Берег, которого нет

Горячая работа
NC-17
Завершён
73
1
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
66 страниц, 19 539 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
73 Нравится 37 Отзывы 22 В сборник

Желчь в чёрной воде

Настройки
Сознание к Лань Ванцзи возвращалось неохотно, тягучими, рваными слоями, как вода, медленно впитывающаяся в сухой песок. Сначала — свет. Мутный, белый, пробивающийся сквозь опущенные веки. Он дрожал в такт головной боли, тяжелой, окованной свинцом. Потом — запах. Полынь, имбирь, что-то едко-травяное, от чего першило в горле. Отвары. Пилюли. И голос. — Лань Чжань! Лань Чжань, ты слышишь меня? Лань Чжань… Этот голос он знал наизусть. Каждую интонацию, каждую паузу, каждый срыв дыхания. Этим голосом Вэй Усянь звал его в темноте. Этим голосом шептал: «ещё…» Лань Чжань открыл глаза. Вэй Усянь склонился над ним. Он выглядел растерянным, как человек, который уже мысленно простился — и вдруг получил обратно то, что не надеялся вернуть. Испуганным. Живым. Слишком живым. — Очнулся! — голос сорвался на хриплый, облегченный выдох. — Слава богам, Лань Чжань, ты меня напугал… Сутки! Целые сутки без сознания! Лекарь сказал, твоё сердце не выдержало, я думал… мы все думали… Он говорил быстро, сбивчиво, слова налетали друг на друга, как волны в шторм. Вэй Усянь всегда заполнял тишину словами, когда боялся. Когда не знал, что делать. Когда внутри него захлебывался тот маленький мальчик, который слишком рано потерял всё. — Ты как? Дышится? Голова кружится? Выпей отвар, лекарь сказал, надо пить, я уже остудил, только не знаю, достаточно ли, может, еще подождать… Он потянулся к чашке — и замер. Лань Чжань смотрел на него. Смотрел — и видел. Щеки Вэй Усяня — розовые, свежие, без следа утомления. Глаза — ясные, блестящие, без намека на бессонницу. Губы — мягкие, ровные, не припухшие, не искусанные. Он выглядел отдохнувшим. Спокойным. Счастливым? Как человек, который хорошо провел время. — Хочу твой толстый член… засунь мне его… растяни меня до краёв… Лань Чжаня вывернуло. Резко, без предупреждения — желудок сжался стальным кулаком, выталкивая наружу скудную, горькую желчь. Его вырвало прямо на белоснежное белье, на край подушки, на собственную руку — горячей, обжигающей горечью пустого желудка. — Лань Чжань! — Вэй Усянь вскочил, опрокинув стул. — Лань Чжань, боги… Он заметался по комнате, слепой, потерянный, не зная, за что хвататься. Нашел ведро, подставил, придержал лоб Лань Чжаня дрожащей ладонью. Пальцы его пахли сушеным имбирем и мылом. Не вином. Не чужим телом. — Сейчас, я позову… — Не надо. Голос Лань Чжаня был хриплым, сломанным — он сам не узнал его. В горле саднило, губы пересохли, потрескались, и каждое слово давалось с усилием утопающего, глотающего воздух. — Уйди. Вэй Усянь замер. Рука его все еще лежала на лбу Лань Чжаня — легкая, теплая, такая живая. — Что? — Уйди, — Лань Чжань отстранился. Движение вышло резким, почти грубым — он отшатнулся от этого тепла, как от раскаленного железа. — Оставь меня. Тишина. Такая густая, что в ней можно было утонуть. — Лань Чжань, — голос Вэй Усяня дрогнул, превратился в детский, испуганный шепот. — Что случилось? Ты на меня сердишься? Я что-то не так сделал? Ты заболел, а я не заметил? Скажи мне, я… — Не готов. Лань Чжань смотрел в стену. Перед глазами все плыло — белые стены, серая ткань, серебряная игла на столике. Только голос Вэй Усяня врезался в сознание острыми, рваными осколками. — Я сейчас… не готов говорить. Он не смотрел на него. Не мог. Потому что знал: если увидит это лицо — растерянное, виноватое, непонимающее, — он сломается окончательно. А он не имел права ломаться. Не сейчас. Не перед ним. Вэй Усянь стоял неподвижно. Пальцы его — те самые, что совсем недавно сжимали чужую плоть, ласкали чужую кожу, впивались в чужие бедра — теперь беспомощно повисли вдоль тела. — Хорошо, — сказал он тихо. — Хорошо, Лань Чжань. Я… подожду. Он не уходил. Стоял у кровати, смотрел, как Лань Чжаня бьет дрожь — мелкая, неудержимая, отчаянная. Хотел протянуть руку, коснуться плеча, накрыть одеялом — и не смел. — Вэй-цяньбэй! Дверь распахнулась. Лань Юань вбежал в комнату, запыхавшийся, растрепанный, сжимая в руках свиток с рецептами. — Господин Шаосян уже идет, я встретил его по дороге, он сказал, что нужно поставить иглы и… Он осекся, увидев Лань Чжаня — белого, как мел, с желчью на подбородке, с потухшими глазами. Лань Чжань перевел взгляд на него. На этого мальчика — не по крови, но по сердцу. Возможно, на ту единственную живую нить, которая еще держала его. — Скажи лекарю, чтобы не приходил, — сказал он. Голос сел окончательно, превратился в хриплый, умирающий шепот. — И всем остальным. Оставьте меня. — Но, Ханьгуан-цзюнь, вы больны, вам нужна помощь… — Мне нужно, чтобы меня оставили в покое. Лань Юань смотрел на него — и в его глазах медленно, неумолимо разрастался тот же ужас, что уже поселился в груди Лань Чжаня. Ужас перед знанием, которое невозможно разделить. — Ханьгуан-цзюнь, — прошептал он. — Что случилось? Лань Чжань не ответил. Он смотрел в потолок. Белый, гладкий, безжизненный — как всё в Гусу Лань. Как его сердце, которое всё время билось ровно, размеренно, по правилам — и вдруг споткнулось, сбилось, потекло черной, вязкой кровью. — Уйдите, — сказал он. — Оба. Вэй Усянь открыл рот — и закрыл. Переглянулся с Лань Юанем. Взял его за руку — жестом утешения, хотя сам нуждался в нем больше. — Пойдем, — тихо сказал он. — Дадим ему отдохнуть. Дверь закрылась — бесшумно, послушно, как всё в этом доме. Они вышли. Лань Чжань остался один. За окном было серо. Гроза прошла, но небо не очистилось — тяжелые, свинцовые тучи висели над Облачными Глубинами, не двигаясь, не рассеиваясь. Бамбук замер в скорбном оцепенении. Ветер стих, боясь потревожить эту мертвенную тишину. Лань Чжань лежал неподвижно, глядя в потолок. Он не слышал шагов за дверью. Не чувствовал взгляда, прикованного к его лицу. Не видел слез, которые Вэй Усянь вытирал рукавом, стоя на пороге и не решаясь войти. Он просто лежал. Желчь на подбородке высохла, стянула кожу тонкой, горькой пленкой. Он не вытирал ее. Не двигался. Только смотрел в белую гладь над собой — и видел. — Благодарю… благодарю за эту… честь… Он закрыл глаза. И перед внутренним взором снова встало — то, что он никогда не сможет стереть, не выжечь, не забыть. Сознание уходило медленно — неохотно, волнами накатывая и отступая. Лань Чжань не сопротивлялся. Он позволил себе проваливаться в эту темноту, как в воду, как в сон, как в ту единственную тишину, где больше не было ни образов, ни боли, ни этого проклятого, вездесущего голоса. — Лань Чжань… Шепот. Далекий, как эхо в горах. — Лань Чжань, ты чего? Ничего. Ничего, Вэй Ин. Просто я наконец увидел тебя. И больше не могу смотреть.

***

      Неделя после его пробуждения растянулась в бесконечность. Лань Чжань не считал дни — он считал приступы. Каждый раз, когда перед глазами всплывало очередное воспоминание, желудок сжимался в тугой, болезненный узел, и его выворачивало снова — скудной желчью, которой уже почти не оставалось в истощенном теле. Он запретил кому-либо входить. Ученики оставляли подносы с едой у порога — утром, в полдень, вечером. Утром поднос уносили почти нетронутым. В полдень — совсем нетронутым. К вечеру Лань Чжань заставлял себя проглотить несколько ложек рисового отвара, но через полчаса его выворачивало наизнанку, и всё начиналось заново. — Вэй-гунцзы, ваш язык… боги… сейчас… Перед глазами снова и снова вставало: белесая струя, толчками выходящая из члена юноши, падающая прямо в раскрытые губы Вэй Усяня. Как он глотал — жадно, послушно, облизывая губы после каждого глотка. Как семя текло по подбородку, смешиваясь со слюной и испариной. Лань Чжаня вырвало прямо на пол. Он сидел на коленях, вцепившись пальцами в край кровати, и его трясло — мелко, неудержимо, отчаянно. В горле саднило, в глазах стояли слезы — не от боли, от бессилия. Он всё принимает. Всё. А я не могу принять даже ложку риса. На третий день он попросил у Лань Юаня зеркало. Мальчик принес бронзовое зеркало, завернутое в шелк, и смотрел на Лань Чжаня с той особенной, детской тревогой, от которой разрывалось сердце. Он не задавал вопросов. Только кивнул и вышел, плотно закрыв за собой дверь. Лань Чжань вновь остался один. Он долго сидел на краю кровати, глядя на сверток. Пальцы дрожали. Он не помнил, когда в последний раз смотрел на себя — не для того, чтобы поправить налобную ленту или проверить, ровно ли лежит ханьфу. А просто — чтобы увидеть. Увидеть того, кого Вэй Усянь видит каждую ночь. Он развернул шелк. Бронза была холодной, гладкой, отполированной до зеркального блеска. Лань Чжань поднял ее — и замер. Из зеркала на него смотрел незнакомец. Щеки впали, скулы заострились, под глазами залегли тени — глубокие, черные, как провалы в памяти. Губы потрескались, обметались сухой коркой. Волосы, всегда убранные в безупречный пучок, сейчас рассыпались по плечам спутанной, безжизненной метлой. Он похудел. Сильно. Ребра проступали под тонкой тканью ночной одежды, ключицы торчали острыми, беззащитными выступами. Лань Чжань медленно опустил взгляд ниже. Рубашка соскользнула с плеча, открывая спину. Шрамы от дисциплинарного кнута — тридцать три полосы, которые никогда не заживут до конца. Это был символ его любви и жертвы, цена, заплаченная за любовь. Теперь он смотрел на них иначе. — Такая тугая дырочка… — Сжимаешься так сладко… — Смотрите, как красиво он принимает… Они говорили о Вэй Усяне. О его теле, о его податливости, о той сладкой, влажной глубине, которая принимала всё и всех — стариков и юнцов, красивых и уродливых, нежных и грубых. А что они сказали бы о нем? О теле, изрезанном шрамами. О спине, которую нельзя показать без содрогания. О члене — обычном, ничем не примечательном, не том «нефритовом столбе», о котором говорили с таким восхищением в поместье Цю. Лань Чжань смотрел на себя в зеркало и чувствовал, как внутри него разрастается что-то черное, липкое, тошнотворное. — Слышал я, что нефритовая пика Лань Ванцзи еще мощнее… Мощнее? Он опустил взгляд ниже. Провел пальцами по своему естеству — вялому, безжизненному, не отзывающемуся даже на собственное прикосновение. За эти дни он ни разу не возбудился — тело словно умерло, отключило все функции, кроме дыхания и рвоты. Даже если бы захотел — не смог бы. А Вэй Усянь там, в том поместье, стоял с каменным членом, готовый принять любого. — Какая мощь! — Хочу твой толстый член… засунь мне его… растяни меня до краёв… Он хотел. Всегда хотел. Всегда был готов. Для него, для всех, для всего, что зайдет в его «сладкую дырочку» и удовлетворит. А Лань Чжань — просто один из. Один из многих, кто имел честь входить в это тело. Один из тех, кому этот рот раскрывался с той же жадной покорностью. Один из тех, чье имя Вэй Усянь шептал в темноте — так же, как шептал имя старика, имя юноши, имя каждого, кто платил ему вином и лаской за эту «дырочку». Лань Чжань оттолкнул зеркало. Бронза глухо звякнула о деревянный пол, покатилась, замерла у стены, отражая пустой потолок. Он сидел неподвижно, глядя перед собой невидящими глазами. Я просто один из. Я никогда не был единственным. Я никогда не буду единственным. Дверь распахнулась без стука. — Лань Чжань! Ты встал! Вэй Усянь влетел в комнату — свежий, румяный, с той беззаботной, легкой энергией, которая всегда заполняла собой всё пространство. Глаза его сияли, волосы были убраны в небрежный летящий хвост, одежда — чистая, опрятная, без единого пятнышка. Он выглядел так, будто ничего не случилось. Будто не было той ночи. Будто не было этих дней. Будто Лань Чжань не лежал пластом, сотрясаемый рвотными спазмами, а просто приболел и теперь наконец выздоровел. — Я так рад, что ты встал! — Вэй Усянь подошел ближе, протягивая руки. — Давай помогу одеться, ты совсем ослаб после болезни! Лань Юань спрашивал о тебе, старейшины волнуются, и Цзян Чэн прислал письмо, интересуется, как ты… Он говорил, говорил, говорил — заливая тишину словами, как всегда делал, когда чувствовал опасность. Но сейчас в его голосе не было страха. Только облегчение. Только радость, что всё вернулось на круги своя. Лань Чжань смотрел на него. На эти руки, тянущиеся к нему. На эти пальцы — те самые, что сжимали чужие члены, раздвигали чужие ягодицы, вытирали чужую сперму с собственных губ. — Не трогай меня. Голос вырвался хриплым, сдавленным шепотом. Вэй Усянь замер. Рука его повисла в воздухе — протянутая, отвергнутая, ненужная. — Лань Чжань… — улыбка сползла с его лица. — Ты чего? — Не трогай, — повторил Лань Чжань. — Не подходи. Он отшатнулся — резко, не глядя назад. Нога зацепилась за край циновки, он потерял равновесие и рухнул спиной на низкий столик. Треск. Чаша с отваром разбилась, осколки впились в ладонь, в запястье, в бок. Лань Чжань упал на пол, зажимая рукой рану, и кровь — алая, яркая, живая — потекла по пальцам, капая на белое, безупречное белье. — Лань Чжань! Вэй Усянь рванулся к нему — и замер на полпути, наткнувшись на этот взгляд. Лань Чжань смотрел на него снизу вверх — и в его глазах было что-то, чего Вэй Усянь никогда не видел. Не боль. Не гнев. Не страх. А что-то темное, непроглядное, как вода в глубоком колодце. — Не подходи, — прошептал Лань Чжань. Кровь текла по его руке, капала на пол, на осколки, на разлитый отвар из разбитой чаши. — Уйди. — Лань Чжань, ты поранился, дай я помогу, я позову лекаря, дай я… — УЙДИ. Вэй Усянь отшатнулся. В глазах его — растерянность, боль, непонимание. Он смотрел на Лань Чжаня, на кровь, на разбитую посуду, и не мог понять: почему? — Я… — голос его дрогнул, сорвался. — Хорошо. Я позову А-Юаня, он поможет… — Никого не зови. Лань Чжань с трудом поднялся, прижимая раненую руку к груди. Кровь текла по запястью, капала на пол, оставляя за ним темный, влажный след. — Оставьте меня все в покое! Он подошел к двери. Медленно, тяжело, хватаясь за стены здоровой рукой. Остановился на пороге, глядя на Вэй Усяня. Тот стоял посреди комнаты — растерянный, потерянный, с глазами ребенка, которого ударили ни за что. — Почему? — спросил Вэй Усянь тихо. — Лань Чжань, что я сделал? Лань Чжань не ответил. Он закрыл за ним дверь. Медленно, неумолимо, оставляя между ними тонкую деревянную преграду, за которой один из них истекал кровью, а другой — не понимал, почему. Он прислонился спиной к двери и сполз на пол. Кровь все еще текла — теплая, липкая, успокаивающе-живая. Он закрыл глаза. И заплакал. Беззвучно, без рыданий — только слезы текли по щекам, смешиваясь с кровью, с потом, с той горькой, желчной влагой, что сочилась из самой глубины его истощенного тела. Он не помнил, когда плакал в последний раз. Может быть, никогда. Слезы — это боль, это слабость. Но сейчас некому было видеть его слабость. Сейчас он был один. И слезы текли сами — неконтролируемо, бесконечно, как тот дождь, что лил над Облачными Глубинами всю неделю. Перед глазами встало другое воспоминание. Он не хотел его — оно пришло само, без спроса, как все они приходили в эти дни. Глава Цю, медленно выходящий из тела Вэй Усяня. Член старика, толстый, налитой, скользкий, выскальзывал из растянутого, покрасневшего входа. И вместе с ним — сгустки мутного, белесого семени. Они вытекали густой, тягучей струей, падали на камень, смешивались с водой, с маслом, с той влагой, что сочилась из самого Вэй Усяня. А он лежал, раскинув руки, и улыбался. Счастливо. Сыто. Довольно. — Благодарю… Лань Чжаня вырвало прямо на себя. Желчи уже не было — только горькая жидкость, смешалась с кровью из пореза. Он сидел в луже собственной рвоты, прижимаясь спиной к двери, и его трясло — крупно, неудержимо, как в самой жестокой лихорадке. Он принимал это. С благодарностью принимал. А я… Он посмотрел на свои руки. Худые, бледные, с выступающими венами. Руки, которые тринадцать лет ждали. Которые держали меч, играли на цине, заваривали чай. Которые гладили Вэй Усяня по спине после каждой ночи, думая, что эта нежность — только для него. А я просто один из. Один из тех, кто имел честь. Один из тех, кого он благодарил. Где-то за дверью послышались шаги. Тихие, осторожные, крадущиеся. Вэй Усянь не ушел — стоял там, по ту сторону деревянной преграды, и слушал, как Лань Чжань задыхается от слез и рвоты. — Лань Чжань… — голос сквозь дверь, приглушенный, дрожащий. — Лань Чжань, пожалуйста… пусти меня. Я помогу. Я все сделаю. Только скажи… Лань Чжань зажал рот здоровой рукой, пытаясь заглушить рвотные спазмы. Скажи. Что сказать? Что я видел тебя там? Что я знаю? Что ты принадлежишь не только мне? И что я всё равно люблю тебя — так, что разрывается сердце? Он молчал. Только слезы текли по щекам. Время тянулось. За окном медленно светлело — или темнело? Лань Чжань потерял счет часам. Шаги за дверью стихли. Вэй Усянь ушел — не выдержал этой тишины, этого молчания, этой стены, которую Лань Чжань возвел между ними.       Он вспомнил те годы, когда Вэй Усяня не было. Когда он умер — по-настоящему, навсегда, как тогда казалось. Когда Лань Чжань остался один в этом безмолвном мире. Как он жил? Пусто. Холодно. Он был мертв — просто не знал этого. А потом Вэй Усянь вернулся. Вошел в его жизнь снова — шумный, живой, настоящий. И Лань Чжань ожил. Начал дышать. Начал улыбаться — впервые за тринадцать лет. А что теперь? Если он скажет. Если он поставит границу. Если он произнесет эти слова: «Я знаю. Я видел. Я не могу так жить» — что тогда? Вэй Усянь уйдет. И Лань Чжань снова останется один. Снова будет вставать до рассвета. Снова заваривать чай. Снова писать свитки и тренировать учеников. Снова ложиться спать в пустую, холодную постель. И так — до конца жизни. — Я не выдержу, — прошептал он в тишину. — Я не выдержу этого снова. Голос сорвался, превратился в хриплый, надорванный шепот — шелест сухих листьев, последний выдох перед долгой зимой.       Он сидел у двери, прижимая к груди раненую руку, и смотрел в одну точку перед собой. Кровь на ладони засохла темной, рваной коркой. Желчь на подбородке высохла, стянула кожу горькой пленкой. Слезы все еще капали — тихо, беззвучно, бесконечно, как тот дождь, что лил над Облачными Глубинами. Я не смогу так жить. Не потому, что гордый. Не потому, что правильный. А потому что то, что он увидел, — это не просто измена. Это унижение. Унижение его достоинства, его чести, его любви. — Благодарю за эту… честь… Честь. Это слово теперь навсегда будет отдавать горечью чужого семени на языке любимого человека. Это слово навсегда будет связано с дряблым телом старика, с его седыми лобковыми волосами, с его толстым членом, входящим в растянутое, покрасневшее кольцо. — Чей же сок слаще? Вэй Усянь не ответил. Но и не отрицал. Потому что для него это было нормально. Потому что для Цзян Чэна это было нормально. Для всех вокруг — для девяти десятых Поднебесной — это было просто жизнью. А для Лань Чжаня это было уничтожением всего, во что он верил. Его любовь — та, что он носил в себе тринадцать лет разлуки, та, что заставляла его сердце биться только при одном имени, та, что была для него священной, единственной, исключительной, — для Вэй Усяня была просто… одной из. Одной из многих. Одной из тех, кому он дарил свое тело с той же щедростью, с какой дарил улыбку, смех, вино, ласку. Лань Чжань закрыл глаза. Если я останусь. Если я сделаю вид, что ничего не случилось. Что будет? Непрожитая боль не исчезает. Она будет гнить изнутри, отравлять каждый день, каждую ночь, каждое прикосновение. Будет стоять между ними — в каждом опоздании, в каждом случайном взгляде, в каждом чужом имени. Он знал это. Знал по себе — по тем тринадцати годам, когда носил в сердце имя Вэй Усяня и не позволял себе чувствовать боль. Тогда он просто заморозил себя. Стал Ледяным нефритом, который не чувствует, не дышит, не живет. Но теперь это невозможно. Потому что теперь он знает. Потому что перед глазами будут стоять эти образы — каждый раз, когда Вэй Усянь будет тянуться к нему. Каждый раз, когда эти губы будут шептать его имя. Каждый раз, когда это тело будет раскрываться навстречу. — Ещё… мне этого мало… Ему всегда будет мало. А Лань Чжаню всегда будет мало того, что он получает. Потому что он будет знать: то, что дается ему, дается и другим. То, что шепчут ему, шепчут и другим. То, что он считал священным таинством их любви, для Вэй Усяня — просто утоление голода. Голода, который не насытить ничем. И что тогда? Тогда он будет мучиться. Каждый день. Каждую ночь. Каждое мгновение, проведенное рядом. Он будет смотреть на Вэй Усяня и видеть его — там. Он будет слышать его стоны — и не знать, кому они предназначены на самом деле. Он будет целовать эти губы — и чувствовать привкус чужого семени. А Вэй Усянь будет жить как жил. Он будет смотреть на Лань Чжаня своими ясными, чистыми глазами и спрашивать: «Что случилось? Почему ты отворачиваешься?» И Лань Чжань не сможет ответить. Потому что если ответит — Вэй Усянь уйдет. Не со зла, не от обиды, а потому что не сможет жить в клетке. Потому что свобода для него — это и есть настоящая жизнь. Потому что он не поймет, почему его естество, его характер, его способ быть — должны быть заперты, ограничены, принесены в жертву. А если он уйдет? Лань Чжань представил это — и внутри все оборвалось. Пустая постель. Тишина в доме. Ни смеха, ни разбросанных эскизов на столе, ни дикого цветка в чашке с недопитым чаем. Ни этого голоса, зовущего: «Лань Чжань! Лань Чжань, смотри!» Тринадцать лет он уже прожил так. Тринадцать лет он был мертв — просто не знал этого. Он не выдержит снова. Не выдержу. Слезы потекли сильнее — горячие, соленые, оставляя на лице липкие угольные дорожки. Но и так жить — не смогу. Потому что видеть его — и знать. Касаться его — и помнить. Любить его — и понимать, что этой любви всегда будет мало. Что он всегда будет одним из. Что его святыня — всего лишь один из храмов в пантеоне, где молятся все, кому не лень. Когда тот, кто должен был быть самым близким, самым надежным, самым безопасным, — вдруг становится источником невыносимой боли. И мир перестает быть безопасным местом. И доверие рассыпается в пыль. И кажется, что никогда уже не соберешь осколки заново. Что же делать? Он сидел на полу, в луже собственной рвоты, с разбитой ладонью, с высохшими следами желчи на лице, и думал. Думал не сердцем, не телом, не той слепой, отчаянной любовью, которая тринадцать лет ждала и дождалась. А разумом. Холодным, ясным, беспощадным разумом Лань Ванцзи, второго нефрита Гусу Лань, Ханьгуан-цзюня, который никогда не терял контроля. Я не могу так жить. Я не могу жить без него. Эти две правды разрывали его на части. Они не могли существовать вместе — как огонь и лед, как свет и тьма, как та весна и эта осень, что столкнулись в его груди и никак не могли найти равновесия. Значит… Он поднял голову. Посмотрел на дверь, за которой стояла тишина. Значит, нужно уйти самому. Мысль опустилась в сердце спокойно, без надрыва. Просто понимание — ясное и холодное, как приговор, вынесенный самому себе. Я уйду. Но прежде — посмотрю ему в глаза. Он не мог уйти молча. Не мог оставить Вэй Усяня в этом неведении, в этом недоумении, в этой растерянности, с которой тот смотрел на него сквозь дверь. Потому что любил — любил до сих пор, несмотря ни на что. И эта любовь требовала правды. Хотя бы напоследок. Я скажу ему. Все скажу. То, что видел. То, что знаю. То, что чувствую. А потом уйду. Он не знал, поймет ли Вэй Усянь. Не знал, захочет ли что-то менять. Не знал, сможет ли вообще жить иначе, чем жил все эти годы. Но знал другое: он не может больше молчать. Не может больше терпеть эту боль, разъедающую его изнутри. Я выберу себя. Впервые за много лет — выберу себя. Лань Чжань с трудом поднялся. Ноги не слушались — подкашивались, дрожали, норовили упасть снова. Он оперся о стену здоровой рукой и медленно, шаг за шагом, двинулся к кровати. Всего несколько шагов отделяло его от кровати. Но каждый давался с усилием умирающего, ползущего к последнему пристанищу. Первый шаг — комната качнулась, поплыла перед глазами. Он вцепился в стену, вдавливая пальцы в гладкую поверхность. Второй шаг — и перед глазами возникла картина: семя молодого культиватора, толчками выходящее из члена, падающее прямо в раскрытые губы Вэй Усяня. Как он глотал — жадно, послушно, облизывая губы после каждого глотка. Лань Чжаня качнуло, желудок сжался в тугой спазм, но извергать было уже нечего — только горькая, жгучая слюна наполнила рот. Он сглотнул, пересилил, сделал третий шаг. Третий шаг — член старого главы Цю, выходящий из входа Вэй Усяня, выталкивая сгустки мутного, белесого семени. Лань Чжань упал на колени возле кровати. Ударился больной рукой о край, вскрикнул — тихо, сдавленно, заскулил по-звериному. Следующий шаг он уже не делал. Просто лег. Рухнул на постель лицом вниз, не в силах больше держать спину прямо, не в силах больше контролировать это тело, которое предавало его каждым вздохом, каждой дрожью, каждым спазмом. Он лежал, свернувшись жалким, дрожащим комочком, прижимая колени к груди, обхватив себя здоровой рукой. Лицо его было обращено в сторону — туда, где на столике стояли нетронутые отвары и пилюли. Худое, изможденное, с заострившимися скулами и провалившимися глазами. На щеках — мокрые дорожки от слез, смешанные с грязью, кровью и засохшей желчью. У рта — темное пятно, въевшееся в кожу. Губы потрескались, обметались сухой коркой. Он был похож на утопленника, которого только что вытащили из воды, — но вода эта была не спасительной влагой, а той черной, вязкой жижей, в которой он тонул всю эту неделю. Рука бессильно свесилась с кровати. — Я скажу тебе, — прошептал он в подушку. — А потом… потом уйду. Слезы текли по щекам, падали на подушку, впитывались в белоснежную ткань, оставляя темные, влажные пятна. — Прости меня, — шептал он. — Прости, что не могу… что не заметил… что я такой… Он не знал, у кого просит прощения — у Вэй Усяня? У себя? У той любви, которую носил в сердце столько лет и которую сейчас должен был отпустить? — Я люблю тебя, — выдохнул он. Голос сорвался, утонул в подушке. — … Но я не могу… Тело била дрожь — мелкая, неудержимая, отчаянная. Он дрожал всем телом — от макушки до пят, как в жестокой лихорадке, как человек, которого только что вытащили из ледяной воды и бросили умирать на берегу. За окном, сквозь серую пелену туч, пробился тонкий, робкий луч солнца. Он упал на пол, на капли крови и рвоты, на спутанные волосы, на изможденное лицо — и осветил его. Худое. Бледное. Мокрое от слез. — Завтра, — прошептал он. — Завтра я поговорю с тобой. Он закрыл глаза. Луч солнца погас, тучи снова сомкнулись над Облачными Глубинами. В комнате стало темно, как в могиле, как в той черной воде, в которой он тонул.
73 Нравится 37 Отзывы 22 В сборник
Отзывы (7)