Не по понятиям

NC-17
Заморожен
18
Размер:
812 страниц, 205 008 слов, 33 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 10 Отзывы 1 В сборник

На той границе, где уже не отвернуться

Настройки
Декабрьский вечер всегда приходил во двор не как настоящая тьма, а как усталость, которая медленно оседает на всё сразу. Сначала серел снег у бордюров, давно уже не белый, а крупчатый, втоптанный в грязь и песок. Потом темнели окна на нижних этажах, и жёлтый свет в них становился гуще, будто в комнатах начинали жить отдельно от улицы. Потом от гастронома, где целый день хлопала дверь и тянуло колбасой, мокрой картонкой, кислым молоком и морозным воздухом, во двор выползал этот особый вечерний шум: кто-то торопливо шагал домой с авоськой, кто-то звал ребёнка из окна, кто-то гремел мусорным ведром, где-то гавкала собака, а в арке коротко, зло кашлял мотор. И на всём этом лежал тот декабрьский холод, который не кусает по-настоящему, а просто медленно забирается под пальто, в рукава, в сапоги, в затылок, и от этого человек начинает двигаться чуть суше, чуть быстрее, чуть злее. Инга вышла из гастронома с авоськой в руке и почти сразу поняла, что тяжесть в пальцах сейчас не про хлеб и не про банку сметаны. В авоське были батон, чай, сахар, пачка печенья, спички и ещё какая-то мелочь, которую ей сунули в список на ходу, уже почти не глядя. Всё это шуршало бумагой, упиралось углами в бок, тянуло вниз. Обычные вещи. Нужные. От этого было только хуже. Смерть с утра случилась настоящая, тяжёлая, живая, с чужими руками, с беготнёй, с соседкой, с врачом, с матерью, у которой в какой-то момент просто опустились плечи и лицо стало таким пустым, что Инге страшно было на неё смотреть, а хлеб, сахар, чай и спички всё равно почему-то тоже оказались настоящими, нужными, срочными, будто если человек умер, то это ещё не повод перестать кипятить чайник и открывать дверь гостям. Она шла через двор медленно не из-за льда. Просто весь день её держала какая-то деревянная, вязкая сила, на которой можно было сделать одно, потом второе, потом третье, не думая. Сходить за водой. Подать платок. Открыть дверь соседке. Найти банку чая. Выслушать чужое тихое “господи”. Постелить на кухонный стол клеёнку. Потом её отправили в гастроном, и Инга пошла, потому что когда тебе дают дело, легче не чувствовать себя лишней. А теперь дорога обратно к подъезду вдруг стала слишком длинной. Хотя идти было всего ничего. Она была без шапки. Волосы кое-как убраны назад, но пряди всё равно выбились и липли к щекам от сырого воздуха. Шарф завязан наспех, небрежно, будто она натянула его уже на лестнице, пока спускалась. Лицо бледное, умытое не водой, а днём, от которого не осталось ни одной целой мысли. Глаза припухли, но не от свежих слёз. Скорее от того, что плакать пришлось слишком много и слишком рывками. Под глазами серело. Ноги гудели. Пальцы онемели от ручки авоськи. Во рту стоял привкус дешёвого чая из гастронома и чего-то железного, как будто она всю дорогу держала во рту пуговицу. У детской площадки, почти уже напротив её подъезда, она увидела его. Не сразу лицом. Сначала просто высокую тёмную фигуру, вышедшую из арки, где от гаражей тянуло бензином и сыростью. Потом походку. Потом плечи, куртку, руку, которую он вытащил из кармана, будто хотел закурить, но передумал. Он шёл не к ней. Это было видно сразу. Просто увидел её и сбавил шаг. А потом уже посмотрел внимательнее и пошёл именно сюда. В другой день Инга, может, успела бы заранее натянуть на лицо привычную собранность, что-нибудь бросить первой, сделать вид, что ей вообще не до него и не до этого двора. Но сегодня она была не собранной, а пустой. И потому только остановилась на секунду, будто забыла, как дальше двигаться, и подняла на него глаза слишком прямо. Он подошёл ближе, остановился в двух шагах. Во дворе было не глухо. У соседнего подъезда стояли две бабы в платках, говорили вполголоса, но уже собирались расходиться. Где-то на втором этаже кто-то двигал табурет по полу. Мальчишка лет семи тянул санки за верёвку через серую кашу и орал что-то матери. Фонарь у гастронома горел тускло, и от этого лица казались не освещёнными, а просто вырезанными из темнеющего воздуха. — Ты чего такая? — спросил Костя. Без шутки, без усмешки, без этого мужского “ну что с тобой опять”, которое сразу делает тебя маленькой и глупой. Просто спросил, как спрашивают, когда уже видят, что в человеке что-то съехало с привычного места. Инга крепче сжала ручки авоськи. — Нормальная. Он посмотрел на неё ещё секунду. Не на одежду, не на продукты, а в лицо. — Не похожа. — Ты, что ли, теперь по лицам читаешь? — Иногда. — Нашёл чем гордиться. В обычный день она бы сказала это резче. Сегодня слова выходили глухо, как будто их надо было сначала вытолкнуть сквозь что-то тяжёлое внутри. Он это тоже услышал. — Из магазина идёшь? — спросил он. — Нет. Из театра. Уголок его рта едва дрогнул. — И как спектакль? — Длинный. Он кивнул, будто принял этот ответ всерьёз. И от этой спокойной серьёзности Инге вдруг стало хуже. Не потому, что он полез с жалостью. Как раз нет. Просто не стал делать вид, что её колкость что-то меняет. — Дай сумку, — сказал он. — Сама донесу. — Вижу. — Не глухая. С первого раза слышу. Он не потянулся к авоське. Только посмотрел ей на пальцы, вцепившиеся в ручки так, что костяшки побелели. Инга тоже опустила взгляд и только теперь заметила, как сильно дрожит рука. Раздражение вспыхнуло сразу. — Не смотри. — Тогда убери. — Куда? — В карман хотя бы. — Полезный совет. — Других пока нет. Она шумно втянула носом воздух, отвела глаза и пошла к подъезду. Не быстро. Просто чтобы уже не стоять перед ним. Он пошёл рядом. Не вплотную, не задевая плечом, но достаточно близко, чтобы Инга чувствовала его тепло сквозь этот сырой холод двора. И от этого близкого, спокойного присутствия ей становилось всё труднее держать себя в том деревянном состоянии, на котором она дотянула с утра до вечера. — Ты чего идёшь? — спросила она, не глядя на него. — А тебе мешаю? — Да. — Врёшь. Она резко остановилась. — Тебе сегодня заняться нечем? — Было дело. Закончил. — Поздравляю. — Не за что. Молчание повисло между ними на несколько секунд. Со стороны кухни чьей-то квартиры пахнуло жареным луком. У мусорных баков зашуршала кошка. Одна из баб у соседнего подъезда наконец перекрестилась и ушла в дом. Инга стояла, чувствуя, как в горле медленно поднимается раздражение, почти спасительное. Злиться всегда проще, чем держать то, что с утра носишь внутри без названия. — Иди куда шёл, — сказала она. — Мне не до тебя. — Вижу. — Тогда чего надо? — Тебя увидел. Эта простая фраза ударила почему-то сильнее, чем если бы он сказал что-нибудь умнее или красивее. Инга зло усмехнулась. — Вот счастье-то. — Похоже, нет. — Очень наблюдательный. — Ты плакала. Она дёрнулась так, будто он не слова сказал, а пальцем ткнул под ребро. — Да мало ли. — Мало. — Костя, отстань. Имя сорвалось само. Не нарочно. Не как допуск. Просто так вышло. Он это услышал, конечно. Но не зацепился, не стал ни усмехаться, ни приподнимать бровь, ни смотреть с этим мужским довольством, которое сразу хочется сбить. Просто остался стоять напротив и смотреть так, будто она сама уже давно ответила ему всем своим видом. — Что случилось? — спросил он наконец. — Ничего. — Инга. Только имя. И как он его сказал, спокойнее, тише прежнего, будто не давил, а просто оставлял ей место не врать хотя бы сейчас. Она почувствовала, что если он ещё секунду будет так стоять и смотреть, то внутри что-то наконец треснет не частями, а целиком. — Ничего, — повторила она ещё раз, но уже слабее. Он кивнул, как будто спорить не собирался. Потом всё-таки протянул руку к авоське. — Дай. — Не надо. — Ты сейчас хлеб уронишь. — И что? — Ничего. Потом ещё за ним пойдёшь. Она посмотрела на авоську. Батон действительно перекосился, почти вылез из пакета. От этой нелепой, бытовой детали вдруг сдавило горло сильнее, чем от всех чужих вздохов за день. Хлеб. Чай. Спички. Как будто ничего не произошло. Как будто в квартире наверху не лежит ещё бабушкино тело. Как будто утро не случилось. Инга молча отдала ему авоську. Их пальцы соприкоснулись на секунду. У него рука была тёплая, сухая. У неё холодная, влажная. Ничего особенного. И всё равно от этого короткого касания по телу прошла слишком живая, совсем не к месту ясность, что он мужчина, взрослый, тёплый, сильный, реальный, и от этой ясности она сразу разозлилась на себя ещё больше. Он взял авоську и ничего не сказал. Просто кивнул в сторону подъезда. — Пошли. Они сделали несколько шагов. До подъезда оставалось совсем немного, но на полпути Инга вдруг остановилась снова. Не специально. Ноги просто не захотели дальше. Перед глазами на секунду поплыло: ступеньки, дверь с облупленной зелёной краской, жёлтый свет за стеклом. Там, наверху, снова надо будет входить в квартиру, где пахнет лекарством, чайником, валерьянкой, чужими шубами и смертью. Снова снимать сапоги. Снова отвечать на взгляды. Снова видеть мать. В этот момент оказалось, что силы, на которых она дошла до гастронома и обратно, кончились прямо здесь, в пяти шагах от дома. Костя сразу заметил, что она остановилась не из упрямства. — Сядем? — спросил он. Она слабо хмыкнула. — Куда? На сугроб? — На лавку. У подъезда действительно стояла лавка, заметённая не снегом, а серой коркой, по которой днём кто-то сидел, а потом встал, оставив мокрые тёмные пятна. Инга посмотрела на неё с таким видом, будто это было самое дурацкое предложение на свете. — Отлично. Просто мечта. — Посидим минуту. Потом зайдёшь. — Ты командовать взялся? — Нет. Предлагаю. Она хотела отказать. Правда хотела. Но вместо этого просто пошла к лавке и опустилась на край. Пальто сразу потянуло сыростью. Костя поставил авоську у ноги, смахнул рукой мокрую крупу со второго края и сел рядом. Не вплотную. Между ними оставалось небольшое расстояние, ровно столько, чтобы можно было в любой момент сказать себе, что это ещё ничего не значит. Инга смотрела перед собой. На сапожные следы в рыхлом снегу. На детские санки, забытые у песочницы. На жёлтый квадрат окна на первом этаже. На всё, кроме него. Потому что стоило посмотреть, и она бы снова увидела этот спокойный, слишком внимательный взгляд, от которого внутри всё уже и так держалось на честном слове. — С утра? — спросил он негромко. Ей не нужно было уточнять, что именно он имеет в виду. Инга коротко кивнула. — Утром. Он молчал. — Врач пришёл, — сказала она сама, всё так же глядя вперёд. — Сказал, что всё. Как будто без него было непонятно. Соседка прибежала. Потом ещё одна. Мать сначала ходила, потом села и всё. Я подумала, что сейчас хоть кто-нибудь скажет: ну всё, пусть пока никто не трогает, пусть просто посидят. А вместо этого началось: полотенце дай, воды налей, позвони туда, сходи сюда, чай поставь. Потом в магазин. За сахаром. За чаем. За печеньем. Как будто, если бабушка умерла, всё равно надо, чтобы на кухне было что подать. Голос у неё стал неровным, но пока ещё держался. Она говорила много, почти зло, цепляясь за бытовые детали, потому что от них легче было не назвать главное напрямую. Костя не перебивал. — Я вообще не понимаю, как это всё так быстро делается, — продолжала она. — Утром человек есть, а через час уже врач, соседи, мать плачет, кто-то говорит “нужно то”, “нужно это”, а ты стоишь и думаешь, что у бабушки чашка на столе осталась с недопитым чаем. И всё. Всё уже. Чашка стоит, а её нет. И нужно почему-то идти за сахаром. Я шла в гастроном и думала: да пошли вы все к чёрту со своим сахаром. Последнюю фразу она сказала уже почти сквозь зубы, с такой живой, усталой яростью, что самой стало страшно. Будто злость её сейчас не только на сахар, гастроном и соседок, а вообще на весь этот день, на двор, на свет в окнах, на то, что мир посмел не остановиться. — Я даже на мать злилась, — сказала она, глядя в снег. — Представляешь? Она сидит, ей самой хуже всех, а я думаю: зачем ты меня вообще туда отправила, зачем мне сейчас этот чёртов гастроном, почему я должна идти покупать хлеб, когда бабушка… — Тут она сбилась и впервые за весь разговор сказала прямо: — Когда бабушка умерла. Слово прозвучало глухо, тяжело, и после него воздух между ними как будто сразу стал гуще. Инга проглотила ком в горле и вдруг поняла, что больше не может говорить ровно. — Она ночью ещё ходила по квартире, — сказала она быстрее, почти захлёбываясь словами, пока голос окончательно не сорвался. — Я слышала, как чайник ставила. Потом утром зашла к ней, а она… Я сначала даже не поняла. Смотрю и не понимаю. Думаю, спит. А потом у неё рука… холодная уже. И я всё. Я просто стою и смотрю, как дура, и ничего сделать не могу. А потом врач, соседка, мать, магазин, сахар, чай… — Она резко втянула воздух и тихо, зло выдохнула: — Ненавижу это всё. Слёзы пришли не красиво и не внезапно. Просто глаза наконец налились так, что уже нельзя было их держать. Инга не отворачивалась. Она не стыдилась. В этом дне стыда уже почти не осталось, слишком многое было важнее. Слёзы потекли сами, тяжёлые, горячие на морозном лице. Она вытерла их ладонью, потом другой, и только сильнее размазала. — Чёрт, — сказала она глухо. — Чёрт. Костя повернул к ней голову. В его лице не было жалостливой мягкости, от которой у неё бы сразу всё скрутило обратно в злость. Только спокойствие. И ещё что-то очень тихое, человеческое, от чего в нём вдруг почти не осталось привычной дворовой жёсткости. — Ты с ней близка была? — спросил он. Инга кивнула, глотая слёзы. — Да. Очень. Она… — Инга запнулась, опять потёрла глаза и вдруг почти с ненавистью добавила: — Она мне шарф всегда перевязывала нормально. А сегодня я сама завязала, как попало. Это было так мелко, так по-бытовому, так нелепо по сравнению со словом “умерла”, что её от собственной фразы окончательно прорвало. Она коротко всхлипнула, тут же сжала губы, будто хотела это задавить, и в этот момент Костя тихо сказал: — Иди сюда. Не приказал. Не потянул. Просто сказал так, будто дальше ей уже не надо держаться одной. Инга сначала только посмотрела на него, мокрыми, расплывшимися глазами, и на секунду в ней ещё дёрнулась слабая попытка остаться прямой. Потом он сам протянул руку, осторожно взял её за плечо и мягко, но твёрдо подтянул к себе. Она упёрлась ладонью ему в грудь почти машинально. Не чтобы оттолкнуть всерьёз, а по старой привычке сопротивляться любому слишком явному движению к себе. Но ладонь осталась там всего на секунду. Под курткой чувствовалось живое тепло его тела, плотная ткань свитера, крепкая неподвижность груди. Этой секунды хватило, чтобы изнутри что-то окончательно отпустило. Инга перестала упираться. Костя обнял её уже по-настоящему. Одной рукой крепко, надёжно притянул за спину, второй коснулся затылка, пальцами скользнул в волосы под воротом пальто, и от этого простого, бережного движения у неё сразу задрожали плечи. Она уткнулась лицом ему в куртку, вдохнула холодный табак, шерсть, мужское тепло, которое держалось даже сквозь мороз, и заплакала уже без оглядки. Не громко. Не в голос. Но глубоко, так, как плачут только тогда, когда перестают наконец удерживать всё силой. Его рука между лопаток двинулась медленно вверх-вниз, один раз, второй, и от этого стало не хуже, а легче. Инга сама вцепилась пальцами в его куртку у груди, сжала, будто без этого сейчас распадётся. Он ничего не говорил “не плачь”, “тише”, “ну всё”. Просто держал. И именно это было правильнее всего. Плечо под её щекой было тёплым. Шея рядом. Подбородком она почти касалась ткани у его воротника. Его дыхание иногда задевало ей висок. И вдруг, сквозь слёзы, сквозь этот тяжёлый день, сквозь утренний страх, врачей, соседок, гастроном и бабушкину пустую чашку на столе, в ней очень остро, почти с испугом, мелькнуло другое чувство: рядом с ним спокойно. Не легче вообще. Не “всё хорошо”. Ничего хорошего не было. Бабушка умерла. Дома люди. Мать сидит с серым лицом. Вечер только начинается. Но спокойно именно здесь, в этих руках, у этого мужчины, на этой дурацкой мокрой лавке во дворе, где минуту назад она ещё злилась на хлеб и сахар. И это спокойствие прошило её сильнее всего. Она чуть отстранилась, совсем немного, только чтобы вдохнуть. Лицо всё ещё было близко к его шее, к скуле, к воротнику. Костя не отпустил. Только посмотрел на неё сверху вниз с той же тихой сосредоточенностью, от которой у неё и раньше иногда что-то цепляло внутри, но теперь это стало почти невыносимо. — Лучше? — спросил он вполголоса. Инга кивнула, хотя на самом деле не знала, как это назвать. — Немного. — Уже что-то. — Не говори так. — Как? — Спокойно. Он усмехнулся едва заметно, почти только глазами. — А как надо? — Не знаю. Только не так. — Почему? Она хотела ответить сразу и не нашлась. Потому что правда была слишком странной. Слишком откровенной даже для самой себя. Его спокойствие сейчас было опаснее любых сильных слов. Оно не давало ей оттолкнуться, не давало собраться в привычную колкость. Наоборот, затягивало ещё глубже в это неожиданное ощущение опоры, тепла и чего-то такого, что уже не имело отношения только к горю. — Потому что я тогда не могу злиться, — сказала она наконец. — И что? — А мне легче, когда я злюсь. — Вижу. Инга снова уткнулась лбом ему в плечо. Не от слёз уже. Скорее от того, что не хотелось прямо сейчас смотреть ему в лицо. Его ладонь всё ещё лежала у неё на затылке, большая, тёплая, уверенная. Другая на спине. И от этого её вдруг прошибло странной, совсем неуместной дрожью. Она почувствовала его слишком ясно: силу руки, ширину груди под ладонью, запах куртки и кожи, щетину где-то у виска, низкий спокойный голос над собой. Мужчину. Не старшего с района. Не просто Костю, который оказался рядом. Именно мужчину. От этого осознания внутри стало холоднее, чем от декабрьского воздуха. Она снова отстранилась. На этот раз резче. Не ушла совсем, но расстояние вернула, насколько смогла. Костя тут же ослабил руки и не держал силой. Только ладонь с затылка убрал не сразу, а медленно, как будто давая ей возможность не дёргаться от собственной поспешности. Они стояли теперь совсем близко, почти коленями касаясь. Инга вытерла лицо рукавом, потом ладонями, потом выдохнула и сказала с раздражённой усталостью: — Ненавижу, что ты меня такой видел. — Почему? — Потому что. — Это не ответ. — А мне сейчас не до правильных ответов. — Я и не прошу правильных. Он сказал это так просто, что в горле у неё снова сжалось. Не от слёз. От чего-то другого, нового, куда менее удобного. Она стояла, всё ещё чувствуя на спине память его руки, на затылке тепло пальцев, и понимала, что если сейчас он снова её обнимет, она не оттолкнёт. И это пугало сильнее всего. — Ты всегда так? — спросила она тихо. — Как? — Вот так. Будто всё знаешь. — Нет. — Врёшь. — Иногда. Ей хотелось рассмеяться. Не получилось. Только губы дрогнули. — Ты меня бесишь. — Знаю. — И всё равно стоишь. — Стою. — Зачем? Он посмотрел ей прямо в лицо. Во дворе уже почти стемнело. Из подъезда напротив кто-то вышел в ватнике, огляделся, закурил у двери. В окне на третьем этаже мигнул телевизор. Снежная каша под ногами начала подмерзать сверху тонкой коркой. Мир продолжал жить. А он стоял и смотрел так, как будто на эти несколько минут всё это перестало иметь значение. — Потому что это ты, — сказал он. Фраза была короткая, без нажима, без попытки произвести впечатление. И именно поэтому ударила глубже, чем если бы он что-то выстраивал. Инга замолчала. Внутри всё как будто стало слишком слышно: кровь в ушах, своё дыхание, вечерний шум двора, далёкий стук посуды за окнами. И поверх всего этого — то, что она не успевала оформить в слова, только чувствовала телом. Её тянет к нему. Не потом. Не когда-нибудь. Уже сейчас, здесь, на этой мокрой лавке, в день, когда умерла бабушка, и от этого осознания становилось тошно и страшно. — Нельзя так, — сказала она почти шёпотом, сама не зная, о чём именно. — Как? — Просто… так. — А как можно? Она покачала головой. Ответа не было. Или был, но такой, который она даже себе не хотела произносить. Костя нагнулся, поднял авоську с земли и протянул ей. — Пойдём. Я доведу. — Тут три шага. — Всё равно. Инга взяла сумку, но он не отпустил ручки сразу, и их пальцы снова встретились. Она на секунду замерла, потом всё-таки потянула на себя. Он дал. И они пошли к подъезду рядом. Эти три шага и правда были тремя. Только теперь они стали совсем другими. Инга шла и чувствовала, что он рядом, плечом почти вровень, ладонь свободна, дыхание ровное, походка спокойная. И всё это почему-то било по нервам сильнее, чем если бы он говорил, шутил или лез с вопросами. У самой двери она остановилась, не открывая сразу. Костя поставил руку на металлическую ручку раньше неё, открыл дверь, придержал. Изнутри пахнуло теплом, варёной картошкой, кошками, сырыми валенками, чужими пальто и той особой квартирной духотой, которая бывает только в домах, где весь день ходят люди. Инга посмотрела в тёмную пасть подъезда и почувствовала, как внутри снова всё тяжелеет. — Я постою, пока зайдёшь, — сказал он. Она подняла на него глаза. — Зачем? — Затем. — Ты сегодня очень разговорчивый. — Это максимум. Она не улыбнулась, но что-то в груди всё равно болезненно дрогнуло. Ей вдруг отчаянно захотелось, чтобы он и правда постоял. Чтобы эти несколько секунд не кончались совсем. Чтобы не надо было сейчас входить в квартиру и снова становиться той, кто держится. — Постой, — сказала она тихо. Он кивнул. Инга шагнула в подъезд, поднялась на несколько ступенек и уже почти у поворота оглянулась. Он всё ещё стоял у двери. Не курил. Не торопился. Просто ждал, пока она исчезнет из виду. И в этой неподвижной, тихой фигуре было столько спокойной силы и той самой странной бережности, от которой её уже начинало ломать изнутри, что она отвернулась слишком резко и пошла наверх. На площадке второго этажа ноги снова стали тяжёлыми. На перилах висела чужая тряпка. У соседей снизу плакал ребёнок. Инга поднялась ещё на пролет и остановилась перед своей дверью. Из квартиры слышались голоса, не громкие, но постоянные. Звон чашки. Шёпот. Мать, наверное, опять сидит на кухне. Может, соседка ещё не ушла. Может, уже пришли те, кто будет помогать завтра. Воздух тут, в подъезде, уже пах не улицей, а домом. Старой штукатуркой, тёплой батареей, супом, табаком. Инга сжала в руке ручки авоськи и на секунду закрыла глаза. Она знала, что сейчас войдёт. Снимет сапоги. Поставит чай, сахар, хлеб. Ответит на чьё-нибудь “пришла?”. Мать посмотрит, и в этом взгляде будет всё сразу: усталость, растерянность, боль, привычка держаться, какая-то бытовая, почти стыдная необходимость пережить вечер. Инга всё это выдержит. Куда денется. Но вместе с этим знанием в ней уже сидело другое. Что на лавке во дворе ей стало спокойно. У него в руках. У него, а не вообще. Что спокойствие это пришло вместе с теплом его тела, с ладонью на затылке, с тяжестью руки между лопаток, с его голосом у самого виска. Что она почувствовала это слишком телом, слишком близко к коже, слишком не по-девчоночьи. И что именно это теперь пугало её сильнее собственных слёз. Инга открыла дверь и вошла. Квартира сразу приняла её в себя всем тем, от чего она и бежала эти полчаса. Запахом крепкого чая и чего-то лекарственного. Мокрыми сапогами у стены. Чужими пальто на вешалке. Тёплой духотой кухни. Чьим-то тихим разговором за закрытой дверью комнаты. На табуретке у зеркала лежал тот самый старый бабушкин платок, серый, с вытертыми розами по краю. У Инги от одного взгляда на него снова сжалось горло. Мать сидела на кухне у стола. Не одна. Соседка в кофте поверх халата держала чашку обеими руками и говорила что-то вполголоса. Мать подняла голову на звук двери, посмотрела на Ингу, на её красные глаза, на авоську в руке и только устало спросила: — Взяла? — Взяла. Инга поставила продукты на стол, достала хлеб, чай, сахар, спички. Руки двигались сами, привычно, будто это был обычный зимний вечер и она просто вернулась из магазина. Соседка тут же подалась к пакету, помогая разложить, и это движение, бытовое, знакомое, чуть не довело её до нового срыва. — Я в комнату зайду, — сказала она, стараясь, чтобы голос не дрогнул. Мать только кивнула. Инга прошла через коридор, где пахло мылом, старым шкафом и духотой чужого присутствия, толкнула дверь своей комнаты и прикрыла за собой. Здесь было темнее. Холоднее. Тише. На кровати лежал её свитер, брошенный утром, когда всё ещё было нормально. На стуле висела юбка. На подоконнике стоял фикус, который бабушка всегда ругала за пыль на листьях. И вот тут, в своей комнате, в этом маленьком, привычном пространстве, где всё было на своих местах, Инга наконец поняла по-настоящему, что именно с ней случилось во дворе. Не только то, что она плакала. Не только то, что он её обнимал. Не только то, что бабушка умерла и день с утра разломал всё, что держалось. Это всё было страшно, больно, тяжело. Но поверх этого в ней теперь жило совсем другое знание, от которого уже нельзя было отмахнуться. Её тянет к нему как к мужчине. Не из благодарности. Не потому, что он оказался рядом в нужный момент. Не потому, что в горе любой, кто держит тебя в руках, кажется особенным. Нет. Именно к нему. К его спокойствию. К тому, как он говорит мало и попадает точно. К тому, как умеет не лезть лишним словом в боль. К теплу его ладони. К силе руки на её спине. К его лицу так близко, что она видела щетину у подбородка, тень под скулой и эту невозможную, тяжёлую собранность в глазах. К тому, как рядом с ним вдруг становится не пусто, а спокойно. И вот это спокойствие было самым опасным из всего. Инга села на край кровати, не снимая пальто, и прижала ладони к лицу. Её догнало только сейчас. Не во дворе. Не на лавке. Здесь. В комнате, где пахло пылью, остывшей батареей и домом. Догнало так ясно, что даже дыхание сбилось. Она опустила руки и посмотрела на дверь, за которой всё ещё шёл вечер смерти, чай, соседские голоса, мать, чужие шаги. А где-то там, внизу, у подъезда, он, может быть, всё ещё стоял те несколько секунд, что обещал. И от этой мысли по телу снова прошёл тот же странный, живой ток, от которого хотелось одновременно зажмуриться и выйти обратно. Инга уткнулась лбом в холодную спинку кровати и тихо, почти беззвучно выдохнула. Вот этого она и боялась. Не его. Не того, что он сильный, взрослый, опасный и умеет смотреть так, будто видит лишнее. Не того, что он держал её слишком близко. Страшно было от своей собственной реакции. От того, как быстро и честно тело сказало правду раньше головы. От того, что сегодня, в день, когда умерла бабушка, она впервые перестала врать себе насчёт него. За стеной звякнула чашка. Мать кого-то тихо окликнула. Жизнь продолжалась с той же упрямой, тяжёлой бытовой силой, с какой продолжается всё после смерти. Инга сидела неподвижно, чувствуя под пальто остаточное тепло на лопатках там, где ещё недавно лежала его рука, и понимала, что с завтрашнего дня всё будет по-старому только снаружи. Внутри уже нет. Дорога домой в такие часы редко бывала по-настоящему пустой, но и людной её уже не назовёшь. Школьная суета давно схлынула, рабочий народ ещё не весь дотянулся до дворов, и улица жила в этом странном промежутке, когда всё будто немного выдыхает. У остановки топталась бабка с сеткой. Двое мальчишек катили по обочине велосипед, споря так яростно, словно делили не ржавую раму, а квартиру в центре города. За углом у булочной кто-то хлопнул дверью. Ветер тянул сырым снегом и угольной гарью, под ногами темнела декабрьская каша, в которую уже вдавили сотни подошв. Свет был серый, водянистый, из тех, что не освещают, а просто делают всё вокруг чуть холоднее на вид. Алиса шла быстро, не торопясь именно убежать, а просто не любя болтаться на улице без дела. Портфель тянул плечо. Шарф был завязан плотно, почти по-взрослому, так, как она теперь завязывала сама, без чьих-то рук, без лишней заботы. На щеках держался слабый холодный румянец, пальцы в варежках всё равно подмерзали, и она по привычке то глубже прятала их в рукава, то снова вытаскивала. День в школе был обычный, а от обычных дней уставали иногда сильнее, чем от плохих. Слишком много людей, голосов, чьих-то взглядов, своих ответов, чужих шуток. К концу такого дня хотелось только дойти домой и наконец замолчать. Она свернула с более шумной улицы во двор между двумя домами, где всегда было тише. Здесь стояли обледенелые лавки, низкие железные турники, облупленная трансформаторная будка и редкие деревья, по которым ветер проходился сухим, злым шорохом. Именно тут она и увидела его. Он шёл навстречу от арки, без компании, руки в карманах куртки, голова чуть опущена от ветра. Увидел её не сразу. Потом увидел. И в эту самую секунду она почувствовала, как что-то внутри мгновенно собирается в тугой, холодный ком. Развернуться было бы глупо. Ускориться тоже. Алиса только ещё прямее выпрямила спину и пошла дальше так, будто впереди никого не было. Он сбавил шаг. Потом тоже не стал делать вид, будто не заметил. Когда между ними осталось шагов пять, Валера сказал: — Идёшь как на расстрел. Голос был неожиданно тихий. Без обычной ухмылки, без того наглого нажима, которым он раньше будто специально шёл вперёд, чтобы у других не осталось места для собственного шага. Алиса даже не остановилась. — А ты как всегда. Лезешь куда не надо. Он поравнялся с ней, развернулся в полшага и теперь шёл рядом, чуть сбоку. Не близко. Ровно настолько, чтобы это уже раздражало. — Всё ещё злишься? Она посмотрела на него коротко, почти сухо. — А должна была забыть? — Пару недель прошло. — Для таких, как ты, может, и часа хватает. Он усмехнулся, но усмешка вышла кривой, быстро погасла. — Жестоко. — Мало. Она ожидала, что сейчас он привычно полезет вперёд, скажет что-нибудь наглое, липкое, самоуверенное, и тогда всё снова станет простым. Его можно будет ненавидеть спокойно и чисто, без этой неприятной примеси чего-то ещё. Но Валера не полез. Просто шёл рядом, глядя не на неё, а куда-то вперёд, на грязный снег и тёмные стволы деревьев у будки. — Я тебя не ждал, если что, — сказал он. — Спасибо, успокоил. — И не искал. — Это тоже очень ценная информация. — А ты всё равно смотришь так, будто я тебя караулил с утра. Она остановилась так резко, что портфель качнулся на ремне. — Это ты сейчас серьёзно? Он тоже встал. Повернулся к ней. — А что? — Ты меня у дома поцеловал без спроса, а теперь решил, что можешь ещё и обиженного строить? Последние слова прозвучали уже чуть громче, чем она хотела. Не криком. Но достаточно, чтобы у неё самой на секунду сбилось дыхание. Она ненавидела, когда приходилось проговаривать это вслух. Как будто сам факт того поцелуя от слов становился не меньше, а телеснее, ближе к коже. Валера посмотрел на неё прямо. В сером зимнем свете лицо у него казалось старше, суше, чем тогда, в ДК. Под глазами легли тени, губы сжались. На секунду ей даже показалось, что он скажет что-то внятное. Нормальное. По-человечески. — Пощёчину я тоже помню, — сказал он. Алиса прищурилась. — Мало было? — Смотря кому. — Тебе, видно, да. Его взгляд на миг стал тяжелее, но голос остался всё таким же тихим. — Ты сразу с ножа заходишь. — С тобой иначе не получается. — Значит, я постарался. — Даже слишком. Она хотела снова пойти, но он на этот раз шагнул чуть вперёд и встал не совсем поперёк дороги, а так, что пройти мимо было можно, но пришлось бы задеть его плечом. Жест мелкий, почти незаметный, а раздражал сильнее прямого хватания. Алиса подняла на него глаза. — Уйди. — А если нет? — Тогда я тебя сама обойду. — Обходи. Он смотрел спокойно. Не раззадоренно. Не зло. И от этой спокойной, нарочно сдержанной наглости ей стало ещё неуютнее. Потому что он как будто специально лишал её удобной причины вспыхнуть по-настоящему. — Тебе чего надо? — спросила она. — Чтоб ты не дёргалась так, будто я тебя сейчас съем. — А что, нет? — Был бы такой план, ты бы уже поняла. Фраза была наглая, но сказана почти ровно, без нажима. И именно этим почему-то задела её сильнее. Алиса почувствовала, как к щекам подступает неприятное тепло. Не от смущения. От злости на собственное тело, которое слишком быстро и глупо отзывается на такие вещи. — Очень смешно, — сказала она. — Я не шучу. — Это чувствуется. Между ними повисла короткая пауза. Где-то за домом хлопнула дверь машины. На площадке у соседнего дома кто-то выбивал ковёр, сухие удары глухо уходили в холодный воздух. Алиса смотрела на Валеру и всё яснее понимала, что он сегодня не такой, как тогда. Не мягкий, нет. Это было бы ещё хуже и смешнее. Просто тише. Будто что-то в нём притушили, а оно всё равно горит, только уже не лезет наружу искрами. — Боишься меня? — спросил он вдруг. Алиса усмехнулась. — Мечтай. — Тогда чего стоишь как натянутая? — Потому что ты рядом. Он качнул головой. — Тоже ответ. — Какой заслужил. Она сама не заметила, как начала говорить длиннее, чем собиралась. Обычно с ним хотелось резать коротко, чтобы не оставлять лишнего. Сейчас слова шли сами, и её это раздражало. Как будто рядом с ним даже молчать приходилось с усилием. — Ты вообще умеешь идти своей дорогой? — спросила она. — Или обязательно надо сунуться, постоять, сказать что-нибудь и смотреть так, будто тебе за это ничего не будет? — А что мне будет? — Не знаю. Может, когда-нибудь дойдёт. — Что именно? — Что люди не игрушки. Он усмехнулся уже по-настоящему, но как-то невесело. — Ты сейчас про себя или вообще? — Про тебя. — А ты, значит, не игрушка. — Представь себе. — Представил. — И что? — Трудно с тобой. — Никто не просил облегчать себе жизнь за мой счёт. На это он не ответил сразу. Только посмотрел на неё внимательнее, чуть дольше, чем нужно. И вот тут Алиса впервые за весь разговор на секунду растерялась. Не потому, что он сказал что-то особенное. А потому, что взгляд у него был не победный, не хищный, не самодовольный. Тяжёлый. Упрямый. Как будто он и сам не знает, зачем всё ещё стоит перед ней, но уйти уже не может. — Ты всё ещё противен мне, — сказала она холодно, почти нарочно. Сказала и сразу почувствовала, как между ними что-то жёстко щёлкнуло. Валера опустил глаза на секунду, потом снова поднял. — Всё ещё, — повторил он негромко. Не переспросил. Не усмехнулся. Просто повторил, и в этом почему-то оказалось больше, чем хотелось бы. Алиса первой отвела взгляд. — А ты чего ждал? — Ничего. — Тогда зачем лезешь? — Я и сам уже не пойму. Вот это прозвучало почти честно, и от этого ей стало только хуже. Она шагнула в сторону, чтобы всё-таки пройти мимо, и в этот момент он коснулся её локтя. Совсем не так, как в прошлый раз. Не грубо, не властно, не хватая. Просто пальцами, поверх пальто, чуть выше локтя, будто хотел придержать на секунду, сам ещё не до конца решив зачем. Прикосновение было коротким. Лёгким. Но от него её будто прошило слишком быстро, слишком прямо. Алиса замерла. Не от страха. Или не только от него. Тело среагировало раньше мысли. Сначала этот короткий жар под тканью, потом глухой удар где-то под рёбрами, потом уже всё остальное: злость, настороженность, холод, воздух, двор. Она не двинулась ровно секунду. Может, меньше. Но этого хватило, чтобы самой испугаться этой секунды. Валера тут же убрал руку. Кажется, даже не понял, что именно произошло. Или понял, но не так. — Я не держу, — сказал он тихо. — Заметно. Голос у неё вышел ниже и глуше обычного, и это разозлило её ещё сильнее. Она посмотрела на свой локоть, будто там мог остаться его след, потом снова на него. — Не трогай меня. — Ладно. — Просто не трогай. — Сказал же. Он и правда не тянулся больше. Стоял, руки опять в карманах, плечи чуть подняты от холода. И всё же между ними теперь как будто повисло это его короткое прикосновение, никуда не делось, только стало ещё заметнее оттого, что повторять он его не стал. Алиса почувствовала, что если сейчас немедленно не вернёт разговор в нормальную злую колею, то внутри начнёт шевелиться что-то совсем лишнее. — Ты сначала делаешь что хочешь, а потом строишь из себя непонятно что, — сказала она резче. — Думаешь, если теперь говоришь тише, то всё уже по-другому? — Нет. — Тогда в чём смысл? — А он должен быть? — Желательно. — С тобой не выходит как желательно. — Удивил. — А ты как будто не знала. Она посмотрела на него жёстко. — Я о тебе вообще ничего знать не хочу. — Врёшь. — Очень удобно. За меня ещё и это решил. — Нет. Просто вижу. — Вот именно это в тебе и бесит. — Что? — Будто ты всё видишь. — А ты всё прячешь. Её лицо сразу похолодело. — Не лезь туда. — Куда? — Туда, где не твоё. Он замолчал. Потом сказал уже совсем тихо: — Ладно. Это “ладно” прозвучало так просто, что она даже на секунду сбилась. Слишком легко. Слишком без спора. Как будто он услышал не только слова, а что-то под ними. И от этого стало ещё хуже. — Что ладно? — спросила она насторожённо. — Ладно, — повторил он. — Без спроса не полезу. Она посмотрела на него внимательнее. Хотела поймать подвох, насмешку, очередную игру. Не поймала. И именно это начало по-настоящему нервировать. — Я тебе не верю. — А я не прошу. — Очень удобно. — Зато честно. — От тебя это особенно смешно слышать. — Всё тебе смешно. — С тобой иначе нельзя. Он чуть качнул головой. — Наглая ты. — С кем надо. — А со мной, значит, надо? — Ты сам постарался. Снова пауза. Двор вокруг них жил своей маленькой, тусклой жизнью. Кто-то прошёл по дальнему тротуару, не глядя сюда. На балконе второго этажа хлопнула форточка. Ветер зацепил край Алисиного шарфа, и она машинально поправила его у горла. Валера посмотрел на это движение слишком внимательно. — Зима знает, что ты тут одна ходишь? — спросил он вдруг. Её лицо сразу похолодело. — Не смей. — Я просто спросил. — Нет. Ты полез туда, куда тебе не надо. — А тебе всё нельзя. — Тебе особенно. На этот раз он всё-таки усмехнулся по-настоящему. — Ты меня уже этим словом скоро крестить будешь. — Было бы неплохо. — Правда только мне так везёт? — Сам себя утешай. — Мне не надо. — Тогда чего добиваешься? Он посмотрел на неё, и в этот момент она почти ожидала, что он ляпнет что-нибудь самоуверенное, глупое, привычное. Что-нибудь, за что его можно будет снова спокойно ненавидеть. Вместо этого Валера сказал: — Чтоб ты хоть раз говорила не так, будто я тебе на сапог наступил. Фраза вышла почти злой, но тихой. Без бравады. И именно в этом было что-то настоящее, слишком неприкрытое. Алиса почувствовала, как внутри всё неприятно качнулось. Он не жаловался. Не просил. Но в голосе была та самая задетость, которую он явно не собирался показывать, а она всё равно вылезла. — А ты сделай для этого что-нибудь нормальное, — ответила она. — Например? — Начни с того, чтобы не лезть к людям без спроса. Он кивнул. Один раз. Медленно. — Ладно. — Только не делай вид, что понял. — А ты не делай вид, что тебе всё равно. — Много на себя берёшь, — отрезала Алиса. — Не больше твоего. Она подхватила ремень портфеля повыше, обошла его наконец, на этот раз не дожидаясь, пока он отступит первым. Плечом всё-таки задела край его куртки. Через ткань ударило живое тепло, и от этого соприкосновения её опять коротко, зло передёрнуло. Не снаружи. Внутри. Валера не схватил её, не окликнул сразу. Только, когда она уже сделала несколько шагов, сказал вслед: — Ты всё равно не забыла. Алиса остановилась, но не обернулась сразу. — А ты, значит, надеешься? — бросила она через плечо. — Я ничего не сказал. — Тем хуже для тебя. Она всё-таки повернулась. Он стоял там же, руки в карманах, чуть ссутулившись от холода, и смотрел прямо на неё. Не победно. Не насмешливо. Тяжело. Упрямо. С досадой, которую сам до конца, похоже, не понимал. — Алиса, — сказал он. Её имя в его голосе прозвучало неожиданно низко и серьёзно. Без кличек, без дурацких интонаций. Это было хуже всего. — Не надо, — отрезала она. — Я ничего не сделал. — И слава богу. — Пока. Слово было почти тихим. Не угрозой, не обещанием, просто упрямой глупостью молодого сильного дурака, который сам не знает, что делает, но уже влез туда, откуда не умеет красиво выйти. Алиса почувствовала, как по спине прошёл холодок. — Вот поэтому ты мне и противен, — сказала она. И ушла. Шла быстро, не оглядываясь, чувствуя, как под ногами хлюпает снежная каша, как ремень портфеля режет плечо, как воздух обжигает лицо. Снаружи она была собрана, почти ледяная. Ни шагу лишнего, ни одного движения назад, ни одного жеста, который можно было бы прочитать как слабость. Только внутри всё стояло куда хуже. Злость была. Конечно. На него. На этот разговор. На себя за лишние ответы. На то, что не прошла мимо молча. На короткое прикосновение к локтю, которое до сих пор будто жило под тканью пальто. На его фразу про “не маленькая”. На то, как он произнёс её имя в самом конце. На всё. И под этой злостью уже шевелилось что-то куда более раздражающее. Не чувство даже. Какой-то телесный сбой. Непонятная память о его руке. О тепле его куртки, когда она задела его плечом. О том, что рядом с ним всё время приходится быть настороже не только головой. Она свернула к своему дому, ни разу не обернувшись. А он так и остался там, в полупустом дворе, посреди серого декабрьского вечера, вместе с недосказанностью, досадой, своей тихой наглостью и тем неприятным знанием, что хуже они друг после друга не стали. Просто всё сдвинулось ещё на полшага туда, где ни одному из них пока не было места. Остановка в это время дня всегда казалась местом временным даже не по смыслу, а по самому воздуху. Никто здесь не жил, никто не задерживался дольше нужного, но всё равно на этих двух кривых лавках, у столба с облупившейся табличкой маршрута, на вытоптанном пятачке между дорогой и грязным снежным месивом каждый день собиралось слишком много чужой жизни. Кто-то курил, кто-то зябко переступал с ноги на ногу, кто-то нервно вглядывался в поворот, будто автобус можно было вытащить одним взглядом. От дороги тянуло бензином, мокрым железом и грязью, от ларька неподалёку - тестом, подгоревшим маслом и дешёвым кофе в гранёных стаканах. За спиной у остановки стояли голые кусты, под ними валялись обрывки газет, пачка из-под сигарет и старая проволока, забившаяся в снег, как ржавая жила. Вахит пришёл сюда без спешки, руки в карманах, ворот куртки поднят повыше. Настроение у него было ровное, даже чуть насмешливое, из тех редких состояний, когда улица не бесит, люди не утомляют, а голова не давит изнутри всем сразу. От коробки он шёл не домой и не по великому делу, просто надо было сгонять в одно место по просьбе Сивого, а обратно уже можно было не торопиться. Он встал чуть в стороне от остальных, привычно выбрав место, где не надо никого задевать плечом и самому не ловить чужие локти в рёбра. Народу у остановки было немного. Старуха в платке держала у ноги сумку на верёвочных ручках и смотрела на дорогу так, будто от её упрямства автобус обязан был появиться быстрее. Мужик в коротком пальто курил, отводя дым от лица. Две тётки о чём-то спорили вполголоса, уже явно не помня, с чего начали. И среди этого скучного дневного набора она выделялась сразу, даже если бы Вахит не узнал её ещё издалека. Рыжая стояла у столба, как будто не ждала автобус, а держала этот пятачок за свой собственный. Короткая куртка, шарф кое-как, руки без перчаток, одна в кармане, другой она ковыряла облупленную краску на железной трубе остановки. Волосы выбивались из-под шапки дерзкими, медными прядями, лицо было живое, быстрое, с тем самым выражением, которое у некоторых людей будто врождённое: “давай, попробуй ко мне подойти, я тебе сейчас праздник устрою”. Она его тоже увидела. И в ту же секунду сделала вид, что нет. Вот это “нет” и выдало её с головой. Вахит остановился чуть поодаль, мельком глянул на дорогу и только потом снова на неё. Несколько дней назад, на рынке, она оставила после себя тот особый осадок, который держится не от красоты и не от симпатии, а от раздражения с любопытством пополам. Слишком наглая. Слишком быстрая на язык. Слишком ловко выкрутилась. Он вспоминал её потом мельком, без серьёзности, как вспоминают чужую занозу: вроде и ерунда, а пальцем иногда всё равно нащупываешь. Она покосилась на него первой. Не так, чтобы совсем уж явно, но Вахиту хватило. Он усмехнулся едва заметно и перевёл взгляд обратно на дорогу. На этом бы всё и закончилось, если бы рыжая не была рыжей. — Чего лыбишься? — спросила она, не глядя на него прямо. Голос у неё был звонкий, хрипловатый на концах слов, живой. Вопрос брошен как будто между делом, но с такой точностью, будто она уже давно стояла и ждала повода зацепиться. Вахит повернул к ней голову. — А ты чего нервничаешь? Она тут же уставилась на него. — Я? Нервничаю? — Ну не я же. — Много на себя берёшь. — Да брось. Ты меня увидела и сразу морду сделала, как будто я у тебя с кармана деньги снял. Рыжая прищурилась. Потом хмыкнула так, будто услышала что-то терпимое, но не более. — Ты бы не снял. У тебя пальцы не те. — Это какие ещё? — Медленные. Вахит коротко усмехнулся. — Смотри-ка. Эксперт выискался. — Выискалась, — поправила она тут же. — И да, эксперт. В отличие от некоторых. — В отличие от кого? — От тебя, лысый. Сказано было не зло. Почти весело. И именно поэтому среагировать на это всерьёз было бы глупо. Вахит только склонил голову набок, разглядывая её уже с открытым интересом. — А язык у тебя не отваливается? — Пока нет. А у тебя что, уши болят? — Слушать мусор? Иногда. — Так не слушай. Кто тебя заставляет? Она говорила быстро, без запинки, как будто не отвечала, а щёлкала орешки. Ни секунды пустоты. Ни одного движения назад. Всё в ней было собрано на нападение и игру сразу. И чем больше Вахит на неё смотрел, тем яснее понимал, что бесит она его именно этим. Не просто рыночной наглостью, не дешёвым хамством, а тем, что в ней всё живое и острое шло первым номером. И никакого смущения. — Ты со всеми так гавкаешь или мне повезло? — спросил он. Она наконец отлепилась от столба и повернулась к нему всем корпусом. — А ты уже решил, что тебе должно везти? — Нет. Просто интересно, я один такой счастливый или у тебя характер общий на район. — Характер у меня хороший. Просто люди вокруг тупые. Мужик в пальто, стоявший ближе к дороге, покосился на них и чуть отошёл в сторону, будто заранее не хотел иметь отношения к этой перебранке. Старуха у сумки поджала губы, но промолчала. Рыжая, заметив это, тут же сделала невинное лицо и сказала уже тише, в сторону: — Чего уставились, спектакль бесплатный. Потом снова на Вахита: — А ты всё такой же. Стоишь, смотришь, умного строишь. — Я хоть строю. — А ты думаешь, я нет? — Думаю, у тебя это само лезет. Она засмеялась. Коротко, звонко, по-настоящему, без жеманства. И это было, пожалуй, хуже её подколов, потому что смех у неё выходил не девчачий и не ломкий, а какой-то дворовый, крепкий, как будто она с пяти лет привыкла ржать там, где другие уже начинали огрызаться. — Самодовольный какой, — сказала она. — Я тебя, между прочим, не трогала. Вахит вскинул бровь. — А сейчас что делаешь? — Разговариваю. — По-твоему, это так называется? — А по-твоему? — По-моему, ты просто не умеешь мимо проходить. Она шагнула к нему ближе. Не вплотную, но уже не с той безопасной остановочной дистанции, где можно стоять и прикидываться, что разговор ничего не значит. Это движение было сделано как будто от нетерпения, а на самом деле слишком точно. Вахит заметил. — А ты умеешь? — спросила она, глядя снизу вверх с тем бесноватым прищуром, который у неё, кажется, вообще не сходил с лица. — Смотря мимо кого. — Вот, значит, как. — Как? — А так. Уже подкатил. Вахит фыркнул. — Да ты кому нужна, чудо рыжее. Она тут же сунула ему в плечо кулаком, не сильно, но точно. Не удар даже, а короткий, наглый толчок, как метка: я тут, не забывай. — Сам чудо, — сказала она. — И не рыжее, а огненное. — Ага, вижу. Прям пожар. — Ты на себя посмотри. Стоишь весь такой спокойный, будто тебя мама в детстве в холодильнике хранила. — Зато не бегаю и не ору на всё живое. — А я ору? — Ты? Нет. Ты звенишь. Как нож в стакане. Она скривила рот, будто не решила ещё, обидеться или засмеяться. — Сравнение у тебя, лысый, конечно, с помойки. — Зато точное. — Тебе все так говорят? — Только особо одарённые. — Тогда запоминай. Я ещё и добрая. — Это когда? — Когда не хочу человеку глаз выцарапать. — А сейчас хочешь? — Пока думаю. Он улыбнулся уже открыто. Не широко. Но так, что в глазах мелькнуло то самое редкое весёлое тепло, которое у него вообще-то чаще доставалось своим. Рыжая это увидела и сразу сощурилась ещё сильнее, будто он нарушил какое-то негласное правило и играть стало сложнее. — Чего теперь? — спросила она. — Ничего. Просто смотрю. — Нашёл на что. — На тебя, видимо. — Пожалел потом. — Уже. — Поздно. Она снова двинулась ближе, уже совсем не скрывая, что делает это нарочно. Между ними осталось полшага. Вахит даже не шелохнулся, только чуть опустил голову, чтобы не терять её из вида. От неё пахло дешёвым мылом, морозным воздухом и чем-то ещё, таким уличным, быстрым, как будто она весь день не ходила, а носилась, цепляясь за людей, за углы, за жизнь. — Ты чего ко мне тогда на рынке прицепился? — спросила она. — Я? — Ну не я же. — Ты кофту спёрла и устроила балаган. — А тебе-то что? — Ничего. Люблю смотреть на цирк. — Так купи билет и молчи. — Билета не было. Было бесплатное представление. Она усмехнулась с тем же быстрым, опасным удовольствием. — И как, понравилось? — Финал слабый. — Зато я ушла с кофтой. — Ага. Как королева с помойки. — Ты всё про помойку думаешь. Тянет, что ли? — Меня? Нет. А тебя, смотрю, кормит. Это уже было сказано жёстче. Не зло, но с сухим краем. Рыжая сразу уловила разницу. Глаза у неё на секунду блеснули уже не смехом, а чистым азартом. Вот теперь, похоже, ей стало по-настоящему интересно. — Слушай, лысый, — протянула она почти ласково, а оттого ещё ядовитее. — Ты если хочешь меня уколоть, делай это бодрее. А то пока только сам себе нравишься. — Я тебе, что ли, должен стараться? — Конечно. Влез в разговор — развлекай. — Ты сама начала. — Потому что ты лыбился. — Потому что ты корчила рожу. — А ты, значит, уже всё про всех понял? — Про тебя да. Она тут же вскинула подбородок. — Ну давай. Понял он. Расскажи. Вахит посмотрел на неё пристально, уже без улыбки. — Ты шумная. — Это не новость. — Быстрая слишком. — И что? — И то, что всё время играешь, будто тебе никто не указ. Она скрестила руки на груди. — А мне есть кто указ? — Понятия не имею. — Вот именно. — Но любишь сделать вид, что весь мир тебе должен дорогу уступать. — А он и уступает. — Не весь. — Ты, что ли, нет? — Я ещё думаю. Она фыркнула. Потом вдруг шагнула совсем близко и ткнула пальцем ему в грудь. — Думает он. Ты, лысый, слишком много думаешь для человека с таким лицом. Жест был дерзкий, почти детский по наглости и совершенно взрослый по тому, как она не отводила при этом глаз. Вахит посмотрел сначала на её палец у себя на куртке, потом на неё. Не убрал руку. Не отступил. Только угол рта чуть дёрнулся. — А с каким мне надо? — С попроще. — Чтоб тебе легче было? — Мне и так не тяжело. — Вижу. Она хотела что-то бросить ещё, но в этот момент из-за поворота наконец выполз автобус. Тяжёлый, грязный, с мутными окнами. Старуха тут же подхватила сумку, тётки заторопились к краю дороги. Мужик в пальто бросил окурок в снег. Остановка ожила, зашевелилась, заскрипела сапогами и пакетами. И в этой общей мелкой возне их двоих вдруг на секунду как будто выдернуло из разговора обратно в обычную улицу. Рыжая оглянулась на автобус, потом снова на Вахита. — Ну всё, лысый, представление окончено. — Ты меня так и не развлекла. — Это потому, что ты скучный. — А ты шумная. — И что? — Ничего. Звенишь всё так же. Она прищурилась, словно ещё секунду решала, дать ему напоследок словом или чем-то потяжелее. Потом вдруг усмехнулась, быстро, криво, и неожиданно легко дёрнула его за ворот куртки на себя. Не сильно. Не чтобы что-то доказать. Просто опять нарушить дистанцию в последний момент и оставить за собой ход. — А ты всё-таки не медленный, — сказала она почти в лицо. — Так, тормознутый слегка. И отпустила. Вахит не успел бы остановить её, даже если бы хотел. Она тут же отскочила на полшага, развернулась и влезла в автобус одной из первых, юркая, наглая, живая. На ступеньке обернулась через плечо, будто просто проверяла, успела ли войти старуха. Но Вахит видел: смотрела она на него. Двери захлопнулись. Автобус дёрнулся, выпустил в воздух сизый выхлоп и тяжело пополз дальше по дороге. Вахит остался у остановки один, засунув руки обратно в карманы. На губах у него всё ещё держалось это невольное, тихое веселье, которого секунду назад не было. Он смотрел вслед автобусу и чувствовал не злость, не досаду, даже не раздражение в чистом виде. Скорее какое-то редкое, неприятно живое шевеление внутри, как после хорошей драки без синяков: вроде и ничего не случилось, а кровь уже пошла быстрее. Шумная. Бесноватая. С языка без тормозов. И при этом не дура вовсе. Всё видит, всё считает на ходу, только делает вид, будто живёт одним сплошным нахрапом. Это в ней и цепляло сильнее всего. Не красотой, не бабьим чем-то, до этого он и близко сейчас не думал. А тем, как она влезает в пространство, будто всегда имеет право. Будто если уж появилась, то воздух теперь тоже должен считаться с ней. — Чудо рыжее, — пробормотал Вахит себе под нос и сам усмехнулся. Потом развернулся и пошёл своей дорогой. И всё же уже через несколько шагов поймал себя на том, что думает не о деле, с которого шёл, не о коробке, не о доме, а о том, как она стояла у столба, ковыряя краску ногтем, как щурилась, как лезла ближе без капли стеснения, как ткнула ему пальцем в грудь и дёрнула за воротник с таким видом, будто это не он тут старше, выше и тяжелее, а она сама сейчас решает, кому и как стоять на этой остановке. Это было глупо. Лишне. И именно поэтому почему-то не отпускало.
18 Нравится 10 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (2)