Мой инструктор по счастливой жизни

NC-17
Завершён
55
автор
Фэндом:
Размер:
343 страницы, 102 831 слово, 18 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 1: пыль, зной и лошадиный зад.

Настройки
Воздух загустел до консистенции киселя — сладковатого от адреналина и горьковатого от пота. Он звенел. Не метафорически. В последние минуты финала студенческого чемпионата пространство между трибунами, вздымавшимися к самому потолку, словно пасть гигантского зверя, вибрировало от чистого звука: топот тысяч ног, рёв, свист. Все сливалось в один оглушительный, животный гул. Соперники из сеульского «Грифона» вели в одно очко. Одно. Жалкое, ничтожное, невероятно тяжелое. Его чувствовали не ушами — кожей, подошвами кроссовок, сбитым ритмом сердца где-то в горле. Майка прилипла к спине мокрым, холодным лепестком. Руки горели — не от ударов, а от тысяч микроконтактов, от трения о кожу, мяч, чужую форму. А дыхание, вопреки всему, было ровным, выверенным, как у снайпера перед выстрелом. На табло мерцали цифры: 10.4 секунды. Вся сложная тактика сезона, все схемы и наказы тренера схлопнулись до примитивной, ясной как божий день истины: мяч должен быть у него. — Гук! Голос тренера Го срывался где-то сбоку, но пробивался сквозь шум не приказом, а констатацией вселенского закона. Типа «гравитация существует» или «сейчас будет красиво». Защитник перед ним, здоровенный детина с номером «16» на груди, дышал как паровоз, и капли пота с его мокрой челки летели на паркет при каждом резком движении. В глазах читалось всё: спортивная злость, усталость до дрожи в коленях и… чистый, неподдельный

страх.

Страх перед тем, что сейчас сделает этот парень с волосами цвета мокрого асфальта и взглядом, который, казалось, просчитывал траекторию полета мяча на три шага вперед. Спортсмен начал дриблинг. Не быстрый, не агрессивный. Ритмичный. Заверенный удар-пауза-удар. Как маятник, отсчитывающий последние секунды до чужого исхода. Взгляд был пригвожден к оранжевому обручу корзины, висящему в десяти метрах, как мишень. Все остальное — безумная какофония зала, выкрики партнеров, суетливые перемещения игроков — растворилось, превратилось в размытый, невнятный фон. Плечо качнулось влево. Едва заметно. Но для измотанного «шестнадцатого» это был единственный сигнал. Он рванулся, чтобы перекрыть путь. И это была его последняя ошибка. Доли секунды. Просвет. Не мысль, даже не инстинкт — чистое мышечное воспоминание, выжженное тысячами повторений. Стопа оттолкнулась от паркета, тело, легкое и мощное, как пружина, взмыло в воздух. Не прыжок — отрыв. Рука с мячом ушла за голову, локоть составил идеальную геометрию, запястье расслабилось в последний миг. В полете он замер, вытянувшись в струну, — живая статуя атлетизма и концентрации. Камера на трибуне, должно быть, сделала культовый кадр. Щелчок. Звук был негромким, почти интимным. Чистым. Мяч, описав высокую, насмешливую дугу, будто нехотя, прошел сквозь сетку. И тут же поверх взвыла сирена. Резкая, режущая, победная. Тишины не было. Был взрыв. Гул, копившийся весь матч, сорвался с цепи, превратившись в сплошной, физический рев. Паркет затрясся под ногами. Победа. Чемпионат. Его момент. Триумф, сладкий и липкий, как кровь на разбитой губе. Его накрыло. Не волной — цунами из тел, криков, протянутых рук. Кто-то хлопал по спине так, что можно было потерять дыхание, кто-то визжал что-то прямо в ухо. Он не сопротивлялся. Стоял в эпицентре этого безумия, вскинув сжатые кулаки к ослепляющим потолочным прожекторам, с диким, оскаленным, нечеловеческим выражением на лице — полу-торжество, полу-облегчение. В лицо ему бил свет десятков экранов телефонов, превращая его в мерцающее, иконописное изображение. И сквозь общий рёв пробивалось, нарастая, скандируемое тысячей глоток: — ЧОН-ГУК! ЧОН-ГУК! ЧОН-ГУК! Имя било о стены, отскакивало от потолка, возвращалось эхом. Оно больше не принадлежало ему. Оно стало явлением, силой, брендом этой ночи. В этот миг он не был просто парнем с мячом. Он был божеством этого зала, идолом, отлитым из пота, адреналина и всепоглощающего, опьяняющего гула обожания. Его мир сузился до этого: до сладковатого привкуса победы на языке, до соленых капель, стекающих с виска, до этого оглушительного, прекрасного, животрепещущего шума, который был музыкой его существования.

***

Гул арены не смолкал — трансформировался, перетек в другое русло. Теперь бился ровным, пульсирующим басом, который проходил сквозь пол, диваны и кости, навязывая свой ритм сердцу. Воздух клуба был искусственным шедевром: прохладный, циркулирующий невидимыми потоками, густой от смеси нишевых парфюмов, дорогого табака и сладковатого запаха коктейлей. Свет здесь работал выборочно: неоновые синие и розовые трубки выхватывали из полумрака то блик на хрустальной столешнице, то изгиб бокала в чьей-то ухоженной руке, то мокрый блеск губ, приоткрытых в смехе или в ожидании поцелуя. В центре этого кадрового круговорота, на бархатном диване цвета спелой сливы, почти растворился в полумраке Чонгук. В одной руке он небрежно сжимал тяжелый хрустальный трофей – холодный контраст разгоряченной ладони. Вторая уже лежала на тонкой талии девушки, восседавшей у него на коленях. Ее черные волосы, цвета воронова крыла и такой же глянцевитой текстуры, падали тяжелой волной, скрывая лицо, когда она наклонялась к его шее. Была видна лишь идеальная линия скул и губы, подкрашенные в оттенок «вишня после заморозки». От нее веяло чем-то цветочным, тяжелым и навязчивым, пока ловкие пальцы с безупречным маникюром цвета оксидированного серебра исследовали пуговицы на чужой шелковой рубашке — подарке от Хосока, настолько же дорогом, насколько непрактичном. Для Чона подобные красавицы были частью ландшафта — красивым, желанным, но… временным декором. — Гук-а, это было не просто эпично! Это было… метафизически! — голос друга перебил бас, не заглушая, а вплетаясь в него. Он стоял, размахивая бутылкой шампанского так, будто это был световой меч, а он — джедай на вечеринке. Золотистые пузырьки в такт музыке метались в стекле, как пойманные духи. — Лицо того переростка с «Грифона»! В нем было всё: шок, принятие, экзистенциальный ужас! Ты не просто бросил мяч, а бросил вызов самой скучной реальности! Настоящий «Геракл, очищающий авгиевы конюшни от посредственности»! Чон Хосок – единственный наследник империи «Hwangbo & Son», что продолжал свое вещание о подвигах героя древнегреческой мифологии, вырос в мире, где цена чего-либо редко имела значение. Его «небрежный» стиль — потертые шелковые рубашки, винтажные кроссовки от неизвестных широкой публике брендов, часы деда, сто́ящие как иномарка, — был не позой, а естественной средой обитания. Он был куратором собственной жизни, избалованным до мозга костей возможностями, искренне считавшим мир своей увлекательной игровой площадкой. Но Чонгук подружился с ним не из-за этого. Всё началось с того, как баскетболист случайно застал его на рассвете после одной из таких же шумных вечеринок. Этот вечный двигатель энтузиазма, сидел в мертвой тишине, глядя на городские огни, с пустой бутылкой в руке и непривычной тяжестью в глазах — взглядом человека, который с детства знает цену не деньгам, а ожиданиям, грузу фамилии и одиночеству на вершине, куда его поместили при рождении. За его громким, почти театральным красноречием скрывалась ранимая, преданная душа, уставшая от предсказуемости роскоши и жаждущая настоящих, а не купленных эмоций. Именно эту искру подлинности — ту, что мелькала в рассказах о строгом, вечно отсутствующем отце или в неловких попытках помочь, не зная как, — разглядел Чонгук. Чон не был просто мажором. Он был мастером по превращению скучного в грандиозного и одинокого принца в золотой клетке. Напротив, в глубоком кресле из темной кожи, затаился Пак. Он не сидел — наблюдал, обхватив пальцами бокал с виски и единственным льдом. Его поза, чуть сутулая, выдавала в нем не лень, а привычку экономить энергию для действительно важного. Будущий нейрохирург (хотя все чаще он в шутку называл себя «будущим профессиональным циником»), он смотрел на окружающее через призму скепсиса, отточенного в медицинских аудиториях и за чтением Камю. Его остроумие было не тупой шпилькой, а скальпелем — точным, холодным и беспощадным к любому проявлению пафоса. — Геракл, насколько мне известно, не тратил пятьсот тысяч вон на стрижку и тонирование, чтобы волосы были идеального цвета «мокрый асфальт», — Чимин не повышал голос, но его слова, как иголки, находили щели в громкой музыке. — И его авгиевы конюшни пахли несколько иначе. Ты сегодня, брат, больше смахиваешь на Диониса после удачного мерчандайзинга. Что, впрочем, не отменяет твоего броска. Он был красивым. Почти неестественно, как анатомический атлас. Именно эту «неестественную красоту» в людях и поступках блондин с виски искал и презирал одновременно. Он вырос в квартале, где единственным скальпелем долгое время был перочинный нож местного авторитета, а будущее читалось не в учебниках, а в долгах родителей. Его путь в медицину начался не с мечты, а с холодного расчета: это была одна из немногих легальных дорог наружу, где ум и хладнокровие значили больше, чем связи. За цинизмом скрывалась не злоба, а усталость — усталость от борьбы, от необходимости всегда быть на полшага впереди, от понимания, насколько хрупко и неидеально все, что люди так старательно приукрашивают. Чонгук увидел в нем это первым. Разглядел за маской скептика того самого парня, который в три часа ночи мог молча принести тебе обезболивающее и стакан воды, не задавая лишних вопросов, а потом съязвить, что глупо было играть на травмированной ноге. В Чимине не было слащавой жалости, зато была железная, непоказная надежность. Он был якорем — неудобным, колючим, но не сдвигаемым. Их троица сошлась по закону противовесов. Хосок, с его ненасытной жаждой жизни, тянул их в водоворот эмоций и безумств, заливая тревоги шампанским и философией. Мин, со своим внутренним стерилизованным холодом, держал их в реальности, обеззараживал иллюзии и лечил последствия этих безумств. А Чонгук… Чонгук стал тем мостом, тем связующим звеном, который позволял им понимать друг друга. Он видел в Чоне не мажора, а художника, запертого в золотой рамке. В Чимине —уставшего воина, слишком часто видевшего изнанку жизни. Вместе они были странным, но идеально сбалансированным механизмом: непрактичный мечтатель, уставший реалист и тот, кто давал им обоим то, чего им не хватало — простую, необусловленную веру. Их дружба была не случайностью, а вынужденным союзом трех одиноких вселенных, обнаруживших, что вместе их орбиты, наконец, обрели устойчивость. — Заткнись, ты, ходячий учебник патологической анатомии! — засмеялся Хосок, но его взгляд, острый и заметивший всё, скользнул к столу, где телефон Чонгука, лежавший рядом с трофеем, снова беззвучно завертел на месте маленькую светящуюся карусель. — О-хо-хо! А вот и назойливая связь с внешним миром. Мама-сан? В самый кульминационный момент вселенского праздника! Бьюсь об заклад, это не про то, забыл ли ты купить молоко. Легкий спазм пробежал по лицу. Девушка на коленях, уловив изменение в напряжении мышц, отстранилась, в то время как ее блестящие губы надулись в мгновенной, отрепетированной обиде. Баскетболист машинально провел рукой по ее спине, успокаивающе, но его мысли уже унеслись прочь. Да, звонила. Не одиножды. Каждый раз его палец замирал над красной кнопкой, а под ложечкой поселялся маленький, холодный камешек вины. Чон его гнал, как назойливую муху. — Не забивай голову, — буркнул он, отхлебывая из бокала что-то сладкое и крепкое, но вкус был как бумажный. Чимин поймал его взгляд через стол. Не нужно было слов. В его темных, умных глазах вспыхнуло мгновенное понимание, смешанное с долей насмешливого сочувствия. Он едва заметно приподнял бровь, словно спрашивая: «Таки она?». Ему ответили таким же едва уловимым кивком, опустив взгляд. Это было похоже на признание в слабости. — Так и есть! — воскликнул третий, мгновенно считывая их безмолвный диалог. Он вскочил, с легкостью фокусника сорвал с подноса проходящего официанта белую тканевую салфетку, смял ее в нечто бесформенное и водрузил себе на голову с видом трагического шута. — Народ, момент истины! Наш повелитель паркета, укротитель сердец и законов физики, отправляется в добровольно-принудительную ссылку! В царство ароматов свежего навоза, задушевных гитарных переборов и людей, уверенных, что «айфон» — это новый сорт яблок! Он был в ударе. Достал телефон, и через секунду в VIP-зону, вперемешку с техно-битами, ворвалась меланхоличная акустическая гитара и томный мужской голос, певший о разбитых пикапах и ушедшей любви. — Внимание, саундтрек! — провозгласил Хосок. — «Тоска по асфальту, часть 1». Представляю: наш Гук, загорелый и просветленный, в соломенной шляпе (купленной, конечно, в концепт-сторе) доит корову под аккомпанемент переделанной в кантри-стиле королевы летней грусти! Это будет шедевр экзистенциального китча! Чимин, наконец, позволил себе улыбнуться — нешироко, уголком рта. Не присоединится к игре было бы не в его стиле. Его голос стал размеренным, лекторским: — Не смейся, это важный этап. Ревизия ценностей. Он откроет для себя, что «органик» — это не просто надпись на упаковке в супермаркете, а состояние, при котором ты сам можешь стать удобрением. И кто знает, может, он найдет там ту самую, искреннюю, немаркированную любовь? В лице простой деревенской девушки или, что более вероятно с его везением, в лице упрямой козы. У них, говорят, независимый характер. Настоящий вызов для его покорительских инстинктов. Чонгук швырнул в них обоих оставшейся в бокале вишенкой. Жаль, правда, что она пролетела мимо и прилипла к бархатной обивке. Смех друзей был привычным, почти родным фоном — частью щита, который он выстроил вокруг себя. Он отмахнулся, делая вид, что его это забавляет, но внутри что-то ёкнуло. — На неделю, дебилы. Максимум — десять дней. Посижу, выслушаю все бабушкины сплетни, поем ее пирожков с фасолью, и я снова ваш. Пхукет, яхта, все дела. Расслабьтесь. Он произнес это с нужной долей бравады, закинув руку за спинку дивана. Девушка снова прильнула к нему, и брюнет позволил себе утонуть в этом простом, немудрящем тактильном контакте, в сладком забытьи от алкоголя и усталости. А где-то на задворках сознания, словно назойливая мелодия, заиграли обрывки воспоминаний. Не цельные картины, а фрагменты, выхваченные вспышкой: тепло печи в бабушкиной крохотной кухоньке, обжигающее щеки; запах сосновых иголок и мокрой земли после дождя во дворе; вкус ледяного домашнего лимонада с кусочками настоящего лимона и мятой, сорванной у забора; ощущение маленькой, сухой и невероятно сильной бабушкиной руки в своей, когда она вела его через темный огород, уверяя, что привидений бояться нечего, потому что все местные призраки — наши, свои. В те моменты он чувствовал себя в абсолютной безопасности. В центре маленькой, но целой вселенной. А сейчас она была огромной, шумной и требовательной. Аплодировала ему, желала, требовала быть на высоте. И этот тихий, пахнущий вареньем и печкой мирок казался не просто далеким — он казался другой жизнью, стертой, как карандашный набросок на полях учебника. Уезжать туда сейчас — все равно что ставить на паузу самый яркий момент своей биографии. Было страшно не заскучать. Было страшно, что эта пауза затянется, что он выпадет из обоймы, что его место займут другие. А бабушка… Бабушка всегда будет ждать. Она же бабушка. У нее вся жизнь — это ждать. Несколько дней не сделают погоды. Он заглушил скребущее чувство вины обильным и обжигающим глотком, обнял девушку чуть сильнее и заставил себя рассмеяться очередной шутке Хосока, который уже разыгрывал целый скетч про «Чонгука и таинственную историю с пропавшим Wi-Fi». Шум, музыка, смех — они были его щитом, его опорой, его настоящим. Все остальное могло и подождать.

***

Следующее утро ворвалось в комнату не светом, а инструментом пытки. Жесткие, режущие лезвия солнца пробивались сквозь щели идеально отрегулированных жалюзи, рассекая полумрак и болью вонзаясь прямо под веки. Чонгук лежал на спине, пригвожденный к собственному матрасу свинцовой тяжестью в конечностях. Голова не раскалывалась — это было бы слишком динамично. Она ныла. Тупая, монотонная боль пульсировала в висках в такт едва слышному гулу города за окном. Устойчивость к алкоголю была его суперсилой и проклятием: он никогда не терял контроль и редко перебирал до отключки, зато расплачивался этим изнурительным, ясным похмельем, когда сознание было кристально чистым, а тело — чужим и непослушным. Рядом, уткнувшись лицом в подушку и сбив дорогое кашемировое одеяло в комок, спала та самая девушка. Ее идеально уложенные накануне волосы теперь представляли собой черное, блестящее облако на белье. От нее пахло смесью его дорогого геля для душа, остатками ее парфюма и чем-то кисловатым, утренним. Ощущение было знакомым до тошноты: красивая картинка, разбивающаяся о банальность рассвета. Послевкусие от таких ночей было не горьким, а пустым. Как съесть воздушный десерт, который выглядит как шедевр, а на вкус — как пенопласт. Где-то глубоко внутри, под слоем усталости и легкой тошноты, скребся тот Чонгук. Тот, что помнил запах земли после дождя не как аромат в бутике, а как реальность. Тот, которому было стыдно за эту пустоту. Но этот внутренний голос был слабым, надоедливым комаром. Чонгук-победитель, капитан сборной, привыкший брать от жизни всё и сразу, грубо отмахивался от него, заталкивая обратно в пыльный чулан прошлого, где хранились детские фото и неудобные обязательства. Он протянул руку к тумбочке, нащупал бутылку с минералкой и, не открывая глаза, сделал несколько глотков. Вода была теплой и не приносила спасения. «Нужно встать, найти аспирин», — тупо констатировал мозг. Тот, что в форме шипучих таблеток, которые обещают «взрыв свежести», но на деле просто разъедают желудок, оставляя послевкусие промышленного лимонада. И тут, как по заказу, на тумбочке завибрировал телефон. Не настойчиво, а с той самой мерной, неумолимой частотой, которая хуже любой трели. Он приоткрыл один глаз. На экране горело: «Мама (офис)». «Мама (офис)» — это был отдельный статус. Не просто «Мама». Это значило, что звонит не уставшая, тоскующая женщина, а Чон Соён, исполнительный директор регионального отделения крупной логистической компании, с холодным умом и стальной волей, которые и помогли ей, вдове, поднять сына и обеспечить ему все возможности. Звонить с рабочего в субботу утром — вне ее привычек. Значит, дело серьезное. И бегства не будет. Чонгук с тихим стоном откинул одеяло, поднялся, чувствуя, как комната на мгновение поплыла. Он схватил первую попавшуюся футболку, натянул ее и, прижимая телефон к уху, вышел из спальни, плотно прикрыв за собой дверь. — Алло, — его голос прозвучал хрипло, как наждачная бумага. — Чонгук. — голос матери был ровным, деловым, без обычных теплых интонаций. Это сразу насторожило. — Поздравляю с победой. Видела в новостях. — Спасибо, — пробормотал он, садясь на холодный кожаный диван. Он знал, что это не начало разговора, а ритуал. Прелюдия. — Мне звонила доктор Кан из районной клиники в Йонъиле. Она наблюдала бабушку на прошлой неделе. Тишина в трубке была красноречивее любых слов. Чонгук почувствовал, как холодная тяжесть опустилась ему в желудок, вытесняя тошноту. — Что с ней? — Ничего критичного. Пока. — мать сделала небольшую паузу, давая словам осесть. — Гипертония усугубилась. Возраст, стресс от одиночества. Врач настаивает на постоянном наблюдении и максимальном покое. Бабушка, как ты знаешь, наотрез отказывается переезжать ко мне или в какой-либо пансионат. Она говорит, что умрет, если вырвать ее с корнями из того дома. — Мам, слушай… — Чонгук провел рукой по лицу. — Я не доктор. — Ты можешь быть просто рядом, — голос матери впервые дрогнул, в нем пробилась не усталость, а сдерживаемая ярость. — Ты можешь провести с ней лето. Убедиться, что она вовремя принимает таблетки и что она не таскает эти чертовы ведра с водой из колодца! Внутри что-то осело. — Три года, Чонгук! Три года ты не был там дольше двух дней подряд! Она хранит газетные вырезки о твоих матчах. Она смотрит их в записи, потому что не может разобраться со стриминговым сервисом. — У меня есть жизнь здесь, — вырвалось у него, и юноша сам удивился резкости собственного тона. — Тренировки, проекты, контракты на рассмотрении… Лето — самый важный сезон! — Твоя бабушка растила тебя каждое лето, когда я пропадала на работе, чтобы у нас были эти самые «контракты на рассмотрении»! — парировала мать, и ее голос стал ледяным, режущим. — Твоя «самая важная» жизнь, сынок, построена на фундаменте, который заложила она. И сейчас этот фундамент дает трещину. Или ты думаешь, твои победы на паркете и вечеринки в ночных клубах — это и есть настоящая жизнь? Он замер, словно получил пощечину. Мать никогда не говорила с ним так прямо. Она всегда поддерживала его увлечения, гордилась успехами. Ее слова повисли в тишине, тяжелые и неоспоримые. — Я… я не могу все бросить, — сказал он уже тише, но это прозвучало слабо, по-детски. — Я и не прошу бросать. Я прошу выбрать приоритеты. На три месяца. — голос снова стал ровным, деловым. Это был тон, которым она заключала контракты, не оставляя места для возражений. — Все твои «проекты» могут подождать или они не стоят того. Это не просьба, Чонгук. Билет на автобус уже куплен на послезавтра. Восемь утра. Встречать тебя будет такси от станции. Будь готов. И она положила трубку. Просто положила. Не дождавшись ответа. Финальный аккорд, не терпящий дискуссии. Чонгук сидел, уставившись в отражение своего бледного, осунувшегося лица в черном экране телефона. Внутри все клокотало: возмущение, протест, обида. И под этим всем — тот самый, затоптанный стыд, который теперь разросся до размеров цунами, смывая все оправдания. Он чувствовал себя загнанным в угол, побежденным. И самое ужасное — он понимал, что она права. С глухим стуком он швырнул телефон в мягкую спинку дивана и, тяжело дыша, вернулся в спальню. Дверь он открыл с таким видом, будто собирался разнести комнату в щепки. Лицо было искажено смесью злости и беспомощности. Он вернулся в спальню не как ураган, а как корабль, потерявший ветер в парусах. Вместо того чтобы крушить всё вокруг, он тяжело опустился на край матраса, подальше от спящей девушки. Локти уперлись в колени, ладони сцепились на затылке, а пальцы впились в собственные черные, непослушные волосы. Не думал о стыде. Пока нет. В нем бушевала простая, ясная злость. На мать, поставившую ультиматум. На себя — за то, что не смог найти контраргумент. На эту проклятую головную боль. На всю свою идеально выстроенную жизнь, которая внезапно дала трещину, как хрупкий фаянс. Он так сидел, глядя в пол, не замечая ничего вокруг. И не почувствовал, как за его спиной шевельнулись простыни. Потом — легкое, почти невесомое прикосновение. Холодные, ухоженные пальцы провели по его напряженной спине, скользнули вдоль позвоночника, застрявшего в тугом узле. Потом к его плечу прильнула щека, а на коже зашевелились волосы, когда она положила подбородок ему на плечо. — Ну ты чего?.. — звучание было сонным, сиплым от недавнего сна и вчерашнего курения. В нем не было тревоги, только ленивое любопытство и легкое кокетство. — Победитель должен быть на седьмом небе, а ты будто проиграл. «Чего?» — мысленно повторил вопрос. Да чего. Правда, чего? Бабушка, деревня… Это же все где-то там, далеко. А здесь и сейчас — теплая, готовая девушка, знакомый путь к простому забытью. Его тело, уставшее от напряжения и злости, само потянулось к этому легкому выходу. Он повернул голову. Их губы встретились без страсти, но с намерением. Сначала это был просто контакт, но потом он углубил поцелуй. Язык скользнул, исследуя, находя сладковатый привкус вчерашнего коктейля и что-то фруктовое — может, бальзам для губ. Ответ был немедленным, с готовностью, с обвивающими его шею руками. Рутина. Чон легко приподнял ее, усадив к себе на бедра. Простыня соскользнула, обнажив гладкую кожу плеч, изгиб ключицы. Руки скользнули по ее бокам, ладони ощутили тонкую талию, ребра под кожей, тепло. Дыхание участилось, стало горячим. Все шло по накатанной, знакомой до мелочей схеме. Его собственное тело начинало отзываться, кровь пульсировала в висках. Физиология работала без сбоев: красивая девушка, близость, предвкушение — мозг выдавал соответствующие команды. Был запах ее кожи, шелест простыней, приглушенный стон, когда губы нашли чувствительное место на шее. И тут что-то щелкнуло. Не в голове, а как будто в самой середине груди. Тихо, но отчетливо. Как если бы в темной комнате кто-то щелкнул выключателем, и слабый, но беспощадный свет озарил все углы. В этом свете он с абсолютной, ледяной ясностью увидел всю фальшь момента. Ее наращенные ресницы, трепещущие перед глазами. Искусственный аромат ее волос. Заученные, идеальные движения. Собственное возбуждение, которое было просто рефлексом, биологической реакцией на стимул, не более того. В этом не было ни капли настоящего желания, ни искры, ничего, что задевало бы хоть что-то глубже поверхности кожи. И в эту же секунду, будто подчиняясь внутреннему приказу, его тело дало сбой. То самое решительное возбуждение, что еще мгновение назад набирало силу, вдруг схлынуло. Не из-за слабости. Из-за полного, тотального безразличия. Уже даже на физиологическом уровне. Баскетболист замер. Губы все еще были прижаты к коже, но поцелуй застыл. Руки перестали двигаться. — Что-то не так? — прошептала она, запыхавшись. Чонгук медленно отстранился. Его дыхание тоже было тяжелым, но это была одышка от внутренней борьбы, а не от страсти. Он посмотрел на нее — красивое, растерянное лицо с размазанной помадой. И вместо раздражения или злости почувствовал лишь усталую пустоту. Наклонился и оставил легкий, почти ироничный поцелуй у нее на плече — печать, поставленная в никуда. — Всё в порядке, зайка. Просто… тебе пора. У меня сегодня дела, — сказал он голосом, который звучал странно ровно в его собственных ушах. Девушка хотела что-то возразить, надула губы, но, встретив его взгляд — не холодный, а просто… отстраненный, — сдалась. Молча, с обидным шуршанием, стала собираться. Он вызвал такси, помог ей надеть туфли на высоченных каблуках (воспитанность, вбитая матерью, сработала на автопилоте), проводил до лифта. — Я позвоню, — бросил в пространство стандартную фразу, в которую не верил ни он, ни она. Лифт захлопнулся, увозя вниз последний осколок вчерашней ночи. Чонгук вернулся в квартиру. Тишина обрушилась на него, теперь уже не гулкая, а плотная, как вата. Он стоял посреди гостиной, и только сейчас до конца осознал: сопротивляться бесполезно. Билет куплен. Ультиматум принят. Все его «дела» на это лето внезапно превратились в пыль. Стыд не чувствовался. Пока нет. Только глухая, тяжелая резигнация и странное, щемящее ожидание неизвестного. Впереди было не просто лето. Впереди была капитуляция. И, возможно, что-то еще, чего он пока не мог назвать.

***

Если сеульский аэропорт был гладким, стерильным порталом между мирами, то провинциальная автобусная станция оказалась его полной антитезой — дырой во времени. Воздух здесь не циркулировал, он застаивался, насыщенный ароматами, далекими от кофе и антисептика: пылью, поднятой бесчисленными ногами, сладковатым, приторным дымком жареных орешков «ббонгтвиги» и чем-то более глубоким, ностальгически-грустным — запахом немытой надежды. Надежды куда-то уехать или, наоборот, вернуться, которая здесь выцвела и запылилась. Сам автобус был не просто старым. Он был археологической находкой цвета выцветшей глины, словно его много лет назад выкопали из-под слоя сельской пыли. Кондиционер? Легенда, в которую, судя по потным, отрешенным лицам пассажиров, уже давно никто не верил. Окна кое-как держались в рамах, а в нескольких местах их подпирали массивные «заплаты» из черной изоленты — выглядело это так, будто транспортное средство пережило не маршрут, а перестрелку в каком-нибудь постапокалиптическом боевике низкого бюджета. Чонгук втиснулся на сиденье, и потрескавшийся винил обивки с тихим шипящим звуком прилип к его шортам. Его белые кроссовки, на которые ушла стоимость, вероятно, месячного проездного билета на весь этот ветхий парк, мгновенно покрылись тонким слоем серой пыли. Напротив, не отрываясь, на него смотрела бабушка с корзинкой, из которой смотрели в мир, полные немого укора, несколько пар куриных лап. Это был взгляд не любопытства, а тихого приговора городскому щеголю. Он судорожно нацепил наушники, выкрутил громкость на максимум, и агрессивный бит попытался заткнуть реальность. Но бас не мог перекрыть лязг и треск двигателя, звучавшего как астматический приступ, и раскатистый, мокрый кашель старика с соседнего сиденья, который, казалось, выворачивал наизнанку не только легкие, но и душу. Пейзаж за окном был монотонным гипнозом. Бесконечные рисовые чеки, похожие на гигантские, разбитые зеркала, в которых тонуло небо. Однообразные зеленые холмы. Крыши с голубой черепицей, которые в детстве казались ему замками, а теперь напоминали просто… крыши. Рекламные щиты, выцветшие под солнцем и дождями до полной абстракции. Чонгук чувствовал, как вместе с километрами из него вытекает что-то важное — та самая городская резкость, острота реакций, чувство собственной значимости. Мысли становились вялыми, как воздух в салоне. Сквозь агрессивную музыку пробивались обрывки воспоминаний: низкая тень бабушкиного дома под огромной хурмой, которая осенью становилась оранжевым фонарем; прохлада и специфический, соленый запах из кладовой, где в глиняных ханах хранились тайны вселенной в виде кимчи и соевой пасты; абсолютное, ничем не омраченное чувство безопасности, когда мир ограничивался двором, а самым страшным существом была соседская гусь-хулиган. То чувство, которое растворилось в дымке, как только он стал «Чон Чонгуком» — сначала надеждой школьной сборной, потом звездой университета, а теперь и пленником собственного успеха. Но ностальгия была слабой. Как вспышка старой фотографии. Сильнее было раздражение. Всепроникающее, липкое, как этот пот. От духоты, от неудобной позы, от осознания, что здесь, среди этих полей и этого рассохшегося автобуса, его титулы, его контракты и его Instagram с сотнями тысяч подписчиков ничего не стоили. Здесь он был просто «внуком Кан Мёнхи». И от этой мысли становилось не по себе. Быть «просто» кем-то оказалось невыносимее, чем быть «никем» в начале пути. И тогда автобус, будто подслушав его мысли, решил поставить жирную точку. Он кашлянул, дернулся несколько раз с таким звуком, будто внутри него грохотала стиральная машина с кирпичами, и затих. Наступила тишина, неестественная после долгого гула. Нарушало ее только шипение открываемой двери. Водитель, лицо которого напоминало карту местных засушливых земель — в трещинах и складках, — вышел, заглянул под капот, плюнул на раскаленный асфальт (плевок тут же испарился с тихим шипением) и огласил вердикт хриплым, бесстрастным голосом: — Полчасика. А то и часик. Кому невтерпеж — вон, до «Рассветной долины» километра три пешком. Конюшня там, телефон, может, есть. Чонгук посмотрел на свои сжатые в бессильных кулаки руки. Каждая клетка его спортивного, тренированного тела вопила против этой дикости. Но оставаться в этой консервной банке, где воздух стал густым от отчаяния и немытых тел, было сродни добровольному помещению в сауну для мазохистов. Он поднялся, сгреб свой глянцевый черный чемодан — объект, настолько же неуместный здесь, как зонтик в пустыне — и спустился по ступенькам. Тепло, поднимавшееся от асфальта, было физическим — будто он ступил на плиту, которую долго и немилосердно разогревали. Дорога была прямой, бесконечной и абсолютно пустой. Солнце висело в зените, безжалостный, слепящий диск, выжигавший тени и сам смысл движения. Воздух над асфальтом дрожал, создавая обманчивые миражи водных гладей. Чонгук шел, и пыль от редких проносящихся грузовиков оседала на нем, превращая дорогую майку в холст абстрактной грязно-серой живописи. Он пил из бутылки воду, которая была теплой, почти горячей, и не утоляла жажду. Он шептал проклятия, адресованные друзьям, их идиотским шуткам, этому автобусу-ветерану, матери, бабушке и, в конечном счете, самому себе за то, что сдался. Каждый шаг отзывался в висках тупой, ритмичной болью — биением сердца загнанного, но все еще гордого зверя. И когда он уже мысленно составлял завещание, завещая свои кроссовки Хосоку, а чувство стиля — Чимину, он увидел указатель. Не яркий, не рекламный, не обещающий ничего, кроме самого факта существования. Просто доска, потрескавшаяся от времени, на которой чьей-то неумелой, но старательной рукой была выведена лошадиная голова и нарисована стрелка, уводящая в сторону, под сень разрозненных сосен. «Конный клуб «Рассветная долина»». Ниже, мелко, будто стесняясь: «Обучение, прогулки». «Ну конечно, — мысленно фыркнул Чонгук. — Куда же еще». Конюшня. Просто идеальный финал для этого дня в стиле «дешевая ирония судьбы». Дорога свернула с асфальта и превратилась в грунтовку, ухабистую и щедро усыпанную камнями, каждый из которых, казалось, лично стремился оторвать колесико от его чемодана. Чонгук уже не катил его, а тащил, проклиная под нос весь местный ландшафт и его геологический состав. Но здесь, среди деревьев, было хоть чуть прохладнее. И пахло иначе. Не пылью и асфальтом. А хвоей, нагретой солнцем смолой и… чем-то другим. Чем-то животным, терпким, плотным, настоящим. Это не был запах грязи или нечистот. Это был запах жизни в ее самой простой, неприукрашенной форме. Он резал нос, но при этом был на удивление… честным. И вот деревья расступились, открывая вид. Он вышел на опушку перед огромным, ухоженным полем, огороженным невысокими, побеленными заборами. Плац. Земля здесь была утоптана, посыпана мелким, золотистым песком, который под палящим солнцем слепил глаза, как снег. Справа высились длинные, низкие строения из темного, почти черного дерева — конюшни. Оттуда доносились звуки, складывающиеся в странную симфонию: фырканье, стук копыт по дереву, металлический скрежет, чей-то негромкий окрик. Но всё это было лишь фоном, оркестром, настраивающим инструменты перед выходом солиста. А солист уже был на сцене. На плацу, залитом слепящим, почти физически ощутимым белым светом, двигалась живая иллюстрация ко всему, над чем так язвительно смеялся Хосок. Но в жизни это выглядело иначе. Совсем. Гнедой конь — огромный, с шерстью цвета темного шоколада, отливающей на солнце красным золотом, и с белым «носком» на левой передней — несся по кругу легким, размашистым галопом. Это не было дикой скачкой; это был танец. Мощные мышцы играли под кожей, песок летел из-под копыт мелкой золотистой пылью, и от всего существа животного веяло такой сдержанной силой, что даже Чонгук, не разбирающийся в породах дальше «лошадь большая, лошадь маленькая», замер в немом уважении. Но очень скоро его взгляд, будто против его воли, соскользнул с величественного зверя на того, кто им управлял. И тут началось. Всадник. Они двигались как единый, дышащий организм. Не человек на лошади, а центр управления в самой сердцевине этой живой энергии. Чонгук, чье мастерство заключалось во взрывных, точечных усилиях — прыжок, бросок, рывок, — наблюдал за иным искусством. Здесь сила была не для прорыва, а для бесконечного, плавного контроля. Каждое движение бедер, каждый наклон корпуса, едва заметное движение рук — всё это было языком, на котором говорили с полутонной мускулатуры и костей. Это была тихая, абсолютная власть, и она завораживала. Взгляд прилип, словно приклеенный, к бедрам всадника. Они были узкими, но не хрупкими — округлыми и невероятно четкими в своих очертаниях под плотной тканью специальных штанов (джинсы? бриджи? Чонгук не знал терминов). Поношенная материя цвета ночного неба облегала их так плотно, что, казалось, не скрывала, а подчеркивала каждую мышцу, каждое движение. Ткань растягивалась и вновь облегала форму с каждым толчком лошади, и Чонгук с внезапной, почти болезненной ясностью представил, какова эта упругая, живая плоть на ощупь. Не как пошлая фантазия, а просто… физическое любопытство спортсмена, встречающего иное воплощение силы. Интересно, какое там напряжение, когда он так работает… Внизу, у щиколоток, мелькали узкие кожаные полоски — штрипки, уходящие под голенища грубых, испачканных землей коричневых сапог. Деталь настолько утилитарная и при этом настолько… решающая в этом образе, что от нее перехватывало дыхание. Рубашка защитного, песочного цвета с закатанными до локтей рукавами была мокрой в районе лопаток и прилипла к торсу, обрисовывая плоский живот и широкую, но не перекачанную грудную клетку. Когда всадник слегка наклонился вперед, помогая лошади взять барьер, ткань отъехала (как и, наверно, сам Чон), обнажив на мгновение полоску загорелой, гладкой кожи и острые, словно вырезанные ключицы. Чонгук сглотнул. В голове, помимо его воли, всплыли обрывки мыслей, лишенные похабности, но полные того самого наглого любопытства, что было в его характере: «Вот это форма… Такими ключицами, наверное, банки открывают. Или повестку дня. И откуда тут, в этой глуши, такой… такой контраст?» Это было восхищение, смешанное с легким ударом по самолюбию: здесь, в этой пыли, кто-то выглядел настолько… собранным. Цельным. Рациональные мысли о том, что это парень, о жаре и о собственной нелепости, потонули в волне чистого, физиологического отклика. Не похоти, а трепета (хотя никто не был в этом уверен), который возникает при виде идеально выполненного сложного элемента на площадке. Только здесь элемент был живым, дышащим и невероятно притягательным. Он стоял, забыв о чемодане и о том, что выглядит как жалкий путник, вцепившись в ремень своей сумки, будто это якорь в этом внезапно перевернувшемся мире. «Видение» завершило круг, плавно перешло на новую фигуру, обходя расставленные барьеры с такой небрежной грацией, будто это были не препятствия, а часть танца. И теперь двигалось прямо на него. И тогда он увидел лицо. Каштановые волосы, выгоревшие на кончиках до оттенка светлого меда, выбивались из-под черной бейсболки с нечитаемой эмблемой. Лицо было не мягким или миловидным. Оно было четким: высокие скулы, резкая линия подбородка, прямой нос. И глаза. Даже на расстоянии было видно, что они светлые. Не голубые, а именно светлые, теплые, медовые, будто в них застряли последние лучи этого адского солнца, чтобы согревать изнутри. Сейчас эти глаза были сужены, сосредоточены на траектории, но когда всадник легким, почти невесомым движением корпуса и поводьев заставил лошадь взлететь над барьером и мягко приземлиться, его взгляд наконец упал на Чонгука. Он не просто посмотрел. Он оценил. Спокойно, без суеты, как опытный охотник оценивает неожиданно вышедшего на тропу зверя. Взгляд скользнул по лицу незнакомца с чемоданом, по его мокрой от пота и пыли футболке с никому здесь не известным логотипом, по глянцевому чемодану. Задержался на пестрой бандане Хосока на шее — последнем неудачном аксессуаре «под ковбоя». И тогда уголки этих тонких, сжатых губ дрогнули. Приподнялись ровно настолько, чтобы оформить ухмылку. Не злую. А осознающую и, черт возьми, насмешливую. Ту, что говорила без единого слова: «Ну конечно. Явно не местный. И явно потерянный. Привет, диковинка». Конь, огромный и послушный, остановился в паре метров от него, громко фыркнув, выпустив струю теплого, травянистого пара. Чонгук инстинктивно отпрянул на шаг, и его дорогой кроссовок с глухим, влажным звуком утонул во что-то мягкое и теплое. — Заблудился? — спросил всадник. Голос. Он был низким, бархатным, но с легкой, едва уловимой хрипотцой. От него по спине Чонгука, вопреки сорокаградусной жаре, пробежали мурашки — быстрые, электрические. Брюнет попытался ответить. Его мозг, обычно такой быстрый на острые реплики и уверенные ответы, выдавал лишь обрывки. Он открыл рот, но вместо слов вышел лишь хриплый, сдавленный звук, как у рыбы на берегу. Юноша сглотнул, чувствуя, как пересохшее горло скрипит. — Автобус… — выдавил баскетболист, и это прозвучало жалобнее, чем можно было себе представить. — Сломался. Мне… к телефону. Вызвать такси. Он, чей голос на площадке перекрывал рев трибун, сейчас мычал, как заблудившийся теленок. И от осознания этого ему стало еще жарче. Ухмылка на лице всадника стала чуть шире, чуть определеннее. В медовых глазах заплясали те самые золотистые искорки — чистое, немножко злое веселье. Он медленно, с преувеличенной, почти театральной неспешностью, свел поводья в одной загорелой руке. Грациозное животное, послушное и величественное, сделало шаг вперед, потом еще один, сокращая дистанцию. Теперь Чонгук видел все детали вблизи: маленькую, почти изящную родинку на кончике носа, тонкие, лучистые морщинки у глаз — следы постоянного прищуривания на солнце, капли пота на висках, медленно сбегающие по линии скулы. Кожа была гладкой, загорелой до золотистого оттенка, и от этого парень казался вырезанным из какого-то теплого дерева. — Понятно, — протянул всадник, и его взгляд снова пополз вниз, на этот раз с нарочитой медлительностью, как в дешевом детективе, когда зритель уже пять минут видит убийцу, а герой только подозревает невиновного. Он сделал паузу, давая напряжению и неловкости нарасти до критической массы. — Ну, прежде чем звонить в такси… Может, для начала, выберешься из… э-э-э… естественной преграды на твоем пути? Или тебе там нравится? — Что? — Чонгук моргнул, окончательно сбитый с толку тоном и выражением лица. Парень кивнул вниз, к его ногам. Его лицо приняло выражение пасторально-сочувствующее, почти отеческое, но глаза продолжали смеяться. — Ты стоишь, друг мой, по самую… лодыжку в свежем, еще очень теплом и ароматном «подарочке» от Чарли. — Он указал большим пальцем через плечо в сторону загона, где лениво жевал сено огромный пегий конь, смотрящий на них умными, карими глазами, полными немого укора и, кажется, скрытого удовольствия от зрелища. — Он у нас гостеприимный до безобразия. Любит оставлять… памятные знаки внимания незнакомцам. Особенно тем, кто смотрит по сторонам, забыв про землю под ногами. Чон замер. Медленно, с чувством, будто мир медленно наклоняется (и хорошо, если не перевернется), он опустил голову. Его левый кроссовок, белоснежный, из той самой ограниченной коллаборации, был погребен по щиколотку в большой, мягкой, еще дымящейся на солнце куче. Цветовая гамма варьировалась от светло-коричневого до подозрительно темно-зеленого. Консистенцию он оценивать не стал — некоторые грани реальности лучше не исследовать. Тепло, исходившее от этой массы, было почти осязаемым сквозь ткань и кожу, настойчиво напоминая о самой что ни на есть базовой, животной физиологии. В этот самый момент, когда его сознание пыталось осмыслить весь сюрреализм и унизительность происходящего, его тело, уже разгоряченное видом нового знакомого и общим адреналином дня, отозвалось предательским трепетом. Неясным, горячим толчком где-то глубоко внизу живота. Неловкость смешалась с чем-то еще, диким и неуместным. Он стоял в дерьме. В прямом, буквальном смысле. А его воображение, будто издеваясь, подкидывало картинку того, как эти самые крепкие, округлые бедра только что двигались в седле с такой уверенной грацией. — Ох, бля… — сорвалось у него с губ, тихо и безнадежно. Его лицо, шея, уши пылали таким огнем, что, казалось, могли вскипятить воду. Всадник, к счастью, не стал комментировать его очевидную внутреннюю бурю. Он просто легко, с присущей грацией, соскользнул с седла, оказавшись на земле. Вблизи разница в росте стала очевидной — инструктор был на полголовы ниже, но его присутствие, его уверенная, чуть развязная посадка и аура знания местности делали его визуально весомее. Он подошел, и запах ударил в нос — сложный, многослойный. Горячая кожа седла, старая древесина, сладкое сено, дешевое, но чистое мыло и под всем этим — теплый, мужской, немного пряный запах самого спасителя с очаровательными бедрами, смешанный с здоровым, животным духом лошади. Это не было неприятно. Это было… честно. И на удивление притягательно. — Я – Тэхен, — сказал он просто и протянул руку в грубой кожаной перчатке. Потом, взглянув на свои ладони, а затем оценивающе — на вероятное состояние рук Чонгука, усмехнулся и опустил руку, взяв вместо этого ручку чемодана с легкостью, будто в нем были перья. — А это, видимо, все твое мирское добро. Пойдем, путник. Вытащим тебя из этой… липкой ситуации. Похоже, твое знакомство с сельской жизней началось с самой её основы. Он говорил с легкой, незлой, но отчетливой насмешкой. Не высокомерной, а скорее… познавшей. Как будто он видел уже дюжину таких городских павлинов, растерявших весь лоск на первой же кочке. И, что было самым невыносимым, ему, кажется, это доставляло удовольствие. Веселило. Повернувшись к дому у края плаца, он крикнул, не повышая особо голоса, но так, чтобы было слышно: — Отец! Ненадолго отлучаюсь. Провожу гостя к тете Мёнхи. Из открытого окна донеслось невнятное, но добродушное бормотание в ответ. Тэхен кивнул, как будто получил четкий инструктаж, и жестом показал Чонгуку идти за собой, катя чемодан по утоптанной дорожке. В голове крутилась одна мысль: этот тип был наглым, язвительным и… чертовски интересным. А лето только начиналось.

***

Дорога к бабушкиному дому растянулась на двадцать минут. Не на прогулку, а на двадцатиминутный сеанс осознания собственной нелепости. Чонгук шел, и при каждом шаге раздавалось тихое, предательское хлюпанье из левого кроссовка. Он пытался концентрироваться на чем угодно, только не на этом. На раскаленном асфальте подошв, на липкой полоске пота, сползавшей по позвоночнику, на давящей, влажной духоте, от которой даже воздух казался густым, как кисель. Устойчивость к алкоголю была его суперсилой, а вот к этой сельской жаре у него не было иммунитета. Она высасывала силы, делая мысли вязкими, а тело — тяжелым и непослушным. Тэхен же шел рядом, будто эта адская температура была его родной стихией. Он вел лошадь под уздцы одной рукой, а другой почти без усилий катил чемодан, который у Чонгука вызывал желание пнуть его в канаву. Он двигался легко, несуетливо, и даже его дыхание было ровным. Время от времени он бросал на прибывшего короткие, оценивающие взгляды — не назойливые, но очень внимательные. И в уголках его губ, как тень, пряталась все та же неуловимая усмешка. Он казался совершенно непринужденным, и от этого Чон чувствовал себя еще более неуклюжим пришельцем. — Так ты, значит, внук Кан Мёнхи? — наконец нарушил молчание Тэхен. Его голос звучал ровно, но в нем сквозило неподдельное любопытство. Чонгук, удивленный, что его «вычислили», резко повернул к нему голову. — А как ты…? — Глаза, — просто сказал Тэхен, не отводя взгляда с дороги. — Такие же… неспокойные. И в упрямом подбородке что-то есть. Она, правда, обычно не хмурится так, как ты сейчас. У неё взгляд добрее. — Он на секунду замолчал, словно сравнивая образы. — Ну и… она про тебя, можно сказать, всем селом прожужжала уши. «Внучок-спортсмен», «звезда Сеула», «все девочки без ума». У нас тут у половины бабулек на холодильнике твои фото из газет прилеплены. Ты у нас как Майкл Джексон, только в кроссовках и без перчатки. Ну и, хм, живее, конечно. Чонгук от неожиданности даже на мгновение забыл про хлюпающий кроссовок. Он слышал, что бабушка им гордится, но чтобы до такой степени… — Она что, всем…? — Всем, кому не лень было слушать, — кивнул Тэхен, и в его глазах заплясали знакомые золотистые искорки. — Так что можешь расслабиться, знаменитость. Твое падение с космического Олимпа в наше скромное навозное поле уже стало частью местного фольклора. Я, честно говоря, думал, ты приедешь на белом коне или, на худой конец, на личном хеликоптере. А ты… — он снова окинул его с ног до головы оценивающим взглядом, — …прибыл на автобусе образца позапрошлого десятилетия и с триумфальным заходом в лошадиное «удобрение». Это даже круче. Народный, так сказать, подход. Чонгук сглотнул. Его попытки собрать остатки достоинства и городского лоска разбивались о эту невозмутимую, язвительную простоту. Он чувствовал себя не звездой, а экспонатом под названием «Городской идиот в естественной среде обитания». — Я… не знал, что она так… активна, — пробормотал он. — О, тетя Мёнхи — наше всё. Хранительница сплетен, живая энциклопедия района и по совместительству — лучший в округе повар. Так что ты, можно сказать, приобщился к местной элите. Через меня, правда, — Тэхен хмыкнул, — А тЫ… ДаВнО зДеСь РаБоТаЕшЬ? — спросил он, пародируя тон Чонгука с той самой покровительственной иронией. Чонгук мысленно пнул себя за этот дурацкий вопрос, заданный минуту назад. Тэхен, похоже, обладал феноменальной памятью на чужие промахи. — Можно сказать, что родился и вырос тут, — повторил он свои же слова, и его усмешка стала шире, открывая ровные, чуть затемненные от солнца зубы. — Это наша с отцом конюшня. Я тут и живу. Так что, если захочешь… ну, познакомиться с местной фауной поближе, научиться отличать лошадь от пони, или, там, предложить свои городские силы для уборки, — он снова, краем глаза, взглянул на его несчастный, по-прежнему подозрительный кроссовок, — теперь знаешь дорогу. Только в следующий раз смотри под ноги. У Чарли есть брат-близнец, Барни. У него… более размашистая манера приветствия. Они свернули на знакомую, узкую улочку. Жара не спадала, но здесь, среди низких домов под черепичными крышами, было чуть больше тени. Чонгук, все еще кипя от смущения и странного возбуждения, украдкой поглядывал на спутника. На то, как мышцы его предплечья играют под кожей, когда он поправляет поводья. На уверенную, легкую походку. Этот парень был как часть этого пейзажа — неотъемлемая, прочная и насмешливая. И против всех ожиданий, это начало казаться Чону не признаком отсталости, а какой-то… чертовски устойчивой позицией. Они дошли до калитки, и Чонгука накрыла волна дежавю такой силы, что на миг закружилась голова. Дом был точно таким же. Низкий, прочный, с темной черепичной крышей, по краям поросшей изумрудным бархатным мхом, будто дом надел уютную шапку. Во дворе все так же клонилась к земле, подпирая старый покосившийся забор, та самая огромная хурма. Ее ветви были по-прежнему причудливо изогнуты, как будто они застыли в танце, а под ней, он это помнил точно, всегда была самая густая тень. Ничего не изменилось. Только он сам стал другим, огромным и неуместным в этой миниатюрной, законсервированной во времени картине. И тут, словно почувствовав их приближение на каком-то мистическом, бабушкином уровне, дверь распахнулась. Из полумрака сени на свет выпорхнула бабушка. Маленькая, сгорбленная, но не слабая — плотная, как добротно сбитый бочонок. На ней был ее фирменный, невероятно цветастый фартук с вышитыми петухами, которые, казалось, вот-вот запоют. Ее лицо, все в глубоких, лучистых морщинах — карта целой жизни, — озарилось такой сияющей, улыбкой, что у Чонгука на мгновение перехватило дыхание, а в горле встал ком. В ее влажных, темных, не по годам острых глазах блестели слезы, но не печали — чистой, неподдельной радости. — Внучок! Мой чемпион! Добрался, солнышко! Она не побежала — она засеменила к нему быстрыми, шаркающими шажками, совершенно не обращая внимания ни на его пыльный, потный вид, ни на вероятный шлейф «ароматов», тянувшийся от него. Обняла так крепко, как только могли ее короткие, пухлые ручки, прижалась морщинистой щекой к его груди. И в этот момент всё — унижение, злость, раздражение, смутное возбуждение от встречи с Тэхеном — куда-то испарилось, растворилось в этом старом, знакомом, безусловном тепле. Оно пахло сушеными травами, домашним мылом и чем-то безошибочно родным. Он обнял ее, пригнувшись, почувствовав, как ее сильные, узловатые пальцы впиваются ему в спину, будто проверяя, настоящий ли он. И что-то давно замерзшее, и окаменевшее глубоко внутри дрогнуло и дало первую трещину. — Бабуля, — прошептал он хрипло, закрыв глаза, боясь, что они предательски отзовутся на эту внезапную нежность. Когда он приоткрыл их, то увидел Тэ. Тот стоял в стороне, прислонившись к столбу забора, и наблюдал. Но на его лице не было ни насмешки, ни скуки. Была тихая, мягкая улыбка, совершенно искренняя. Та, которую Чонгук еще не видел. Она преображала его резкие черты, делая их почти… нежными. Это выражение было предназначено не ему, а бабушке. Он смотрел на них, и в его медовых глазах светилось что-то теплое, почти родственное. Чонгук про себя фыркнул. Вот же двурушник. Только что изводил его сарказмом, а теперь стоит, как ангел во плоти. Даже его проклятый конь, этот гнедой «вестник апокалипсиса», который только что смотрел на Чонгука с немым презрением, теперь склонил свою величественную голову, чтобы бабушка почесала ему за ухом. И Тэхен улыбался этому, и эта улыбка была чертовски… милой. — Я его на дороге подобрал, тётя, — сказал парень почтительно, сделав легкий, привычный поклон. — Автобус его подвел. Привел к родному порогу. — Спасибо тебе, сыночек, золотой ты мой! Бабушка отпустила Чонгука и потянулась к инструктору, похлопала его по щеке своими старческими, в прожилках, но удивительно быстрыми ручками. Тот склонил голову еще ниже, позволяя, и на его загорелой щеке, под слоем дорожной пыли, проступил легкий, смущенный румянец. — Заходи вечерком, непременно! Накормлю чем бог послал! Свежих пирожков с кунжутом напеку! — Обязательно загляну, большое спасибо, — кивнул Тэхен, и его голос звучал мягко, бархатно, без малейшей тени привычной язвительности. Он перевел взгляд на Чонгука, и в его глазах снова вспыхнул тот самый, хитрющий, знающий огонек, будто он напоминал о их общей, нелепой тайне: — Удачи с… рекультивацией территории. Выглядишь как человек, который в этом остро нуждается. И, ловко развернув лошадь, он неспешно, без суеты, тронулся в обратный путь. Конь, проходя мимо, вдруг взмахнул пышным хвостом, едва не задев Чонгука по лицу, будто в насмешливом прощании. А Тэхен, уже отойдя на пару метров, обернулся и… подмигнул. Одно-единственное, быстрое, почти неуловимое подмигивание, адресованное лично ему. И снова превратился в уходящий в золотистой вечерней пыли силуэт, растворяясь в длинных предзакатных тенях. Бабушка проводила их взглядом, а потом обернулась к внуку, задрала голову и причмокнула, прищурившись. — Фу-у-у, внучок… От тебя, прости, несет как от заблудившегося в горах туриста после недели скитаний. И еще чем-то… знакомым. Она потянулась и нежно, но решительно сжала его обе щеки своими ладонями, заглядывая в глаза. — Но ничего. Банька истоплена, вода горячая есть. Сейчас отмоешься, и будешь снова мой красавчик. А этого сорванца-Тэхена не слушай. Он у нас хоть и с золотыми руками, но язык подвешен слишком хорошо. Любит позубоскалить, — и в ее глазах мелькнула та самая, задорная искорка, которая заставляла забыть о возрасте. — Хотя, надо признать, повод у него сегодня был знатный.

***

Вечер наступил не сразу — он спустился, тихо и влажно, смывая остатки дневного зноя. После долгого, почти ритуального омовения в маленькой бане во дворе, где он смыл с себя целые пласты дорожной пыли, стыда и ощущение чужой, надетой не по себе кожи, Чонгук сидел за старым, грубо сколоченным деревянным столом прямо под открытым небом. Его волосы были еще мокрыми, на плечи наброшено тонкое вафельное полотенце, пахнущее солнцем и ветром — точь-в-точь как в детстве, когда бабушка вытирала им его после купания в речке. Воздух преобразился. Дневная липкая духота отступила, уступив место бархатной прохладе, которая обнимала кожу, еще горячую от воды. Небо на западе не просто темнело — оно полыхало. Багряные полосы таяли в золоте, оно же перетекало в сиреневые и фиолетовые тона, как будто кто-то небрежно смешивал акварели прямо над горизонтом. Запахи тоже изменились: теперь это был сложный букет влажной, отдышавшейся за день земли, горьковатой полыни, сладкого дыма от соседских очагов, где готовили ужин, и едва уловимого, пьянящего аромата ночных цветов, распускающихся где-то в темноте сада. На столе, прямо на потертой, теплой от дня древесине, стоял глиняный кувшин, покрытый мелкими капельками влаги. Внутри — бабушкин холодный сливовый компот, настоящий, терпкий, с освежающей кислинкой, которая щипала язык и моментально утоляла ту самую, «деревенскую» жажду. Это был лучший напиток за последние годы, и Чонгук пил его маленькими глотками, чувствуя, как прохлада разливается внутри, завершая очищение. Бабушка, укутавшись в свою синюю, вязаную крючком кофту, сидела напротив. В руках у нее было то самое полотенце, которым она то и дело делала ему знак вытереть шею, чтобы не продуло. Говорила она тихим, напевным голосом, в котором смешивались покой, легкая усталость и та самая, неизбывная, тихая грусть, что живет в очень старых и мудрых людях. Рассказывала о соседях, о том, почему в этом году не уродились яблоки, о том, как тяжело одной, но как она ни за что не променяет этот дом с его скрипучими половицами, этот сад, пахнущий смородиной, и это небо, на котором она знает каждую звезду, на самую роскошную городскую клетку. И много, очень много — о Тэхене. — Сын нашего Ким Чонсу, полицейского в отставке, — начала она, и ее голос стал каким-то особенным, бережным. — Грозный был мужик, законник до кончиков ногтей. Сначала в городе жил, а как перевелся, весь наш район его побаивался и уважал. Жену потерял… Тэхену тогда лет шестнадцать было. Ты только представь: школа, экзамены, а тут… Он, говорят, и отца на ноги поставил, из той черной тоски вытащил, и хозяйство на свои плечи взвалил, школу еле-еле окончив. Бабушка прихлебнула компоту, и ее глаза, отражающие закат, стали далекими, словно она видела ту самую историю. — Золотые руки. И машину любую починит, и забор мне новый смастерил, когда тот старый ураганом повалило. А как я в прошлом году ногу подвернула… Каждый день, как по расписанию, приходил. Дров наколет, воду из колодца принесет — тяжеленное ведро, мне-то не поднять, — еду готовил. Стыдно мне было перед парнем, а он только отмахивался: «Вы, тётя как вторая мама мне. Что вы, какие могут быть разговоры». Она вздохнула, и взгляд ее смягчился, стал ласковым. — Девчонки за ним, я тебе скажу, толпами ходят. Из города специально приезжают, на лошадях покататься да на красавца-инструктора поглазеть. А он — ни в какую. Отшучивается. Говорит: «Лошади честнее людей. Не врут, не предают, глазами не стреляют». Странный он мальчик. Умный, работящий, а сам… Очень одинокий, мне кажется. Чонгук слушал, и образ в его голове, который час назад был лишь насмешливым полубогом с обалденной посадкой, начал обрастать плотью и противоречиями. Это был сын, несущий непосильный груз. Опора для сломленного отца и для всей округи. «Душка» и правая рука для всех местных стариков, вроде бабушки. Человек, который видел его, Чона, в самом жалком и унизительном виде, и, кажется, уже успел раскусить с первого взгляда. Но для этого мира, для бабушки, он был тихим, неприметным героем, ангелом-хранителем без крыльев, но с навозом на сапогах. Эта двойственность — язвительный ковбой снаружи и одинокий, ответственный парень внутри — сводила с ума и притягивала с необъяснимой силой. Это было сложнее, чем просто физическое влечение. Это был вызов. — Завтра, — сказала бабушка, прерывая его внутренний хаос, — с утра, пока прохладно, напеку свежих пирожков хван-нам-пхан, с кунжутом и красной фасолью, какие ты любил. Отнесешь ему, в благодарность, что привел. Да и познакомитесь как следует, по-человечески, а не как два кота на дороге. Ты ж теперь надолго, надо с людьми общаться, а не в четырёх стенах киснуть. Чонгук кивнул, не в силах и не желая возражать. Мысль о том, чтобы снова увидеть Тэхена, вызвала внутри странную смесь предвкушения и нервного подергивания где-то под ложечкой. Позже, лежа в своей старой комнате на жестком, но до боли знакомом матрасе, под тонким одеялом, пахнущим солнцем и полевыми травами, он слушал. Тишины не было. Ее заменяла симфония ночи: оглушительный, монотонный стрекот мириад цикад за окном, далекий лай собаки, шелест листьев хурмы под ночным бризом. Этот шум был громче, чем гул сеульской ночи, и в тысячу раз более гипнотизирующим, погружающим в состояние полусна-полубодрствования. Сквозь него, словно назойливый мотив, в ушах все еще звучал тот бархатный, насмешливый голос: «…рекультивацией территории». И последнее, быстрое подмигивание в полутьме. Он укрылся с головой, но улыбка сама расползалась по его лицу в темноте. Завтра. Интересно, во что он вляпается на этот раз. Он взял телефон. Экран ослепил в темноте, заставив щуриться. Десятки уведомлений выстроились в аккуратную колонку — отголоски другой жизни. Хосок скинул очередной «шедевр»: гифку, где анимированный ковбой с невозмутимым лицом пытается надеть седло на страуса, который яростно вырывается и клюет его по голове. Подпись: «Мастер-класс по укрощению сельской дичи. Жду отчет, как ты справляешься. #ковбойскийвызов». Чимин написал с присущей ему «заботой»: «Если проснешься от ощущения, что на тебе спит что-то теплое и пушистое, не паникуй. Это либо кот, либо твои иллюзии о простой деревенской жизни.» «Кстати, наш местный Билли Кид уже засветился? Или он предпочитает действовать из тени, как и положено уважающему себя бандиту с большой дороги?» Раньше он бы фыркнул, отправил в ответ дерзкое селфи или язвительный комментарий. Сейчас только усмехнулся, и эта усмешка была какой-то новой — не защитной, а почти что… смиренной. Его пальцы потянулись к клавиатуре, набирая ответ в общий чат, медленно, будто взвешивая каждое слово: «Забудьте про ковбойские шляпы. Здесь настоящий дресс-код — это устойчивость к сюрпризам местной фауны. А мой «Билли Кид» оказался не бандитом, а… инструктором по выживанию. С чувством юмора. И да, первый урок я уже провалил с треском. Буквально.» Сообщение отправлено, и на секунду его палец завис над иконкой чата с мамой. Там висело его последнее сообщение, отправленное еще на станции: «Доехал. Всё ок» Так и не было прочитано. Значок «доставлено» холодно сиял в темноте. Легкая, знакомая грустинка скользнула где-то под ребрами — не обида, а тихое сожаление. Их разговор закончился ультиматумом, и сейчас, в этой тихой комнатке, он чувствовал себя не столько сыном, сколько исполнителем долга. Он швырнул телефон на тумбочку, где когда-то стояла его первая, потрепанная баскетбольная статуэтка. Тело ныло приятной, глубокой усталостью, не похожей на измождение после тренировки. Это была усталость пути, перепада температур, эмоциональной встряски. Он лежал не в своей ортопедической кровати в Сеуле, а на разложенном диване в бывшей каморке, которую бабушка всё еще называла его комнатой. На стене висел старый, выцветший ковер с оленями, а у окна колыхались ажурные занавески из ситца, подрагивающие от редких порывов ночного бриза. Подушка была огромной, прохладной и пахла не кондиционером для белья, а солнцем и полевыми травами — бабушка наверняка сушила ее на улице. В темноте, под несмолкаемый, гипнотизирующий стрекот цикад, его губы сами растянулись в улыбку — не глупую, а озадаченную. В голове, вопреки усталости, снова всплывали обрывки дня: слепящее солнце, запах конюшни, золотистый песок, летящий из-под копыт… и четкий силуэт всадника, его насмешливый взгляд, бархатный голос и то самое, быстрое, дерзкое подмигивание. Образ был настолько ярким, что затмевал даже унижение от утреннего «происшествия». Где-то вдалеке, в темноте полей, пролаяла собака, и ей эхом ответили другие. Звук был одиноким и в то же время успокаивающим, частью этой огромной, живой тишины. Лето, настоящее, долгое, пахнущее сеном, нагретой землей и чем-то совершенно новым, только начиналось. «А завтра.., — подумал Чонгук, зарываясь лицом в прохладную, пахнущую солнцем подушку. — Завтра я отнесу ему эти чертовы пирожки. Буду смотреть под ноги. Обещаю. Но еще больше… я буду смотреть на него. Мне нужно выяснить. Что это за странная смесь — эта ересь, от которой в груди щемит, как от забытой мелодии, а в голове вместо планов на будущее — только стук копыт по твердой земле и бархатный смех, который, кажется, уже прописался где-то очень близко, на самой границе между раздражением и любопытством».

***

И где-то там, в «Рассветной долине», в своей маленькой комнате прямо под крышей конюшни, Тэхен, закончив вытирать мокрые волосы, стоял у открытого окна. Он смотрел в сторону огонька в доме старой Кан Мёнхи, который только что погас. На его губах играла все та же, хитрая, знающая улыбка. Глупый городской павлин. Яркий, потерянный и чертовски забавный в своей нелепости. Интересно, хватит ли у него упрямства продержаться здесь дольше недели? И… что он скрывает за этой маской раздраженного красавчика? Ветер донес до него далекий лай собак. Ким потушил свет, погрузив комнату в темноту, но улыбка так и не сошла с его лица. Игра только начиналась. А лето в деревне, как он хорошо знал, умело преподносить самые неожиданные сюрпризы.