Сталь

NC-17
В процессе
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 236 страниц, 61 289 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

Глазами роз

Настройки
Запах лжи Персефона рано поняла: правда пахнет не так, как о ней говорят. В их доме, например, всё пропахло враньём. Оно въелось в тяжёлые бархатные шторы, которыми никто не открывал окон, в дорогие духи сменявших друг друга «тёть» и в затхлый воздух комнаты, где, по легенде, жила память о матери. О матери ей не рассказывали. Знали только одно: она умерла, производя Персефону на свет. Девочка родилась настолько крошечной и синей, что кормилицы, принимавшие роды, окрестили её «мышонком» и не верили, что она доживёт до утра. Но она выжила. Выкарабкалась. И теперь, в свои почти восемь лет, была живым, тёплым и самым одиноким существом в этом большом каменном доме. Отец, Никос, появлялся редко, но всегда эффектно. Он врывался в детскую, шумный, пахнущий ветром и табаком, подхватывал её на руки и, глядя куда-то поверх её головы, громко восклицал: — Ах, если бы твоя мать видела тебя сейчас! Она так любила детей! Моя бедная, несравненная Элла... Персефона в такие моменты замирала. Ей было неловко и душно от его объятий. Она не помнила матери, но точно знала, что в этом доме её именем прикрывались, как тяжёлым одеялом, чтобы никто не заметил сквозняков. После таких спектаклей Никос уходил. А в гостиной уже ждала очередная «тётя». Они были разные: блондинки и брюнетки, громкие и тихие, но все они пахли одинаково сладко и чуждо. Они пытались подкупить Персефону конфетами и улыбками, но девочка быстро научилась отличать фальшивую улыбку от настоящей. Настоящих улыбок в этом доме не было. Одна из них, кажется, её звали Лидия, как-то за ужином погладила Никоса по руке и сказала: — Ты такой заботливый отец. Так любишь свою девочку и так чтишь память жены. Никос тяжело вздохнул, изображая скорбь, и сжал её ладонь. Персефона, сидевшая напротив, старательно жевала кусок пирога. Ей было почти восемь, и она уже понимала больше, чем нужно. Она видела, как заботливый отец забывает о её существовании, если в доме нет посторонних. Она знала, что «чтить память» — это не значит запирать портрет матери в дальней комнате, куда никто никогда не заходит. От горя и тоски, от нехватки настоящего тепла, Персефона ела. Кормилицы, которых нанимал Никос, менялись каждый год, и единственным постоянным ритуалом в её жизни была еда. Тёплое молоко на ночь, румяные булочки с корицей от кухарки, густой суп, который она ела в одиночестве за огромным столом. К восьми годам она заметно округлилась. Тонкие запястья, что были у неё в младенчестве, давно исчезли под слоем мягкого, уютного жирка. Кормилицы вздыхали: «Аппетит у девочки отменный», и подкладывали добавки. Полнота стала её панцирем. Плотной, съедобной бронёй от мира, где отец любил её только на публике, а матери не было вовсе. Как-то вечером, проходя мимо гостиной, она услышала обрывок разговора. Одна из любовниц, самая молодая, смеялась и щипала Никоса за плечо: — Твоя-то, Персефона, совсем уже толстушка растёт. Вся в кого? Голос отца прозвучал сухо и раздражённо: — Перестань. Ребёнок просто... крепкий. Не в этом счастье. Персефона тихонько отошла от двери и поднялась к себе. Она подошла к маленькому, давно не политому фикусу на подоконнике — единственному растению в её комнате, которое она называла «мама». — Слышишь? Прошептала она фикусу, поглаживая шершавый листок. — Он даже не заступился. Просто сказал «крепкий». Фикус молчал. Персефона вздохнула, достала из-под подушки заныканную от кормилицы шоколадную конфету и медленно, смакуя, съела её. Горьковато-сладкий вкус растёкся по языку, заглушая противный осадок от услышанного. В свои почти восемь лет она знала о мире главное: ложь сладка, но она не питает. А она, Персефона, выжила однажды и теперь училась выживать снова — прячась в складках собственного тела и в сладком уюте одиночества, пока отец играл роль скорбящего вдовца внизу, в гостиной, полной фальшивого света и чужих духов. *** Время шло, и детская пухлость Персефоны растаяла так же незаметно, как утренний туман над морем. Подростковый возраст вытянул тело, округлил его в нужных местах, и к четырнадцати годам от «мышонка» и «толстушки» не осталось и следа. В зеркале теперь отражалась стройная девушка с темными глазами и спокойным, изучающим взглядом. Она быстро усвоила главный урок отцовского дома: жизнь — это сцена. И чем убедительнее ты играешь, тем меньше вопросов тебе задают. Вино она впервые попробовала в тринадцать, тайком от кормилицы. К четырнадцати пила его открыто, с молчаливого согласия отца. Никос считал, что взрослеющая дочь должна уметь держать кубок изящно — это часть образования, часть того самого фасада, который он так тщательно выстраивал. Каждую неделю в их доме или в домах знатных семей устраивались балы. Девушки надевали лучшие хитоны и пеплосы, расшитые по краям золотыми нитями, укладывали волосы в замысловатые прически и выходили в свет, словно стайка разноцветных птиц. Персефона была не исключением. Она научилась улыбаться, когда хотелось плакать, кивать, когда хотелось спорить, и молчать, когда внутри всё кричало. Она стала частью этой игры. Легкое лицемерие теперь текло в её жилах вместе с кровью. Очередной бал выдался душным. Факелы чадили, музыканты играли слишком громко, а смех парней и девушек, кружившихся в танце, казался Персефоне фальшивой мелодией. Она отошла к крайнему столику, где стояли кубки с разбавленным вином и тарелки с фруктами, и прислонилась спиной к прохладной колонне. Она просто наблюдала. Это было её любимое занятие. Смотреть, как подружки врут кавалерам про свои таланты, как парни делают вид, что слушают, а сами косятся на декольте соседок, как стареющие матроны за спинами шепчут гадости тем, кому ещё пять минут назад улыбались. Вдруг чья-то рука грубо схватила её за локоть, вынуждая обернуться. Вино плеснулось через край кубка. — Так вот с кем он на стороне гуляет! Перед ней стояла Кармен. Дочь купца, известная на весь город своим острым языком и вспыльчивым нравом. Её лицо пылало от ярости, глаза метали молнии, а грудь тяжело вздымалась под тонкой тканью пеплоса. Персефона замерла. В голове пронеслось удивлённое, почти восхищённое: «Смотри-ка, дурочка, а всё поняла». Она прекрасно знала, о ком идёт речь. Вот уже месяц отец Персефоны, Никос, оказывал знаки внимания именно Кармен. Ужины, прогулки в саду, шёпот на ушко под арками. Всё это было так очевидно, что даже служанки перешёптывались. Но Кармен, ослеплённая вниманием такого видного мужчины, как Никос, ничего не замечала. Или не хотела замечать. А сегодня, видимо, заметила. И, судя по всему, заметила что-то конкретное. — Я всё видела! Выпалила Кармен, сжимая её локоть до синяков. — В саду! С этой… с этой девицей! Персефона моргнула. Ах, вот оно что. Значит, не она. Значит, не Кармен стала главной, а какая-то заезжая девчушка. Бедная Кармен. Думала, что поймала удачу за хвостик, а оказалась всего лишь одной из.... Его шлюшек. Персефона медленно, очень медленно высвободила руку. Поставила кубок на столик. Посмотрела в глаза разъярённой девушке с выражением спокойного, почти сочувствующего любопытства. — Кармен, милочка. Голос Персефоны звучал ровно и мягко, как учил отец. — Ты вся дрожишь. Тебе принести воды? — Воды?! Взвизгнула Кармен. — Твой отец… он же говорил… он клялся!.. Несколько голов повернулись в их сторону. Любопытные взгляды заскользили по двум девушкам у колонны. Персефона внутренне усмехнулась. Вот он, момент истины. Можно сделать вид, что ты ничего не знаешь, и тогда скандал разрастётся. Можно разозлиться и выставить себя посмешищем. А можно… Она шагнула ближе к Кармен, взяла её за руки и заглянула в глаза с такой искренней тревогой, что сама себе удивилась. — Кармен, послушай. Зашептала она доверительно. — Ты же знаешь моего отца. Он ветреный, как майский ветер. Но он никогда не говорит всерьёз. Ни одной из нас. Ты просто устала, тебе показалось. Пойдём, я провожу тебя в мою комнату, поправишь причёску, и ты снова будешь блистать. А все эти… Она небрежно повела рукой в сторону сада. — Это пыль. Зачем тебе опускаться до пыли? Кармен замерла. Ярость в её глазах сменилась растерянностью. Она ожидала скандала, драки, оправданий, но не такого тихого, сочувствующего тона. — Ты… ты правда так думаешь? Выдохнула она. Персефона ласково улыбнулась и коснулась щеки Кармен кончиками пальцев, убирая воображаемую слезинку. — Конечно. Идём. Она повела ошарашенную Кармен через зал, чувствуя на себе одобрительные взгляды пожилых матрон. «Какая воспитанная девушка», «Дочь Никоса — само благородство», «Утешила бедняжку». Никто не услышал, что именно она шепнула Кармен на ухо, когда они проходили мимо колонны, скрытые от чужих глаз: — Только, Кармен… В следующий раз, когда мой отец будет тебе клясться, вспомни этот вечер. И вспомни ту девицу. Кармен дёрнулась, но Персефона уже отпустила её руку и сделала шаг назад, снова надевая маску участливой подруги. — Отдохни. Кивнула она и, развернувшись, пошла обратно к столику за своим кубком. Вино немного нагрелось, но она всё равно сделала глоток. Горьковатое, терпкое, как правда. Но пить его оказалось даже приятнее, чем сладкую ложь отца. Она оглянулась на зал. Где-то там танцевал Никос, наверняка уже строя глазки новой жертве. А Персефона стояла у колонны, стройная, спокойная, красивая, и впервые почувствовала странное удовольствие от того, что умеет играть в эту игру даже лучше него. *** Пока не появился он... Ливий. Персефоне, мягко говоря, не нравилось ходить с поварихой на базар. Старая Эвридика таскала её каждую неделю, ворча, что «молодой госпоже полезно знать, из чего ей готовят обеды», но Персефона подозревала, что дело просто в лишней паре рук, чтобы тащить корзины. Рынок был царством запахов — слишком резких, слишком навязчивых. Пахло рыбой, потом, прелыми овощами и жареным мясом, от которого мутило. Но главное — здесь всё пропахло чужими взглядами. Купцы, вечно сующие свой нос в чужие дела, провожали её маслеными глазами, отпускали сальные шуточки, от которых хотелось провалиться сквозь землю. Персефона научилась смотреть сквозь них, как сквозь пустое место, и вежливо улыбаться, когда Эвридика оборачивалась. В то утро было особенно душно. Персефона мечтала только об одном — чтобы этот поход поскорее закончился. Она зазевалась, разглядывая клетку с перепелами, которые отчаянно бились о прутья, и сделала шаг в сторону. Удар был таким внезапным, что она не успела даже вскрикнуть. Кто-то большой и нескладный врезался в неё плечом, и в ту же секунду она почувствовала, как по груди и животу разливается ледяная вода. — О, великие боги! Раздался испуганный юношеский голос. Персефона замерла, глядя на свой лучший пеплос — нежно-оливковый, расшитый по подолу меандром. Ткань потемнела и противно прилипла к телу. Она медленно подняла глаза. Перед ней стоял парень. Высокий, наверное на год или два старше неё, с взлохмаченными русыми волосами и огромными серыми глазами, в которых плескался самый настоящий ужас. В руках он сжимал пустой глиняный кувшин, из которого, видимо, только что полил её. — Я... я не хотел! Залепетал он. — Я засмотрелся на акробатов, честное слово! Прости меня, госпожа, я такой дурак! И прежде чем Персефона успела открыть рот, он шагнул к ней и принялся отчаянно вытирать её пеплос своими смуглыми руками. Проводил ладонями по талии, по груди, по животу, не соображая, что делает, и бормоча извинения. Персефона, на мгновение оцепенев от такой наглости, резко перехватила его запястья. — Перестань. Сказала она тихо, но так, что он замер мгновенно. — Ты делаешь только хуже. Он отдёрнул руки, как ошпаренный. Его щёки вспыхнули таким ярким румянцем, что стало видно даже сквозь лёгкий загар. — Прости... Выдохнул он. — Я не подумал. Я просто... Прости меня, пожалуйста. Я Ливий. Сын скульптора. Мы живём вон там, за рыночной площадью. Если ты скажешь, как я могу загладить вину... Я всё сделаю. Всё, что скажешь. Он говорил сбивчиво, искренне, и его глаза метались по её лицу в поисках хоть капли снисхождения. Он был такой настоящий в своём ужасе, такой живой, что Персефона вдруг почувствовала что-то странное. Лёгкое покалывание в кончиках пальцев. Она улыбнулась. Той самой милой, безобидной улыбкой, которой научилась за долгие годы жизни с отцом. — Ничего страшного, Ливий, сын скульптора. Мягко сказала она. — Вода высохнет на солнце. Иди с миром. Она кивнула ему и, не оборачиваясь, пошла искать Эвридику, которая уже орала где-то в толпе, требуя объяснить, куда запропастилась госпожа. Персефона думала, что на этом всё и закончится. Мало ли случайных встреч на рынке? Но на следующее утро в дверь дома постучали. Слуга принёс маленькую корзину свежих инжиров, прозрачный платок из тончайшего льна и глиняную табличку, на которой было коряво выцарапано: «Для оливкового пеплоса. Прости дурака. Ливий». Персефона долго смотрела на эти каракули. Потом, вопреки всем правилам приличия, взяла стилос и на обороте нацарапала: «Инжир принят. Дурак прощён. Пеплос цел». Она отправила ответ с тем же слугой, даже не спросив разрешения у отца. И впервые в жизни ей было всё равно, что подумают другие. Дальше всё было как во сне. Ливий ждал её у источника, куда она ходила за водой под каким-то нелепым предлогом, придуманным для кормилицы. Он показывал ей статуи, над которыми работал его отец, и его глаза горели таким огнём, что Персефона забывала дышать. Он рассказывал о богах и героях, но так, будто знал их лично, будто они были его соседями. Он смеялся громко и заразительно, запрокидывая голову, и в его смехе не было ни капли фальши. А она... она впервые могла быть собой. Не дочь Никоса, не девочка, которую нужно жалеть или осуждать, не фигурка в отцовской театральной постановке. Просто Персефона. Неделя общения — и Персефона уже любила Ливия больше жизни. Каждый момент с ним был лучиком света в её промозглом, пропахшем ложью существовании. Он пах деревом, глиной и солнцем — чистым, настоящим, без единой нотки приторной фальши, которой были пропитаны все в доме отца. Она смотрела, как он играет на своем инете, и чувствовала, как в груди разливается что-то тёплое, совсем не похожее на горько-сладкое послевкусие шоколада или терпкость вина. — Ты дрожишь. Заметил он однажды вечером, когда они сидели на камнях у заброшенного храма за городом. Солнце садилось в море, окрашивая небо в золото и пурпур. — Это ветерок. Соврала она. Но это был не ветер. Это был страх. Страх, что однажды он увидит её настоящую — ту, что научилась врать так же искусно, как её отец. Ту, что улыбалась врагам и пила вино в одиночестве. Ливий вдруг снял с себя грубый шерстяной плащ и накинул ей на плечи. — Врёшь. Сказал он просто. — Но я подожду. Когда захочешь сказать правду я послушаю. Он не требовал, не допытывался. Он просто был рядом. Персефона вдохнула запах его плаща — пахло им самим, деревом и немного дымом. И впервые в жизни ей показалось, что ложь отступает. Что есть на свете место, где можно просто дышать. Весь следующий день она ходила сама не своя. Перебирала в памяти его слова, его взгляд, его улыбку. И впервые за долгие годы ей захотелось рассказать кому-то правду. Всю. Без остатка. Даже самую страшную — о том, что она чувствует запах лжи, что отец её — пустой человек, что мать... что о матери она ничего не знает, кроме того, что её именем прикрывают пустоту. Но когда они встретились на следующий вечер, она снова улыбнулась своей лёгкой, беззаботной улыбкой и сказала, что у неё всё хорошо. А Ливий снова посмотрел на неё своими серыми, чистыми глазами и кивнул, будто всё понимал. — Хорошо. Сказал он. — Тогда пойдём, я покажу тебе, где живут светлячки. И она пошла. Потому что с ним даже ложь переставала быть липкой и противной. С ним хотелось верить, что однажды она сможет дышать по-настоящему. *** Персефона уже привыкла к своему новому распорядку: дни принадлежали отцу, а вечера — Ливию. В этот день, как всегда душный и жаркий, она стояла у фонтана в саду. Недавно там появились маленькие рыбки, и она могла наблюдать за ними бесконечно, забывая о времени. Внезапно по коже пробежал холодок — то странное чувство, когда понимаешь, что ты в саду уже не одна. Персефона резко обернулась. Перед ней стояла высокая блондинка. Женщине на вид можно было дать около двадцати восьми, и выглядела она так, словно сошла с обложки глянцевого журнала. Персефона растерянно моргнула, но женщина опередила её. Ее голос прозвучал неожиданно громко и резко, разбивая тишину: — Простите, а вы случайно не сама Афродита? От неожиданности и абсурдности вопроса Персефона лишь мотнула головой, отрицая очевидное. — Нет? Голос незнакомки мгновенно изменился, став мягким, обволакивающим, как тягучий мёд. — А я нахожу вас невероятно на неё похожей. Знаете, я сегодня совершенно не была готова встретить нечто настолько... прекрасное. Это просто катастрофа для моих планов. Они теперь точно пойдут прахом. Персефона почувствовала, как краска заливает её щеки. Она никогда не слышала таких громких, уверенных и смущающих комплиментов. Этот бархатный голос продолжал плести свою паутину: — Ой, простите! Я не хотела тебя напугать. Снова этот тон, которым хищник приманивает добычу. Женщина сделала шаг ближе, и это напугало Персефону ещё сильнее. — Просто обычно фонтаны это просто украшение сада. А этот... этот вдруг стал лишь изящной рамкой для настоящего произведения искусства. Незнакомка говорила это с такой уверенностью, будто описывала погоду. «Что?! Как она может такое говорить? Почему она просто не замолчит и не уйдет?!». Мысли путались в голове Персефоны. Она смотрела на женщину, и реальность начала плыть, как в тумане. Блондинка представилась Рейчел и, получив вежливый отказ от ужина, с улыбкой удалилась. Но на следующий день Рейчел вернулась. Причина была до смешного надуманной: расспросы о доме и саде. Однако Персефона, сама не понимая почему, позволила ей остаться на ужин. Она медленно потягивала вино, чувствуя, как по телу разливается непривычный жар. Вино сегодня казалось странным: от него пекло в груди и появилось тянущее, зудящее беспокойство внизу живота. А спустя мгновение Персефона уже громко стонала, запрокинув голову, пока губы и язык госпожи Рейчел творили с её телом нечто невообразимое. Это казалось неправильным, постыдным, но каждая клеточка тела вопила: «Ещё!». Утром Персефона проснулась в одиночестве. Все тело болело той самой приятной болью, какая только могла существовать в этом мире — сладкой, тянущей, напоминающей о каждом прикосновении минувшей ночи. Но мысли оказались далеко не такими сладкими. Она села на постели, прижимая тонкую простыню к груди, и её захлестнуло мерзкое, липкое чувство. Ей воспользовались. Как игрушкой. Как вещью. Эта женщина с бархатным голосом и хищными глазами просто взяла то, что хотела, и исчезла к утру, даже не попрощавшись. Персефона обхватила себя руками. Ей хотелось провалиться сквозь землю. За завтраком отец спокойно ел кашу, погружённый в свои мысли. Он, кажется, ничего не замечал — ни её потухшего взгляда, ни того, как она нервно крутит в пальцах край салфетки. Для него утро было самым обычным. А для Персефоны оно стало пыткой. Она смотрела на отца и думала о Ливии. О Ливии, которому обещала. Клялась, что он будет первым. Что их первая ночь станет особенной, выстраданной, наполненной любовью. А вместо этого она, словно падшая женщина, стонала под ласками почти незнакомки в собственном доме. «Что я скажу ему?» — эта мысль билась в голове, как птица в клетке. «Как посмотрю в глаза?» День тянулся бесконечно долго. Персефона пряталась в саду, подальше от фонтана, подальше от воспоминаний. Но они всё равно настигали её — прикосновения, запах духов Рейчел, её низкий смех и эти ужасные, постыдные, сладкие стоны, что срывались с губ. К вечеру она поняла: так больше нельзя. Тайна разъедала её изнутри. Она должна сказать. Должна признаться, какой бы ни была цена. *** Ливий ждал её в беседке, увитой плющом, как они часто делали по вечерам. Увидев Персефону, он улыбнулся той самой тёплой улыбкой, от которой у неё всегда таяло сердце. Но сегодня сердце не таяло. Сегодня оно разбивалось. — Ливий, милый, нужно серьёзно поговорить. Выдохнула она, стараясь говорить как можно мягче и нежнее, хотя голос предательски дрожал. Он сразу насторожился, но любовь в его глазах не погасла. Наоборот, стала ещё теплее, словно он готовился принять любой её удар на себя. — Что случилось, чудо моё? Спросил он с беспокойством, протягивая к ней руку. Персефона не взяла её. Она опустила взгляд. Трусливо. Постыдно. Боясь увидеть в его глазах то, что раздавит её окончательно. — Я... я согрешила... — Что же ты сделала? Его голос оставался всё таким же заботливым, любящим. — Солнышко, мы справимся, чтобы ни произошло. Эта забота стала последней каплей. Она разорвала её изнутри. Как он может быть таким добрым? Неужели не чувствует, не видит, какая она грязная, падшая, какая она мразь? — Я вчера ночью... Слова застряли в горле, но она выдавила их, почти задыхаясь. — Я отдалась женщине! Слёзы хлынули сами собой, заливая щёки, капая на платье. Персефона зажмурилась, ожидая приговора. Ей казалось, она сейчас умрёт от стыда прямо здесь, в этой беседке, под его взглядом. Ливий молчал. Секунда. Две. Три. Тишина звенела в ушах громче любого крика. Персефона рискнула поднять глаза и увидела то, чего совсем не ожидала. Ливий не выглядел разгневанным. Не выглядел преданным. Он выглядел... озадаченным. И, кажется, даже слегка заинтригованным. — Женщине? Переспросил он медленно, будто пробуя слово на вкус. Персефона всхлипнула, вытирая слёзы тыльной стороной ладони. Его спокойствие пугало её больше, чем крики. — Ты... ты не злишься? Прошептала она. Ливий наконец взял её за руку, притянул к себе, заставляя сесть рядом. — Я злюсь. Сказал он тихо, но без гнева. — Но не так, как ты думаешь. Я злюсь, что ты переживала это одна. Что боялась мне сказать. Он провёл ладонью по её мокрой щеке. — Расскажи мне. Всё. Кто она? Как это случилось? Я хочу знать. И Персефона, всё ещё всхлипывая, но уже чувствуя, как камень падает с души, начала рассказывать. Про блондинку у фонтана. Про её наглые комплименты. Про странное вино. Про то, как тело горело, а разум утопал в тумане желания. Когда она закончила, Ливий долго сидел молча, поглаживая её пальцы. — Это не твоя вина. Наконец сказал он. — То, что ты чувствовала... это похоже на магию. На очень сильную магию. Персефона замерла. — Магию? — Я слышал о таких историях. Голос Ливия стал серьёзным. — О женщинах, что приходят ниоткуда и уходят в никуда. О запахах, что дурманят разум, и вине, что разжигает кровь. Это была ведьма. *** В ту ночь Персефона не сомкнула глаз. Она сидела на кровати, обхватив колени руками, и смотрела в стену невидящим взглядом. В голове крутились слова Ливия: «Это похоже на магию...». Почему она не послушала его тогда? Почему позволила этой женщине снова войти в их жизнь? А утром пришла весть, разделившая её мир на «до» и «после». Ливия нашли мёртвым. Он утонул. Персефона стояла на пороге дома и слушала, как двое мужчин — рыбаков, которых она знала с детства, — объясняют отцу, что произошло. Их голоса звучали глухо, будто из-под толщи воды. — Напился в черта. Говорил один, почёсывая затылок. — Мы его и вынесли к морю, думали, проспится на бережку, очухается. А он, видать, в воду полез. Или сам, или не удержался. Утром нашли тело. — Он же почти не пил никогда. Глухо сказала Персефона. — Ну, видать, случилось чего. С кем не бывает. Пожал плечами второй мужик. — Жалко парня. Молодой совсем. Персефона слушала и чувствовала, как внутри неё что-то умирает следом за Ливием. А потом пришла ненависть. Горячая, всепоглощающая, выжигающая всё живое. Она ненавидела себя. За ту ночь с Рейчел. За то, что призналась Ливию и разбила ему сердце. За то, что не остановила его, когда он говорил о магии. За то, что не бросилась искать его вчера вечером. Она ненавидела Рейчел. Эту ведьму с бархатным голосом и холодными глазами. Это она сделала что-то с вином. Это она опутала Персефону своими чарами. Это из-за неё Ливий узнал правду и, возможно, решил, что жизнь кончена. Она ненавидела этих двух мужиков. Тупых, равнодушных, которые вынесли пьяного парня к морю и оставили там, как мешок с мусором. «Проспится на бережку». А если бы он захлебнулся во сне? Если бы его накрыло волной? Они даже не проследили, не убедились, что он в безопасности. Просто сбросили ношу и ушли. Весь день Персефона была сама не своя. Она не ела. Отец ставил перед ней тарелку с супом, но она смотрела сквозь неё, пока варево не остывало, покрываясь неаппетитной плёнкой. Она не спала. Как только закрывала глаза, перед ней вставало лицо Ливия — то любящее, заботливое, то мёртвое, бледное, с открытыми невидящими глазами. Она только плакала. Слёзы лились рекой, бесконечно, вымывая душу. Она рыдала в подушку, пока не начинало саднить горло. Она рыдала, сидя на полу в своей комнате. Она рыдала, глядя в окно на сад, где они с Ливием так любили гулять. А в голове набатом билось одно слово: «Виновна. Виновна. Виновна». Он никогда не пил. Никогда. Даже на праздниках Ливий ограничивался парой глотков вина. А тут — «напился в чертика». С чего бы? С горя? С отчаяния? Из-за неё. Из-за её признания. Из-за того, что она сделала с той женщиной. Она убила его. К вечеру Персефона обессилела настолько, что слёзы кончились. Она лежала на кровати, глядя в потолок, и чувствовала только пустоту. Холодную, чёрную пустоту внутри. И вдруг она услышала шаги. Лёгкие, почти неслышные, но от них по коже пробежали знакомые мурашки. Тот самый холодок, что она почувствовала в саду у фонтана в день их первой встречи. Персефона медленно села. *** Персефона не могла больше сидеть в душной комнате. Стены давили, воздух стал тяжёлым, как перед грозой. Она встала и вышла в сад — туда, где можно было хотя бы попытаться дышать. Ноги сами принесли её к скамье неподалёку от фонтана. Того самого фонтана, где всё началось. Она сидела, глядя на воду, и не видела ничего. Только лицо Ливия. Только его глаза. Только его улыбку, которой больше никогда не будет. Прошло всего несколько минут, когда за спиной раздался тихий, вкрадчивый голос: — Персефона. Она вздрогнула всем телом. Этот голос она узнала бы из тысячи. Медленно обернулась — и правда, Рейчел стояла в нескольких шагах. Ведьма смотрела на неё с выражением, которое должно было означать сочувствие. Неужели она правда пыталась казаться невиновной? — Ты. Выдохнула Персефона. Голос её дрогнул, сорвался. В голове уже вспыхнула картинка: вот она своими руками сжимает тонкую шею Рейчел, вот та хрипит, задыхается, вот её красивое лицо синеет... Персефона сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. — Зачем приехала? Единственное, что она смогла выдавить из себя. Рейчел сделала осторожный шаг вперёд, будто приближалась к раненому зверю. — Хотела поддержать тебя. Я знаю о Ливии. Мне так жаль... Она врала. Персефона видела это по глазам, по тому, как дрогнул уголок губ, по тому, как ведьма старательно пыталась изобразить скорбь. Это бесило. Это выжигало последние остатки разума. — Жаль?! Заорала Персефона, вскакивая со скамьи. Внутри неё больше не было человека. Был только звериный гнев, слепая ярость, вырывающаяся наружу с диким криком. — ТЫ НЕ СМЕЕШЬ ГОВОРИТЬ МНЕ ЭТО! НЕ СМЕЕШЬ! — Персефона, милая... Рейчел попыталась говорить мягко, успокаивающе, протягивая руку. Но это «милая» стало последней каплей. — НЕТ! Закричала Персефона, отшатываясь от её руки. — ТЫ НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЕШЬ! ЭТО МЫ ВИНОВАТЫ! МЫ! Я И ТЫ! ИЗ-ЗА НАС ОН УМЕР! Слёзы хлынули из глаз, заливая лицо, но сквозь пелену ярости Персефона почти ничего не видела, она что-то орала сама не помня. И вот....Она замахнулась и со всей силы ударила Рейчел по щеке. Звук пощёчины прозвучал в тишине сада как выстрел. Рейчел покачнулась, прижала ладонь к покрасневшей щеке, но не сказала ни слова. Только смотрела — удивлённо, но почему-то не зло. — НЕНАВИЖУ! Крикнула Персефона, развернулась и бросилась прочь, в дом, захлёбываясь слезами и собственным криком. Она не помнила, как добежала до комнаты, как упала на кровать. В голове гудело, сердце колотилось, разрывая грудь. Она ударила её. Ударила эту ведьму. И ей не было стыдно. Ей было только больно. Бесконечно больно. *** На следующий день боль никуда не делась, но к ней добавилось новое, ещё более мерзкое чувство — страх перед будущим днём. Персефона спустилась к завтраку с опухшими от слёз глазами, надеясь просто пережить это утро. Но отец уже ждал её. Он сидел во главе стола с каменным лицом, и едва она переступила порог, как он заговорил. Громко. Резко. Не так, как говорил с ней никогда в жизни. — Я всё знаю. Начал он без предисловий. — Рейчел заезжала сегодня утром. Рассказала, что произошло вчера в саду. Персефона замерла, не дойдя до стула. — И ты знаешь, что я тебе скажу? Отец повысил голос. — Ты поступила самым ужасным образом! Как ты смеешь распускать руки и язык в моём доме?! Да ещё и на Рейчел! На такую милую, добрую женщину, которая приехала поддержать тебя в горе! — Папа, но она... Попыталась вставить Персефона. — Молчать! Рявкнул отец так, что она вздрогнула. — Я не желаю слушать оправдания! Эта женщина проявила благородство, не стала требовать наказания, хотя имела полное право заявить в городскую стражу. А знаешь, что она сказала? Что понимает твоё состояние и не держит зла! Персефона смотрела на отца и не верила своим ушам. Рейчел одурачила и его. Своим бархатным голосом, своей фальшивой добротой, своей игрой в благородство. — Поэтому слушай меня внимательно. Отец встал, нависая над ней. — Ты немедленно собираешься и едешь к Рейчел. Ты извинишься перед ней. Как положено. Смиренно и искренне. И чтобы я больше никогда не видел такого цирка в своём доме. Ты поняла меня? Персефона стояла, онемев. Внутри всё клокотало от несправедливости, от гнева, от бессилия. Она хотела закричать, что Рейчел — ведьма, что она лжёт, что это из-за неё погиб Ливий. Но слова застревали в горле. Отец не поверит. Он уже выбрал сторону. — Я спросил: ты поняла меня? Повторил отец ледяным тоном. — Да. Прошептала Персефона, опуская глаза. — Вот и правильно. Собирайся. Карета будет готова через час. Отец вышел, громко хлопнув дверью. Персефона осталась одна посреди столовой. Слёзы снова подступили к глазам, но она их сдержала. Стиснула зубы до скрежета. Она поедет к Рейчел. Она извинится. Но только затем, чтобы посмотреть в глаза этой ведьме и понять одну вещь: кто ты на самом деле? И почему все вокруг видят в тебе милую женщину, а я чувствую исходящую от тебя смерть? *** Карета мягко покачивалась на ухабах, убаюкивая, но Персефоне было всё равно. Час, другой — время потеряло смысл. Она смотрела в окно на проплывающие мимо поля и леса, но ничего не видела. В голове крутилась только одна мысль: «Я должна это сделать. Я должна извиниться. А потом… уже будет потом». Наконец карета остановилась у красивого двухэтажного дома, утопающего в зелени. Персефона вышла, нервно одёргивая платье. Сердце колотилось где-то в горле. Рейчел уже ждала её на пороге. Стояла, прислонившись плечом к дверному косяку, и смотрела с тем самым непроницаемым выражением, которое так бесило Персефону. Щека ведьмы всё ещё хранила лёгкий розоватый след — напоминание о вчерашней пощёчине. Персефона подошла, остановилась в двух шагах, не решаясь приблизиться. — Я... я пришла извиниться. Выдохнула она. Голос прозвучал странно — слишком искренне, слишком мягко. Персефона сама себе показалась мерзкой, грязной, продажной. Но она заставила себя продолжать. Рейчел молчала. Просто смотрела, не произнося ни слова. Это молчание давило, вынуждая говорить дальше. — Вчера я наговорила ужасных вещей. Голос предательски дрогнул. — Назвала тебя ведьмой, чудовищем. Ударила. Она сглотнула ком в горле. — Это было неправильно. Я была не в себе. Я просто… я не знала, куда деть эту боль... Повисла тягостная пауза. Персефона уже решила, что Рейчел сейчас прогонит её, унизит, выльет на голову ведро холодной воды за вчерашнее. Но ведьма вдруг заговорила. Мягко. Тихо. Совсем не так, как ожидала Персефона. — Тебе не за что извиняться. Сказала Рейчел. — Ты горевала. — Но это не даёт мне права делать больно другим. Выпалила Персефона, и тут же, к своему ужасу, почувствовала, как слёзы потекли по щекам. Как же она ненавидела себя за эту слабость! Но слова лились сами собой, и каждое слово было ложью. — Особенно тебе. Ты… ты единственная, кто пытался быть рядом. Даже когда я тебя отталкивала. «Что я несу? Зачем я это говорю?». Внутренний голос кричал, но тело уже не слушалось. Рейчел шагнула ближе. Её голос стал нежным, как у матери, — заботливым, тёплым, обволакивающим. — Я понимаю. Прошептала она. — Правда понимаю. Слово за слово — и Персефона сама не заметила, как уткнулась лицом в грудь Рейчел и разрыдалась, как маленькая девочка. Ведьма обняла её, нежно гладя по голове, шепча что-то успокаивающее. «Это отвратительно». Билась мысль где-то на задворках сознания. «Ты обнимаешь ту, кто разрушила твою жизнь. Очнись!» Но тело жаждало тепла. Жаждало хоть какой-то опоры. И Персефона позволила себе эту слабость. Когда слёзы наконец иссякли, Рейчел отстранилась, заглянула в глаза и спросила вдруг резко, будто проверяя: — Ты ела сегодня? Вопрос застал врасплох. Персефона открыла рот, и ложь вылетела сама собой: — Я не могла... «Могла. Но не успела. Отец выгнал из дома сразу после завтрака, даже кусок в рот запихнуть не дал». Добавила она про себя. Рейчел нахмурилась, но ничего не сказала. Вместо этого взяла Персефону за руку и почти силлой повела в дом. — Ты поужинаешь со мной. И не смей отказываться. Персефона попыталась сопротивляться, но Рейчел была непреклонна. Ужин — так ужин. Только в горле стоял такой ком, что проглотить хоть кусочек казалось невозможным. Она почти не притронулась к еде, только ковыряла вилкой тарелку да делала вид, что пьёт воду. Рейчел наблюдала за ней с растущим недовольством в глазах. Этот взгляд Персефона заметила. И он напугал её больше, чем любой крик. Когда ужин закончился, Персефона собралась уходить. На крыльце, прощаясь, она вдруг, сама не понимая зачем, шагнула к Рейчел и чмокнула её в щёку. Быстро. Почти испуганно. А потом развернулась и почти побежала к карете, боясь оглянуться. Всю дорогу обратно её трясло. — Что я наделала? Шептала она в пустоту кареты. — Что я наделала?! Слёзы снова потекли по щекам. Не выплаканные, свежие, горькие. Неужели она так легко предала Ливия? Обнимала ту, кто его убила. Позволяла себя утешать. И этот поцелуй в щёку... Мерзость. Какая же это мерзость. Она ненавидела себя. Всю дорогу, пока карета везла её обратно в отцовский дом, она ненавидела каждую свою клеточку. Дома её ждало то, что она и ожидала. Отец мельком глянул на неё из гостиной, буркнул: «Извинилась? Вот и хорошо». И тут же забыл о её существовании. Ему было плевать. Как всегда плевать на её чувства, на её боль, на её слёзы. Персефона сбежала в свою комнату, заперлась и рухнула на кровать, не раздеваясь. Тело ломило от усталости, душа разрывалась на части. А ночью пришёл сон. Они с Ливием танцевали на бескрайнем зелёном лугу. Солнце светило ярко, ветер играл волосами, а он держал её за руку и смотрел с той самой любовью, от которой когда-то таяло сердце. Он кружил её, она смеялась, и не было ни горя, ни вины, ни Рейчел. Только они двое. Это было прекрасно. Но утром пришло пробуждение. Холодное, пустое, одинокое. И первая мысль, ударившая в голову: «Я снова увижу её сегодня?» Персефона зажмурилась и зарылась лицом в подушку, ненавидя себя за эту мысль ещё сильнее.
Примечания:
2 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник