кровати и подошёл к ней. Не быстро. Не наваливаясь. Просто сократил расстояние так, как умеют люди, уверенные, что им не помешают.
— Ну и что дальше? — спросил он, стоя уже совсем близко.
От него шло тепло. Живое, мужское, раздражающее. Табак, спирт, улица, кожа под воротом свитера. Всё это сразу ударило ей в голову сильнее любой водки. Она отступать не стала. Хотя надо было.
— Ты думаешь, тебе всё можно? — спросила она.
— Почти.
— Даже так со мной разговаривать?
— А ты со мной зачем разговаривать пришла, Надь?
Он произнёс её имя тише, с той самой ленивой мягкостью, которую она всегда принимала за что-то большее, чем была на самом деле. От этого имя становилось не лаской, а петлёй.
— Чтобы понять, — сказала она.
— Что понять?
— Я тебе кто.
Он посмотрел на неё, потом вдруг усмехнулся уже почти тепло.
— Господи.
— Не надо.
— Что не надо?
— Так смотреть.
— Как?
— Будто я дура.
— А ты не дура?
Она задохнулась от злости.
— Ну конечно. А ты, значит, умный.
— Я просто честнее.
Он поднял руку и поправил у неё на щеке прядь волос, выбившуюся из-за уха. Жест вышел такой будничный, почти домашний, что у Нади всё внутри поехало ещё сильнее. У него это получалось лучше всего: говорить мерзость, а через секунду тронуть так, будто между вами уже есть что-то тихое и своё. И она всегда на это велась. Всегда.
— Ты сама пришла, — сказал он.
— И что?
— Ничего. — Он провёл пальцем по её скуле. — Просто пришла.
Она стояла, чувствуя этот палец на коже как ожог, и ненавидела себя за то, что не отстраняется. За то, что уже не может держать лицо так, как нужно. За то, что в груди под злостью поднимается совсем другое, старое, тянущее, до жалости живое.
— Если бы я не пришла, ты бы сам пришёл? — спросила она.
Он усмехнулся, не убирая руки.
— Нет.
Ответ был таким простым, что даже не резал сразу. Просто осел внутри тяжёлым, знакомым уже грузом.
— Вот видишь, — тихо сказала она.
— Что?
— Ничего.
Он смотрел на неё ещё секунду, а потом вдруг наклонился и поцеловал. Как будто продолжил разговор другим способом. Не спросил. Не дал времени решить. Просто взял её лицо ладонью и притянул к себе так уверенно, будто всё уже давно было решено за неё. Надя вздрогнула всем телом, но не отшатнулась. Наоборот. Губы сами ответили раньше мысли. Это было самое унизительное. Даже не то, что он поцеловал её после всего сказанного, а то, что она тут же потянулась к нему в ответ, как голодная.
Он почувствовал это сразу и усмехнулся прямо в поцелуй. Она почти услышала эту усмешку кожей.
— Вот и всё, — пробормотал он ей в губы. — А ты пришла ругаться.
— Замолчи, — выдохнула она, но голос уже был другой. Сбитый.
— Нет.
Он поцеловал её снова, глубже, плотнее, жадно, не для нежности, а потому что ему нравилось, как быстро она сдаётся, как в ней злость смешивается с тягой к нему, как руки, ещё минуту назад готовые драться, теперь вцепляются в его свитер. Это его веселило, и Надя чувствовала это не умом даже, а телом. В том, как легко он вёл её, как прижимал к себе, как не торопился ничего объяснять, потому что объяснение уже было у него в руках.
Она упёрлась ладонями ему в грудь, будто хотела удержать расстояние, но он только крепче взял её за талию и подтянул к себе вплотную. От этого движения всё сразу стало совсем не про разговор. Его бедро между её ног, её дыхание, сбившееся от близости, жар комнаты, который внезапно сделался невыносимым, и запах его кожи под свитером, от которого кружилась голова. Она знала, что сейчас ещё можно отойти. Сказать “нет”. Уйти. Пальто на стуле. Дверь за спиной. Лестница. Мороз. Всё ещё возможно. Но он уже целовал её в шею, медленно, тяжело, уверенно, и Надя чувствовала, как сама запрокидывает голову, открываясь ему, как будто тело давно выбрало раньше неё.
— Ты ведь всё равно пришла ко мне, — сказал он тихо ей в шею. — Не к Машке. Не к Алисе. Ко мне.
— Турбо…
— Что?
— Не надо так.
— Как?
Он оторвался от её кожи, посмотрел ей в лицо и усмехнулся. Ему действительно нравилось это. Не она. Не её боль. А сама возможность брать то, что дают, и смотреть, как человек всё равно тянется к тебе даже после обиды.
— Ты сама не знаешь, чего хочешь, — сказал он.
— Знаю.
— Ну и чего?
Она не ответила. Потому что ответ был уже у него под руками.
Он снова поцеловал её, на этот раз дольше, жёстче. Ладонь скользнула ей под кофту, тёплая, тяжёлая, сразу нашла кожу на талии. Надя резко втянула воздух. Её пальцы сжались на его плечах. Он услышал этот вдох и усмехнулся ещё раз, уже почти довольно.
— Вот так, — пробормотал он.
Она сама потянулась к нему ртом, к шее, к подбородку, целуя быстро, жадно, почти сердито. Хотелось хотя бы в этом быть не только ведомой, не только той, кого взяли. Но даже в этой жадности было слишком много просьбы. Он, кажется, это тоже видел.
Стул заделся ножкой о пол, когда он двинул её ближе к кровати. Ткань платья зацепилась за пуговицу его свитера, она дёрнулась, выругалась вполголоса, он коротко хмыкнул и сам освободил. Всё это было слишком обычным, неловким, бытовым, и от этого ещё грязнее. Не красивый роман, не тайная нежность. Комната с бутылкой на подоконнике, кровать, с которой свисает одеяло, тяжёлое мужское тело рядом, и Надя, которая всё понимает и всё равно помогает ему стянуть с себя кофту.
Он посадил её на край кровати и остался стоять между её коленями. Смотрел сверху вниз, чуть прищурясь, с этим своим полупьяным живым весельем. Будто не любовницу перед собой видел, а ситуацию, в которой опять оказался прав.
— Ну? — спросил он тихо.
— Что “ну”?
— Ничего.
Он провёл ладонью по её колену вверх, под край платья, и Надя тут же стиснула зубы. Не от стыда уже. От того, как быстро тело пошло за ним, как будто ему было плевать на всё остальное. Он почувствовал и это.
— Не стройся, — сказал он.
— Я не строюсь.
— Строишься.
— Иди к чёрту.
— Потом.
Он наклонился, поцеловал её в грудь через ткань, потом ниже, ещё раз медленно провёл ладонью по бедру, разводя колени одним простым уверенным движением. Надя схватилась за его плечо и закрыла глаза. Комната стала жаркой до дурноты. В ушах шумело её собственное дыхание, слишком частое, почти стыдное. Он действовал без нежности, но и без торопливой грубости. Просто так, как действует человек, который знает, что может. И знает, что ему позволят.
Она всё ещё хотела что-то сказать. Про Алису. Про слухи. Про то, что он подонок. Про то, что она сейчас унижается у него на глазах. Но вместо этого только судорожно выдохнула, когда он прижал её к себе крепче, уложил на кровать, навалившись сверху всем тёплым весом. От него пахло табаком, шерстью, водкой и мужской кожей. Простыня под спиной была шершавая, смятая. Её платье задралось выше колен, одна бретелька белья съехала, упираясь в локоть. Эти мелочи почему-то запоминались сильнее, чем всё остальное.
— Посмотри на меня, — сказал он.
Она открыла глаза. И увидела именно то, чего боялась: не нежность, не сомнение, не внутренний слом. Веселье. Спокойное, довольное, почти ласковое, потому что он уже добился своего и теперь наслаждался этим как фактом.
— Ну и кто ты после этого? — спросила она хрипло.
— Я? — Он склонил голову. — Тот же, кто был.
— Мразь.
— А ты всё равно здесь.
Её это ударило так сильно, что на секунду захотелось действительно скинуть его с себя. Но он уже целовал её снова, и поцелуй был как рука на горле: перекрывал воздух для слов, не для жизни. Она ответила ему с той отчаянной жадностью, которая бывает только там, где надежда уже почти умерла, а тело ещё нет.
То, что случилось между ними дальше, не стало ни нежнее, ни чище от того, что оба знали, где правда. Он брал её с той же уверенностью, с какой только что говорил о своём праве целовать кого хочет. Ему было хорошо, удобно, живо. Надя чувствовала это слишком ясно. В том, как он держал её, как тяжело дышал ей в шею, как тянул к себе, не думая ни о чём, кроме себя и того, что она под ним, и всё равно не уходит. Ей тоже было хорошо, по-настоящему, до дрожи, до сбитого дыхания, до ломкой слабости в коленях. И в этом была самая мерзкая часть. Потому что удовольствие не спорило с унижением, а шло рядом, тесно, плечом к плечу. Оттого всё и делалось таким грязным.
Она цеплялась за него, за простыню, за своё же платье, комкала ткань пальцами, будто это могло помочь удержать хоть что-то под контролем. Он не спрашивал, удобно ли ей, не ловил её взгляд, не искал её чувств. Просто двигался к своему, позволяя ей быть рядом настолько, насколько это усиливало его собственное удовольствие. И в какой-то момент Надя поняла это с такой ясностью, что даже внутри всё остановилось на секунду. Но остановилось ненадолго. Потому что он снова притянул её ближе, снова вжал лицом в подушку, снова поцеловал в шею, и тело опять предало её быстрее мысли.
Когда всё закончилось, он перевернулся на спину и лежал рядом, ещё тяжело дыша, с ладонью на животе, глядя в потолок. У него на лице было почти ленивое удовлетворение. У Нади — жар в щеках, спутанные волосы, платье, сбившееся на плече, и ощущение, будто её только что не обняли, а использовали аккуратно и спокойно, даже не считая это чем-то особенно плохим.
Она лежала молча. В батарее тихо щёлкнуло. За стеной кто-то включил воду. Жизнь вокруг шла себе дальше, как будто в этой комнате не произошло ничего такого, что потом будет болеть ещё несколько дней.
Он повернул к ней голову и усмехнулся. Не зло. Почти сонно.
— Ну вот, — сказал он. — А пришла разбираться.
Эта фраза разорвала всё окончательно. Не грубость. Не крик. Именно лёгкость. Как будто то, что между ними было, встало на место само собой, как кружка на стол или ботинок у двери.
Надя медленно села. Поправила платье, стянула вниз подол, нашла на полу трусы. Пальцы дрожали, но не так, чтобы он заметил сразу.
— А если бы я правда только разбираться пришла? — спросила она, не глядя на него.
— Не пришла бы одна вечером, — ответил он.
— Ты всё про меня знаешь, да?
— Главное знаю.
— Что же?
Он тоже сел, опёрся локтями о колени, потянулся за сигаретами.
— Что ты всё равно придёшь, если захочешь. Или если я захочу.
Он сказал это так спокойно, что спорить было бессмысленно. В этом не было бравады. Только уверенность человека, которого слишком часто пускали обратно.
Надя повернулась к нему.
— А Алису ты тоже так?
Он щёлкнул зажигалкой, прикурил, выпустил дым и только потом посмотрел на неё. На секунду в глазах у него мелькнуло раздражение. Не от темы. От того, что её вообще снова подняли.
— Надя, — сказал он. — Ты не устала?
— Ответь.
— А тебе зачем?
— Просто ответь.
Он покачал головой, усмехнулся уже жёстче.
— Да хоть сто раз. Ты, может, ещё список попросишь? Я тебе уже сказал: я имею право целовать кого и когда хочу.
У Нади пересохло во рту. Она уставилась на него, на сигарету в пальцах, на его спокойное лицо, на этот дым, который он выпускал, как будто вообще разговаривали о пустяке.
— То есть вот так? — тихо сказала она. — После всего этого ты мне это говоришь?
— А что я должен тебе говорить?
— Не знаю. Хоть что-нибудь человеческое.
Он хмыкнул.
— С чего вдруг?
— С того, что я сюда пришла.
— Сама.
— Да.
— И осталась.
Надя смотрела на него и чувствовала, как внутри у неё что-то медленно схлопывается. Не громко. Не красиво. Просто умирает последняя нелепая надежда, которая ещё дёргалась после того, как Машка рассказала про Алису.
— Ты меня правда ни во что не ставишь, да? — спросила она.
Он пожал плечом.
— Я тебя ставлю ровно туда, куда ты сама приходишь.
После этого говорить было уже нечего. Она встала, начала одеваться быстро, с той злой торопливостью, которая приходит, когда человеку очень нужно хоть чем-то закрыть собственную наготу, даже если это просто колготки и кофта. Он не мешал. Только смотрел. Спокойно. Почти с любопытством, как будто интересно, уйдёт ли она сейчас по-настоящему обиженной или ещё обернётся.
— Надя, — сказал он, когда она уже натянула пальто на одно плечо.
Она не ответила.
— Ну не делай такое лицо.
Вот это добило её окончательно. Она развернулась так резко, что пуговица пальто ударилась о дверной косяк.
— А какое мне лицо делать? — спросила она. — Весёлое? Такое, как у тебя?
Он поднялся тоже. Подошёл ближе, но уже не трогал.
— Не начинай истерику.
— Это не истерика.
— А что?
Она уставилась на него почти с ненавистью.
— Ты всё понимаешь.
— Не всё.
— Всё.
Он чуть склонил голову, и на лице у него снова появилась эта тонкая, живая улыбка, от которой у неё всегда что-то обрывалось внутри.
— Надь, — сказал он тихо. — Ты придёшь ещё.
Она смотрела на него, стоя в пальто, застёгнутом наполовину, с растрёпанными волосами, горячим лицом и телом, которое ещё помнило его слишком ясно. И хуже всего было то, что какая-то часть её действительно знала: может, и придёт. Не потому что он прав. А потому что она слаба именно там, где он умеет брать.
— Ненавижу тебя, — сказала она.
— Знаю.
И улыбнулся.
Надя вышла так быстро, что дверь за её спиной стукнула сильнее, чем следовало. В подъезде было холодно, серо и пусто. Свет той же лампочки, запах той же пыли, тёмное окно между этажами. Только теперь всё это резало глаза сильнее. Она спустилась на пролёт, остановилась, упёрлась ладонью в стену и несколько секунд стояла так, стараясь дышать ровно. Под пальцами была холодная, шершавая краска. Во рту — привкус табака, злости и чего-то солёного, будто она укусила себя изнутри слишком сильно и не заметила.
Снизу тянуло улицей.
Снаружи шёл снег. Серый, мелкий, городской.
Надя вышла из подъезда в него, не застегнув пальто до конца, и только на крыльце поняла, что дрожит. Не от мороза. От того, что всё ещё чувствует на коже его руки, его рот, его тяжесть, и от этого собственное унижение становится не слабее, а сильнее. Потому что теперь у него снова есть что вспоминать про неё. А у неё про него — тоже. И именно это было самым грязным во всей этой близости. Не то, что он сказал. Не то, что не пожалел. А то, что ей всё равно было с ним хорошо.
Она шла по двору быстро, почти не видя дороги. Снег хрустел под сапогами, холод лез под пальто, редкие окна висели над ней жёлтыми прямоугольниками. Район жил своей обычной жизнью, и от этого становилось ещё обиднее. Будто ничего не случилось. Будто она не вошла сейчас в чужую комнату с надеждой и не вышла оттуда с телом, которое ещё горит от него, и сердцем, которое он даже не пытался трогать.
А внутри, как заноза, всё ещё сидела его спокойная, довольная фраза.
Я имею право целовать кого и когда хочу.
И хуже всего было то, что после этих слов она всё равно осталась.