***
Она вспомнила через три дня. Не во сне. Не в тишине. Посреди спарринга — чужого, не её, она сидела на скамейке и перематывала кисть, а потом вдруг замерла с бинтом в зубах. Запах. В зале пахло потом и резиной. А тогда — кофе и книжной пылью. Её халат. Её голос. Её пальцы у виска. «Если вспомнишь — приходи». Где-то падает чужая рапира. Кира не слышала звона. Она смотрела через зал туда, где Покровская поправляла протоколы у судейского столика, а затем гордо вскинув голову уходила из зала. Свет падал на её шею. На выбившуюся прядь. На губы, которые тогда, три ночи назад, были в двух сантиметрах от её виска. Кира встала. — Егорова, ты куда? Тренировка не кончилась. Она не ответила. Опять убежала.***
В коридоре было пусто. Кира догнала её у раздевалок. Схватила за запястье — резко, отчаянно, как хватают тонущие за соломинку. — Я вспомнила. Покровская замерла. Не обернулась. Но и руку не выдернула, а лишь отчаянно дернулась как от ожога. — Всё, — выдохнула Кира. — Я вспомнила всё. Тишина. — Я сказала, что ты боишься. Что ты специально меня мучаешь. Что ненавижу тебя за то, как ты смотришь на мои ошибки. Что… Голос сорвался. — …что, когда ты поправляешь мою руку, у меня сердце останавливается. И я не знаю, как это остановить. Покровская медленно, очень медленно повернулась. Лицо спокойное. Глаза — нет. Бушующее пламя, колется, режет в отчаянье. — Я помню, — тихо сказала она. — Я всё помню. Кира сглотнула. — Тогда зачем ты отпустила меня? Зачем написала эту чёртову записку, будто ничего не было? — Потому что ты была пьяна. — А теперь? — А теперь ты трезвая. Кира сделала шаг. Между ними остались сантиметры. Один выпад. Последний рывок. — Я никогда в жизни не была трезвее, — сказала она. — И я всё ещё здесь. Покровская смотрела на неё долго. Очень долго. Так же, как тогда ночью. Только сейчас никто не уйдёт в спальню. Никто не оставит записку. — Я испугалась, — вдруг сказала Покровская. — Я думала: если ты не вспомнишь, значит, не судьба. Если вспомнишь и не придёшь — значит, передумала. Если придёшь… — Если приду? — Если придёшь — я не смогу сделать вид, что ничего нет. Кира подняла руку. Медленно. Словно Покровская — мираж, который может исчезнуть, если сделать резкое движение. Словно у неё в ладони — не щека, а вся её жизнь, которую можно либо удержать, либо разбить вдребезги. Она коснулась пальцами её виска. Того самого места, где Александра поправляла прядь. Тогда — почти не касаясь. Сейчас — прижимая ладонь так, будто хочет оставить отпечаток на коже. Покровская закрыла глаза. — А сейчас? — шепнула Кира. — Сейчас ты всё ещё боишься? Покровская перехватила её ладонь. Прижалась щекой. Медленно выдохнула — так выдыхают перед финальным боем, когда сил уже нет, но отступать нельзя. — Сейчас я боюсь, что ты уйдёшь. — Я никуда не уйду, — выдохнула Кира. — Я три года только и делаю, что ищу повод остаться. Покровская выдохнула. Длинно, прерывисто, будто держала воздух в лёгких все эти месяцы. Все эти годы. — Тогда останься, — сказала она. Это не было приказом. Не было просьбой. Это было — разрешение. Им. Себе. Ей. Кира шагнула. Расстояние, которое она сокращала три года, исчезло в одно движение. Она чувствовала тепло её тела сквозь форменную куртку. Запах кофе, въевшийся в кожу. Лёгкую дрожь, которую Покровская не могла контролировать, сколько бы лет ни училась владеть собой. Кира поцеловала её. Не так, как целуют в семнадцать — жадно, торопливо, боясь, что отнимут. И не так, как в двадцать — уверенно, собственнически, с привкусом победы. Так, как целуют после трёх лет молчания. После ночных смен в зале, когда смотришь только на спину. После «не опаздывай» и «плохо, делай заново». После чужих пальто и улыбок не тем. Медленно. Вкусом вишнёвого чая, который она пила думая о ней ночью, — она вдруг вспомнила это отчётливо, остро, до мурашек на затылке. Покровская не отвечала. Секунду. Две. Кира уже решила, что сейчас отстранится, извинится, скажет что-то глупое и сбежит, провалится сквозь пол, исчезнет из её жизни навсегда. А потом Покровская схватила её. Вцепилась в плечи — больно, до синяков. В ворот формы. Притянула к себе так, будто с дорожки срывается в спасительный укол, когда табло горит 14:14, противник дышит в затылок, а это последний шанс. Кира ощутила её пальцы в своих волосах. Хватку — не женскую, не тренерскую, а ту, какой держат то, что боятся потерять. Которой не учат в спортивных школах. Покровская целовала её так, будто всё это время тонула. Будто Кира была воздухом. Будто она ждала этого пятнадцать лет, десять из которых вообще не знала о её существовании, а пять — знала, но запрещала себе даже дышать в её сторону. Она пахла кофе и усталостью. Губы сухие, обветренные — вечно забывает пить воду между тренировками, вечно грызёт их, когда смотрит протоколы. Кира чувствовала солёное отчаянье. То ли у Покровской мокрые ресницы. То ли у неё текут слезы. Кира отстранилась на миллиметр. Чтобы посмотреть в глаза. Чтобы убедиться, что это не сон, не алкогольный трип, не игра воображения. — Саша, — выдохнула она в её губы. Покровская вздрогнула. Всем телом. Будто имя ударило током. Будто она забыла, как оно звучит, — настоящее, без фамилии, без титулов, без дистанции в метр и субординации. Никто не называл её так отчаянно и желанно. Никто не смел произнести ее имя так блаженно и грешно одновременно. — Ещё, — попросила она. Голос сел. Хриплый, почти чужой. — Саша. Коротко. Почти беззвучно. Покровская прижалась лбом к её лбу. Дышала часто, сбивчиво, как после кросса. Кира чувствовала её пульс — там, где соприкасались виски. — Ты же понимаешь, — шепнула она. — Это ничего не меняет. Завтра я снова буду твоим тренером. Я буду кричать на тебя. Я буду гонять твои атаки до кровавых мозолей. Я буду делать вид, что ничего не было. — Прямо как всегда, — усмехнулась Кира. — Прямо как всегда. Я не умею иначе. — А я не умею без тебя. Так что давай. Покровская молчала. Долго. Так долго, что Кира снова испугалась. Потом она кивнула. Чуть заметно. Один раз. И снова потянулась к её губам. На этот раз медленнее. Осторожнее. Будто пробуя на вкус — не поцелуй, а саму возможность. Будто училась заново существовать. Будто тридцать пять лет жизни до этого мгновения не считались. Коридор был пуст. Где-то далеко хлопнула дверь зала. Кто-то звал Егорову — настойчиво, раздражённо. Кира не слышала. Она считала удары чужого сердца под форменной курткой. Слишком частые для тренера. Слишком громкие для врага. Слишком долго. — Не опаздывай на тренировку, — шепнула Покровская в её губы. Голос всё ещё хрипел. Но в уголках губ дрожала улыбка. — Не опоздаю, — выдохнула Кира. И впервые за три года соврала.***
Утром она проспала. Солнце било в окна чужой спальни. Пахло кофе, сыростью и уютом. Из кухни доносился тихий звук — чашка о блюдце. Кира села на кровати. Рядом на тумбочке не лежало записок. Александра сидела на кухне, пила кофе и смотрела на неё. Без брони. Без протоколов. Без расписания тренировок. Просто нежно, спокойно и с тихой любовью где-то под слоем отчаянья. В халате. Волосы распущены. Без макияжа. Та самая, что открыла дверь три ночи назад. — Я говорила — не опаздывать, — сказала она. — Я помню, — Кира улыбнулась. Покровская отвела взгляд. Но уголок губ дрогнул в мягкой улыбке. — Будешь кофе? — Буду. Кира села напротив. За окном начиналось утро. Через час им обеим в зал. Через час она снова станет Егоровой, а Покровская — тренером. Но сейчас, в этой маленькой кухне, пахнущей кофе и вишнёвым чаем, она была просто Сашей. — Я, кажется, вчера опять сказала что-то лишнее, — Кира взяла чашку. — Ты вчера сказала, что я специально тебя мучаю. — Ну да. Это я и трезвая могу повторить. Покровская посмотрела на неё поверх чашки. — Я тебя не мучаю. Я делаю тебя сильнее. — Это одно и то же. — Нет, — Покровская поставила чашку. — Это называется «я не знаю, как по-другому быть рядом». Тишина. Кира смотрела на неё и думала: три года. Три года она ждала этих слов. Три года собирала их по крупицам — из взглядов, из случайных касаний, из «плохо, делай заново», сказанных так, будто от её успеха зависит жизнь. — Ну, — Кира сделала глоток. — Теперь будешь знать. — Буду, — кивнула Покровская. И улыбнулась. Краем губ. Второй раз за всё время.***
В зал они вошли порознь. Кира — за пять минут до начала, запыхавшаяся, с мокрыми после душа волосами. Покровская — уже у судейского столика, с идеально собранным пучком и протоколами в руках. — Егорова, — сказала она, не поднимая глаз. — Ты опоздала. — На три минуты, — выдохнула Кира. Покровская подняла голову. Взгляд — холодный, тренерский. Ни намёка на сегодняшнее утро. Ни намёка на вчерашний вечер. Ни намёка на взгляд у распахнутых дверей. — На дорожку. Двадцать уколов в четвёртую зону. Плохо сделаешь — ещё двадцать. — Есть. Кира взяла рапиру. Встала в стойку. И улыбнулась. Потому что в идеально собранном пучке, у самого виска, пряталась выбившаяся прядь. И потому что Покровская, глядя в протокол, чуть заметно, одними уголками губ, улыбнулась в ответ.