***
Я устроилась в бар через неделю после того звонка. Маленькое место у пирса, где пахло дешёвым пивом, солёным ветром и рыбой, которую жарили на кухне. Хозяин, толстый финн с седыми усами, даже не спросил опыта работы — просто кивнул на фартук и сказал: «Приходи в шесть, уходить будешь, когда посетители разойдутся». Я приходила. Уходила. Считала чаевые. Мыла стаканы. Улыбалась пьяным мужчинам, которые пытались шутить, и делала вид, что мне не всё равно. Работа спасала. Не потому что я любила её — я вообще ничего не любила в те дни, — а потому что она заполняла время. Время, которое раньше было заполнено им. Я разносила выпивку, вытирала стойку, слушала чужие разговоры и думала: вот, люди живут. У них есть проблемы, радости, жёны, мужья, измены, надежды. А у меня — только этот бар и море за окном, которое вечно одно и то же. Ян приходил почти каждый вечер. Садился за стойку, заказывал пиво и смотрел, как я работаю. Иногда говорил что-то про музыку, про группу, про то, как они записали новый трек. Я кивала, но не слушала. Его голос был просто шумом, фоном, чем-то, что заполняло пустоту, но не касалось её. — Ты меня слушаешь? — сказал он однажды. — Всё время где-то там. — Я здесь, — ответила я, ставя перед ним кружку. — Тело здесь. А ты? Я пожала плечами. Что я могла ответить? Что моя душа осталась в другой стране, в другой жизни, в другом человеке, который даже не ответил на мой звонок? Мы переспали два раза. Первый — после закрытия, когда бар опустел, а выпивка кончилась, и он предложил проводить меня до дома. По дороге я поняла, что не хочу оставаться одна. Не хочу возвращаться в пустую квартиру, где море за окном смотрит на меня с немым вопросом. Я пригласила его зайти. Он зашёл. И остался. Я лежала под ним и смотрела в потолок. Там была трещина, которую я давно собиралась заделать, но всё не доходили руки. Ян дышал тяжело, двигался ритмично, иногда целовал мою шею, и я чувствовала его губы — чужие, влажные, не те. В голове было пусто. Ни мыслей, ни чувств, ни даже отвращения. Только эта чёртова трещина в потолке и звук моря за окном. Когда всё кончилось, он спросил: — Всё хорошо? — Да, — сказала я. Я врала. Второй раз был через неделю. Я думала, что, может, в первый раз не получилось, потому что я не привыкла, потому что слишком долго была одна, потому что надо дать себе шанс. Я позвала его сама. Налила вина. Разделась первой. Легла на кровать и закрыла глаза, чтобы не видеть эту трещину в потолке. Он делал всё так же, как в первый раз. Те же движения, те же поцелуи, те же слова. И я лежала, слушала его дыхание и вдруг поняла: я ненавижу себя. Не его, не эту ситуацию, не обстоятельства. Себя. Потому что я ушла. Потому что я решила, что так будет лучше. Потому что я предала всё, во что верила десять лет, ради того, чтобы лежать здесь, под чужим мужчиной, и не чувствовать ровно ничего. Я не издала ни звука. Ни стонов, ни вздохов, ни слёз. Просто лежала и ждала, когда это кончится. И когда кончилось — встала, надела халат, вышла на кухню и закурила у открытого окна. — Лия? — позвал он из комнаты. — Я скоро, — сказала я. Я не вернулась. Он уснул, а я сидела на подоконнике, курила одну за другой и смотрела на море. Оно было чёрным, бесконечным, равнодушным. Как я сама. Утром я разбудила его, налила кофе. — Нам не надо больше, — сказала я. Он посмотрел на меня сонно, не понимая. — Чего? — Этого. — Я кивнула на кровать. — Не помогает. Он хотел что-то сказать, но я выставила руку. — Не надо. Ты хороший. Но не помогает. Он ушёл. А я стояла у окна, смотрела на море и думала: вот оно. Вот доказательство. Назад пути нет. Потому что если даже это не работает, если даже чужие руки не могут вытравить его запах с моей кожи, если я лежу под другим и думаю о трещине в потолке — значит, я пропала. Значит, он во мне навсегда. Значит, все эти годы — не ошибка, не иллюзия, не глупость молодости. Это просто… правда. Та самая некрасивая правда, которую он так любил. И я её получила. Сполна. Вечером я пошла в бар. Разносила выпивку, улыбалась клиентам, считала чаевые. Ян сидел за стойкой, пил пиво и не смотрел на меня. И это было правильно. Потому что между нами ничего не было. Ни тогда, ни сейчас. Только две попытки забыться, которые провалились с треском. Домой я вернулась под утро. Море шумело, ветер гнал по пляжу песок, и я вдруг подумала: может, это и есть свобода? Не чувствовать ничего? Не ждать, не надеяться, не ненавидеть себя за то, что ждёшь и надеешься? Я взяла пиво из холодильника, села на подоконник, подняла бутылку к небу, которого не было видно за тучами. — За нас, — сказала я вслух. — Которых нет. И выпила. Море не ответило. Оно никогда не отвечает. Оно просто есть — вечное, холодное, бесконечное. Как эта любовь, которую я не могу ни убить, ни воскресить.***
Весна пришла на побережье незаметно — как человек, который давно обещал зайти, но всё откладывал, а потом взял и появился без стука. Ветер уже не кусал, а гладил, песок под ногами был влажным после отлива, и чайки кричали как-то по-другому, не зло, а скорее устало, будто тоже устали от зимы. Майя рассказывала про новую партию керамики, про обжиг, про то, как один горшок взорвался в печи, потому что она забыла про влажность глины. Она говорила о муже, который приснился ей вчера, о том, как странно просыпаться и не чувствовать ненависти, только пустоту. О том, что, может быть, прощение — это когда человек перестаёт болеть, а просто остаётся где-то там, в прошлом, как старая фотография, на которую смотришь без слёз. — Ты простила своего? — спросила она. — Я не знаю, что значит простить в нашем случае, — сказала я наконец. — Он не сделал мне ничего такого, за что можно прощать. Он просто… был. И я была. И мы не смогли быть вместе. Это не преступление. Это просто факт. — А ты? — Что я? — Ты смогла бы сейчас? Я остановилась. — Не знаю, — сказала я. — Наверное, да. Если бы он пришёл. Если бы он просто пришёл и встал у моей двери. Я бы, наверное, открыла. А потом бы мы снова вернулись к… чему-то, что не имеет финала. Майя усмехнулась, но в глазах у неё было что-то тёплое, почти материнское. — Ты безнадёжна, — сказала она. — Знаю. Мы дошли до нашего дома — старого, в два этажа, с облупившейся краской и ставнями, которые стучали на ветру. Майя остановилась у своей двери, чмокнула меня в щеку и скрылась внутри. А я пошла дальше — к своей лестнице, к своему крыльцу, к своей тишине. И тут я увидела. Сначала просто фигуру. Мужскую. У ворот, там, где кончается тропинка и начинается дорога к морю. Чёрное на сером апрельском свете. Я не узнала — нет. Слишком далеко, слишком неожиданно, слишком похоже на все те миражи, которые являлись мне в первые месяцы после развода, когда я ещё не научилась не ждать. Я шла и смотрела, и думала: сейчас растает. сейчас окажется, что это просто тень. просто столб. просто игра света. Но он не таял. Я подошла ближе. Метров двадцать. Пятнадцать. Десять. И образ собрался — быстрее, чем я успела подумать, быстрее, чем сердце успело упасть в пятки и взлететь обратно к горлу. Чёрная шапка. Чёрная куртка. Кеды. Он стоял, прислонившись плечом к столбу, и курил, глядя на море. Не на меня. На море. Как будто ждал, что оно скажет ему что-то важное. Я остановилась. Воздух кончился. Лёгкие сжались в кулак, и я стояла посреди тропинки, в пяти метрах от него, и не могла сделать ни шагу. Ни вперёд. Ни назад. Никуда. Он почувствовал. Конечно, почувствовал. Он всегда чувствовал меня за километры. Медленно, очень медленно, будто во сне, он повернул голову. Посмотрел на меня. Прищурился — тот самый прищур, от которого у меня всегда подкашивались колени, та самая складка между бровей, которую я гладила пальцами в две тысячи первом, думая, что впереди вечность. Он смотрел так, словно не верил, что я существую. Словно я была миражом, галлюцинацией, которую родило море и этот дурацкий апрельский свет. В руках у него была книга. Моя книга. Та самая, с двумя фигурами в неоне на обложке, та, которую я написала, думая, что творю эпитафию, а оказалось — просто письмо в никуда. Он поднял её медленно, очень медленно, и повертел в воздухе. Жест был ленивым, почти скучающим, но я видела, как напряжены его пальцы, сжимающие корешок. Как побелели костяшки. Как дрогнули губы, прежде чем он заговорил. — Читал, пока летел сюда, — сказал он. Голос. Обычный. Тот самый, которым он говорил «привет» по утрам и «я вернусь» перед турами. Тот самый, который я не слышала два года, но помнила каждую интонацию, каждую паузу, каждую хрипотцу после сигарет. Словно не было этих двух лет. Словно он вчера вышел за сигаретами и сегодня вернулся. Я открыла рот. Ни звука. Горло перехватило так, что хоть режь. В голове — пустота, только море шумит за спиной и сердце колотится где-то в ушах, глухо, часто, как поезд на поворотах. Он усмехнулся. Той усмешкой, которую я ненавидела и любила больше всего на свете, — кривой, с иронией, за которой прячется всё самое важное, всё, что он никогда не умел сказать словами. — Книга — дерьмо, Лия из Портленда, — сказал он. И я рассмеялась. Не заплакала. Не кинулась на шею. Не закричала. Рассмеялась. Честно, громко, так, что чайки, наверное, шарахнулись в стороны. Потому что это было так по-нашему. Так правильно. Так невозможно ни с кем другим. Только он мог прилететь через пол-Европы, чтобы сказать, что моя книга — дерьмо. Только он. — Почему? И голос дрогнул, конечно. Куда без этого. Сорвался где-то на середине, и я ненавидела себя за эту дрожь, за эту слабость, за то, что два года работы над собой рассыпались в прах от одного его взгляда. Он сделал шаг ко мне. Потом ещё один. Остановился в метре, так близко, что я чувствовала запах табака и дороги, тот самый, который ни с чем не перепутать, который въелся в мою память так глубоко, что даже вишнёвка не могла его перебить. — Потому что мы счастливы в конце, — сказал он. — Вместе. Соврала. Снова. Он смотрел на меня в упор, и в его глазах не было ненависти. Было что-то другое — усталость пополам с нежностью, разочарование пополам с надеждой. То, чего я не могла расшифровать десять лет и не могла расшифровать сейчас. — Как то интервью со мной, которое ты выдавила из себя в двухтысячном, — продолжил он. — Просто написала то, что от тебя ждут. А не ты сама. Он пихнул книгу мне в руки. Толчок был резким, почти грубым, но я прижала её к груди, как ребёнка, как что-то бесконечно родное. Мои пальцы дрожали — я чувствовала эту дрожь каждой клеткой, каждой косточкой. Я смотрела на него и не могла понять. Зол? Разочарован? Или просто устал так, что эмоции кончились, осталась только эта кривая усмешка и глаза, в которых плескалось всё то, что он не говорил вслух? Я видела каждую новую морщинку, которую два года прочертили на его лице, будто он всё это время хмурился, думал, вспоминал. Он смотрел сверху вниз — я забыла, какой он высокий, забыла, как это — смотреть на него снизу, запрокинув голову, — и в глазах его было что-то для меня новое. Не боль — невидимое, но бесконечное. Он не отодвинулся. И я видела, как бьётся жилка у него на виске, там, где волосы выбились из-под шапки. — Ты прилетел, чтобы сказать мне об этом? — спросила я. Голос всё ещё дрожал. Я ненавидела себя за это. Он не ответил. Просто смотрел. Закурил. Снова посмотрел. Смотрел с иронией, с тем выражением, с каким смотрят на провинившихся детей, которые уже всё поняли, но всё равно стоят и хлопают глазами. Я не выдержала. Как всегда, впрочем. Развернулась, поднялась по лестнице, вставила ключ в замок. Пальцы дрожали, ключ не слушался, но я справилась. Открыла дверь. Обернулась. Он стоял внизу, всё там же, у ворот. Смотрел на меня. Не двигался. — Ты идёшь? — спросила я. Как будто я звала его на кухню пить чай, а не решать, что делать с двумя годами тишины и с книгой, которую он назвал дерьмом. Я стояла на пороге своей квартиры, дверь открыта, за моей спиной — тёмная прихожая, запах соли и одиночества, и где-то далеко шум волн, которые никогда не устают бить в берег. Он стоял внизу, у лестницы, всё там же, где я оставила его минуту назад — хотя минута ли? Время текло иначе. Оно всегда текло иначе, когда дело касалось его. Он усмехнулся. Снова. Он смотрел на меня снизу вверх, и в его глазах был тот самый свет — синий, неоновый, гостиничный, берлинский, наш. Тот, в котором мы тонули десять лет назад и из которого так и не выплыли. Потом он двинулся. Слишком медленно. Как будто давал мне время передумать, закрыть дверь, исчезнуть, сделать вид, что ничего не было. Но я стояла. Смотрела, как он поднимается по деревянным ступеням, как скрипят доски под его весом, как ветер треплет его кудри, которые я не видела так долго. С каждой ступенькой он становился ближе, и мир за его спиной — море, песок, сосны, весь этот проклятый городок, в который я сбежала от него, — таял, исчезал, становился неважным. Первая ступенька. Вторая. Третья. Я слышала его дыхание. Слишком ровное для человека, который только что проделал путь от Хельсинки до этого забытого богами побережья. Слишком спокойное для человека, который держал в руках мою книгу с фальшивым финалом и назвал её дерьмом. Он умел дышать ровно, когда внутри всё кипело. Я знала. Я тоже так пыталась, но хреново. Четвёртая. Пятая. Он остановился на предпоследней ступеньке. Теперь мы были на одном уровне — он чуть ниже, я чуть выше. — Лия, — сказал он. Только моё имя. Больше ничего. Но в том, как он его произнёс, было всё — десять лет, разлуки, встречи, боль, нежность, его проклятая гордость и моя проклятая способность ждать. Я не ответила. Просто сделала шаг назад, впуская его внутрь. Он поднялся на последнюю ступеньку. И перешагнул порог.