повествование от лица Лии Морган
Это были двухтысячные. Мне тогда только стукнуло восемнадцать, и мир казался диким и невероятно объемным. Сейчас это называют «нулевыми», звучит как название плохого сериала. А тогда это был просто воздух — тягучий, густой, пахнущий дешёвым кофе из вендинговых автоматов и бензином. Америка ещё не научилась бояться по-настоящему. Германия зализывала раны объединения и училась быть снова целой. Берлин штопал себя неоном и строительной пылью. Мода была уродливой и честной. Джинсы с низкой талией, ремни-цепочки, кожа — много кожи. Кнопочные телефоны с синими экранами. СМС по двадцать центов штука, поэтому мы писали коротко и ёмко, вкладывая всё в сто шестьдесят знаков. Форумы жили. Смело и грубо. Кассеты перезаписывали по десять раз, пока плёнка не начинала шипеть, а потом всё равно слушали этот шип, потому что это был твой шип, твой плейлист, записанный с радио в три часа ночи впопыхах. Я училась на журналиста. Не потому что хотела славы. Хотя совру, если скажу, что мне не нравилось быть в центре внимания. Не потому что мечтала о камерах. Просто мне казалось — если научиться задавать правильные вопросы, можно понять людей. А я очень хотела понимать. Я вообще думала, что это возможно. Моника. Черт бы ее побрал. Она была моей подругой, моей соседкой, моим личным ураганом в бабушкиной квартире, которая выглядела так, будто её выдернули из сериала «Друзья» и забыли вернуть обратно. Те же цветастые кресла, тот же жёлтый свет, та же иллюзия, что всё будет хорошо, если просто сидеть в центре этой гостиной и пить растворимый кофе. Моника вообще много чего говорила. Она говорила — и люди делали. У неё был этот дар, эта наглость, этот свет, который заставлял вселенную подстраиваться под её желания. Я такой не была. Я просто умела ждать. И дождалась. Она договорилась об интервью. Для моей практики. Мне нужно было для экзамена — большой материал, живой герой, настоящий разговор. А никто не хотел говорить с новичками. Мы звонили, писали, умоляли. Редакции вежливо посылали, иногда не очень вежливо, или просто не отвечали на письма, отправленные с ящика @gmx.de, который уже тогда считался моветоном. Моника подсунула мне кота в мешке. Она сказала: «Это группа. Они скоро будут большими. Просто иди и поговори». Она не сказала — с кем. Она не сказала — чем это кончится. Она вообще ничего не сказала. Просто улыбнулась той своей улыбкой, от которой у парней подкашивались колени.Берлин, ноябрь 2000
Вода стекала по спине, собиралась в ложбинке позвоночника, падала на кафельный пол с тихим, почти музыкальным кап-кап. Лия стояла под душем дольше обычного — не потому что мылась, а потому что здесь, под горячими струями, можно было притвориться, что ничего не происходит. За стенкой шумел Берлин. Ноябрьский, промозглый, вечно недовольный Берлин, который после падения стены так и не решил, хочет ли он быть новой столицей или старой доброй задницей Европы. За окном фрау Хоффман, которую Лия мысленно звала просто «бабушка Моники», капало с водосточных труб. Капало ритмично, навязчиво, как тот самый хит, который крутили по MTV каждые полчаса. Join me, join me, join me… Пар утекал под потолок, оседал на зеркале, превращая его в матовое пятно. Лия протянула руку, провела ладонью по стеклу — проявилось чужое лицо. Своё собственное, но будто не совсем. Глаза слишком большие, кожа слишком бледная, мокрые волосы прилипли к вискам, оставляя на скулах тёмные дорожки. С бордовым отливом. Моника тогда сказала: «Как забродившее вино, Лили. Ты хоть понимаешь, как это сексуально?» Лия тогда фыркнула, закатала волосы в полотенце и ушла на кухню варить кофе. Может, всё это — одна большая глупость. Она завернулась в полотенце, вышла в коридор и тут же наткнулась на Монику. Та стояла в дверях, прислонившись плечом к косяку, и смотрела на Лию с выражением, которое обычно появлялось у неё перед грандиозными идеями. В прошлый раз, с этим лицом, Моника уговорила Лию поехать на выходные в Прагу с тремя незнакомыми парнями из интернета. Прага оказалась прекрасна. Парни — идиотами. Моника сияла. — Ты чего застыла? — спросила Лия, придерживая полотенце. — Стоишь как привидение. — Жду, пока ты выйдешь. — Моника улыбнулась, и в этой улыбке Лия прочитала всё сразу. — У меня новости. — Плохие? — Лучше. Лия закрыла глаза. Сделала вдох. Выдох. — Просто говори. — Я договорилась об интервью. — С кем? Моника молчала ровно две секунды — профессиональная пауза, привитая ей годами драматических откровений. Потом протянула руку, взяла Лию за запястье и потянула в комнату — мимо вешалки, помнящей пятидесятые, мимо жёлтого холодильника, который гудел, как больной трактор, к журнальному столику, где уже лежал раскрытый журнал. «BRAVO». Ноябрьский выпуск. HIM — ФИНСКИЙ ОТВЕТ ГОТИКЕ? Лия смотрела на обложку и чувствовала, как внутри разрастается холод. Не страх — страх был колючим и горячим, она знала его в лицо. Это было что-то другое. Предчувствие. Как перед первой любовью, когда ты ещё не знаешь имени, но уже знаешь, что не сможешь убежать. — Ты с ума сошла, — сказала она тихо. — Моника. Ты окончательно сошла с ума. — Я в здравом уме, — возразила Моника, усаживаясь на подлокотник зелёного дивана. — И в трезвой памяти. И, между прочим, ради тебя продала душу редактору «Tip» — у него кожаная куртка круче, чем у этих парней, и борода, как у Лесоруба из «Твин Пикс». Но это того стоило. — «Tip»? — Лия моргнула. — Берлинский городской журнал? — О, ты слышала о таком? — Моника изобразила удивление. — Какая ирония, потому что именно для них ты и будешь писать материал. Для практики. Для портфолио. Для того самого экзамена, который ты, дорогая моя, непременно завалишь, если продолжишь стоять в полотенце с открытым ртом. Лия закрыла рот. Двумя руками. — Я не могу. — Можешь. — Я не знаю эту группу. — Узнаешь. — Главный красавчик — Вилле Вало. Двадцать четыре года. Пишет песни про любовь и смерть. Этого достаточно. Все остальное увидишь и поймаешь на лету. — Почему ты так уверена? — Лия сжимала край полотенца, пальцы побелели. Моника посмотрела на неё долгим взглядом. Воздух был сухой, горячий, с нотками корицы и духов. «CK One». Унисекс. Куплен в дьюти-фри, потому что в Берлине такие стоили бешеных денег. — Потому что я тебя знаю, — сказала Моника наконец. — Ты сидишь в своей раковине, Лили. Учишься, читаешь, варишь этот свой отвратительный кофе, прячешься. А жизнь проходит мимо. Жизнь — она там. — Она кивнула на окно, за которым серел ноябрьский Берлин. — На этих улицах. В этих барах. В людях, которые делают что-то настоящее. Даже если это парни с длинными волосами и подводкой на глазах. — У него короткие волосы, — машинально поправила Лия, разглядывая фото. — Чуть короче плеч. Зачёсаны назад. Моника приподняла бровь. — Уже изучаешь материал? — Это называется наблюдательность. — Лия отвела взгляд. — Базовый навык журналиста. — Конечно-конечно. — Заткнись. — Я ничего не сказала. Лия развернулась и ушла обратно в ванную, громко хлопнув дверью. Прислонилась лбом к холодному зеркалу. Полотенце сползло на плечо, открывая ключицу, острый край кости под бледной кожей. Она не трусиха. Она правда не трусиха. Просто она никогда не умела просить. А интервью — это просьба. «Дайте мне минутку вашего времени, я запишу ваши слова, превращу их в текст, отдам людям, которые будут судить». Всегда кто-то судит. Читатели, редакторы, преподаватели. Она сама. Лия открыла глаза. В зеркале, сквозь разводы, проступило её лицо. Мокрые волосы казались почти чёрными, только на концах, там, где отрастал старый цвет, пробивался тёплый, винный оттенок. Моника говорила — забродившее вино. Моника говорила — сексуально. Моника вообще много чего говорила. Лия выдохнула, оттолкнулась от зеркала и принялась собираться. Шёлк скользил по коже, как вода. Лия стояла перед зеркалом в комнате — тем самым, в тяжёлой деревянной раме, которое помнило, наверное, ещё Веймарскую республику, — и разглядывала себя в тёмно-зелёном платье. Вещь была куплена прошлым летом на блошином рынке в Кройцберге за двенадцать марок. Турок с усталыми глазами посмотрел на неё, назвал цену и добавил что-то по-своему — Лия не поняла, но почему-то покраснела. Платье сидело идеально. Лёгкое, почти невесомое, оно обтекало фигуру, не обтягивая, а скорее намекая. В вырезе угадывалась ключица. Рукава-фонарики спускались до локтя. Цвет — бутылочный, болотный, глубокий, как вода в Шпрее в пасмурный день. Лия повернулась боком, критически оглядывая себя. — Ботинки, — раздалось сзади. Она вздрогнула. Моника стояла в дверях, скрестив руки на груди, и смотрела оценивающе. — Ботинки, — повторила она. — Не туфли. Ботинки. — Я знаю. — Знаешь, но думаешь надеть что-то другое и жалеешь. Лия промолчала. Моника вздохнула с преувеличенным страданием, подошла к шкафу, выудила оттуда тяжёлые армейские ботинки на шнуровке — Лия купила их в секонд-хенде за семь марок, и подошва была стёрта почти до дыр, но это придавало им особый шарм. — Надевай. — Они уродуют платье. — Они делают образ. — Моника сунула ботинки ей в руки. — Шёлк и грубая кожа. Нежность и сила. Противоречие, которое притягивает. Ты же журналист, должна понимать такие штуки. Лия посмотрела на ботинки. Посмотрела на платье. Посмотрела на Монику. — Откуда ты всё это знаешь? — Я много читаю. — Моника пожала плечами. — И смотрю сериалы. Была серия про свидание, девица надевала что-то подобное. — Ты сравниваешь моё интервью со свиданием? — Нет. — Моника улыбнулась уголками губ. — Я сравниваю твой наряд с удачным примером из поп-культуры. А выводы делай сама. Лия фыркнула, но ботинки надела. Шнуровала долго, тщательно, затягивая узлы с почти медитативным спокойствием. Кожа была разношенная, мягкая, облегала щиколотку, как вторая кожа. Лия встала, сделала шаг, другой. Тяжело. Но уверенно. Моника кивнула, довольно. — Куртку, — сказала она. — Кожанку. Ту, с воротником. Моника указала на вещь, что осталась от её бывшего, панка из Фридрихсхайна. Он сказал: «Береги её, она видела Sex Pistols». Врёт, конечно, но звучало красиво. — Она воняет сигаретами. — Она пахнет Берлином. Ты справишься, — сказала Моника, не глядя на неё. Рылась в своей сумке, делала вид, что ищет зажигалку. — Ты всегда справляешься. Лия молчала, расчёсывая узелки на волосах. Пальцы чуть дрожали. — Просто будь собой, — добавила Моника. — А если ему не понравится, кто я есть? Тишина. За окном проехала машина, взвизгнули тормоза на мокром асфальте. Батарея щёлкнула, выпуская пар. — Тогда он идиот, — сказала она просто. — И твой текст про него будет разгромным. А разгромные тексты читают лучше всего. Лия не выдержала — улыбнулась. Криво, через силу, но улыбнулась. — Ты чудовище. — Лучшее чудовище в твоей жизни. — Моника подошла, поправила воротник её куртки, смахнула невидимую пылинку с плеча. — Ладно. Такси ждёт. — Ты вызвала такси? — Ты не идиотка. Ехать через полгорода на интервью на автобусе. Лия нащупала в кармане диктофон. Чёрный пластик, потёртые углы, новая кассета — сто шестьдесят минут пустоты, ожидающей голоса. — Какой бар? — спросила она. — «Kumpelnest 3000». На Лютцовштрассе. — Это же гей-бар. — Слухи! Это культовое место. — Моника протянула ей смятый листок с адресом, хотя Лия знала этот адрес наизусть. — Там хороший звук и тёмные углы. Идеально для интервью. Плюс, говорят, у них отличный грог. Лия взяла листок, сложила пополам, сунула во внутренний карман куртки — туда, где ближе к сердцу. — Грог мне сейчас не помешает. — Вот видишь. Я всегда о тебе забочусь. В прихожей Лия задержалась у зеркала. В последний раз. Тёмно-зелёное платье, чёрная кожа, тяжёлые ботинки. Волосы влажными прядями падают на плечи, скулы чуть порозовели от горячей батареи, глаза блестят. Испуганно блестят. Нервно. Моника стояла за спиной, невидимая в отражении, и молчала. — Если я облажаюсь, — сказала Лия, не оборачиваясь, — ты месяц моешь посуду. — Две недели. — Три. — Идёт. Лия выдохнула, толкнула дверь и вышла в ноябрьский Берлин. Воздух ударил в лицо — мокрый, пахнущий бензином и прелыми листьями. Лия подняла воротник куртки, сунула руки в карманы. Такси ждало у подъезда — старый «Мерседес», водитель читал газету в свете салона. Она скользнула на заднее сиденье, назвала адрес. Водитель кивнул, не оборачиваясь, вкрутил радио громче. Оттуда лилось что-то немецкое, унылое, с тягучим басом. Берлин плыл за окном. Лия смотрела, как проезжают мимо мокрые улицы, как неон отражается в лужах, как редкие прохожие кутаются в шарфы и пальто. Конец двухтысячного. Мир, который ещё верит, что всё будет хорошо. Что новое тысячелетие принесёт покой. Что музыка лечит, а любовь не делает больно. Диктофон тяжелел во внутреннем кармане, давил на грудь, напоминал о себе каждую секунду. Лия закрыла глаза. — Можно погромче? — спросила она. Водитель крутанул регулятор. Музыка заполнила салон, вытесняя тишину. Берлин продолжал течь за окном, равнодушный и прекрасный, как всё, что не умеет ждать.